
Полная версия
Живые переходы
Разница была вот в чём.
Приём по уставу означает: карантин двадцать один день, отдельное помещение, отдельная посуда, отдельный уход, записи по форме.
Временное содержание означает: держатель обязан кормить, поить и не допускать смертности. И всё.
Никакого карантина. Никаких требований к помещению.
И — главное — держатель официально уведомляет, что выдержка не производится и он за последствия не отвечает.
— Магистр Крич, но это же опасно.
— Опасно, — подтвердил он. — Барон, вы возьмёте двадцать две головы неизвестного происхождения без карантина. Если среди них будет больное, вы потеряете всё собрание.
— Тогда зачем вы мне его показываете?
— Затем, что вы спросили, — не принял магистр Виллем Крич. — Барон, я вам показал третий выход. Он хуже двух первых. Он просто есть.
* * *
Я думал ещё двое суток и решил иначе, и решение это было четвёртым.
Я принял четырнадцать по уставу и восемь — временным содержанием.
Наоборот.
Не «восемь по описи, четырнадцать сверх», а «четырнадцать в карантин, восемь во временное».
Объяснил я это в уведомлении на полутора страницах, и суть была такая.
Опись вместимости составлена по местам, а места можно уплотнить, если отказаться от того, от чего можно отказаться.
Отказался я от посетителей.
Каретный сарай, зимовник и оба свободных хлева переставали быть местами для людей и становились карантинными помещениями на зиму.
Итого мест по уставу — четырнадцать.
Остальные восемь — во временное, и уведомление об этом я подал одновременно.
* * *
Уведомление о временном содержании я составлял с Кричем вдвоём, и составляли мы его четыре часа.
Он правил каждую третью строку, и правил не по смыслу, а по формулировке.
— Барон, у вас тут «держатель не отвечает за последствия».
— Так написано в уставе.
— В уставе написано «не отвечает за последствия невыдержки», — не принял он. — Барон, разница в одном слове, и это слово вас потом спасёт.
Он подчеркнул.
— Дальше. У вас «принимаю восемь голов во временное содержание». Пишите «принимаю на временное содержание восемь голов из числа доставленных двадцати двух».
— Магистр Крич, какая разница?
— В первом случае вы приняли восемь, — уточнил он. — Во втором — вы приняли двадцать две и восемь из них поместили иначе. Барон, через год кто-нибудь спросит, куда делись четырнадцать.
Я исправил.
— И последнее, — договорил Крич. — Барон, поставьте дату дважды. Вверху и внизу.
— А зачем ставить дважды?
— Затем, что бумагу с одной датой можно подшить в другое дело, — отозвался магистр Виллем Крич. — А с двумя нельзя: сразу видно, что вырвано из своего.
* * *
Мавра, узнав, задала единственный вопрос.
— Мальчик мой, а зимой мы на что жить будем?
— На тропу и на жалованье держателя.
— А как же посетители?
— Посетителей не будет до апреля, — доложил я.
Она посчитала.
— Это пять золотых, — определила Мавра.
— Пять с четвертью за зиму.
— Ну и ладно, — отозвалась она и ушла ставить чайник.
Вот это «ну и ладно» стоило мне потом больше, чем сами пять золотых, потому что я две недели ходил и думал, почему она не спорила.
Спросил я её в декабре.
— Мавра, ты почему тогда не спорила?
— А чего спорить, — не приняла она. — Ты бы всё равно взял.
— А если бы я их не взял?
— Тогда бы я спорила, — отозвалась Мавра.
* * *
Готовились мы двенадцать дней, и это была самая тяжёлая подготовка за пять лет.
Каретный сарай переделывали под карантин.
Бернат разгородил его на шесть отсеков, каждый со своей дверью и своим поддоном, и на седьмой день сказал вещь, из-за которой мы переделали половину.
— Барон, у нас тут воздух общий.
— Бернат, это сарай. Он один.
— Он один, и в нём шесть отсеков, — не принял он. — А карантин — это чтоб не смешивалось. Барон, вы их рассадите, а дышать они будут одним.
Я пошёл к Иларии.
Она подтвердила и добавила хуже.
— Тобиас, он прав, и это ещё полбеды. Хуже то, что мы будем ходить из отсека в отсек в одних сапогах.
Переделали так.
Шесть отсеков с раздельными выходами наружу, а не в общий проход. Вход в каждый — только со двора.
У каждого входа — корыто с золяным раствором для сапог. Меняется ежедневно.
Инструмент и посуда — свои на каждый отсек, помечены цветом. Красили сами, четыре вечера, и краску Пим ставил в журнал как расход.
Порядок обхода — от здоровых к сомнительным, никогда наоборот.
Вот последнее оказалось самым трудным, потому что его надо было не построить, а запомнить, и первые три недели мы путались все, включая меня.
* * *
Привезли их девятого декабря, на пяти телегах, в мороз.
Двадцать две головы оказались вот чем.
Двенадцать — мелкие, размером с крысу, серые, с четырьмя парами лап. Не насекомые: с шерстью и с тёплой кровью. Их везли в одном ящике, все двенадцать, и в ящике было тепло, потому что они грелись друг о друга.
Шесть — птицы. Мелкие, бурые, ничем не примечательные, если бы не одно: у всех шести не было хвостов. Не отрублены — их не было по устройству.
Три — я не знаю, как это описать, и в племенной книге у меня записано «три особи, сходные с крупной жабой, длина в локоть, кожа сухая».
Про первые три группы скажу коротко, потому что мы с ними за зиму разобрались, и разобрались буднично.
Двенадцать восьмилапых оказались стайными и не переносили одиночества: рассаженные по одному, все двенадцать за сутки перестали есть, а сведённые обратно — начали через час.
Это выяснил Пим на второй день и выяснил дорогой ценой: одну мы едва не потеряли.
Записали: «Не разделять. Минимальная группа не установлена, но менее двенадцати не пробовать без нужды».
Шесть бесхвостых птиц оказались не бесхвостыми.
Хвост у них был — короткий, в два пера, прижатый к телу и не видный, пока птица не взлетит.
Обнаружил это Илмет, наблюдавший их четыре дня и на пятый уронивший в отсек шапку.
Птица взлетела.
Хвост раскрылся веером и оказался вдвое длиннее тела.
— Господин, я шапку уронил нарочно.
— Илмет, я догадался.
— Господин, я в журнал так и записал, — доложил он. — «Уронил шапку нарочно, чтоб поднять птицу». Вы не сердитесь?
— Не сержусь, — отозвался я. — Записал — значит, не жульничал.
Три «жабы» оказались единственными, кто дал нам болезнь.
На девятнадцатый день у одной пошли язвы на брюхе, и Илария изолировала всех троих, и мы шесть недель ждали, перекинется ли.
Не перекинулось.
Больная умерла в феврале, две остались, и вот тогда я в первый раз по-настоящему обрадовался тому, что мы переделали сарай на шесть раздельных выходов.
И была еще одна особь. Её везли отдельно, на пятой телеге, в клетке, обшитой холстом со всех сторон.
Возчик, снимая холст, предупредил.
— Барон, вы сперва отойдите.
— А что там у вас?
— А я и не знаю, — доложил он. — Барон, нам велели не открывать и не смотреть.
— А кто вам велел?
— В бумаге написано, — не принял он. — Я бумагу не читал, я возчик.
Я отошёл на четыре шага и велел отойти всем.
Он снял холст.
* * *
В клетке сидело животное величиной с крупную собаку, и оно смотрело на нас.
Не так, как смотрит зверь.
Зверь смотрит в одну точку или водит взглядом. Этот обвёл нас по очереди — меня, Гуша, Пима, Илмета, возчика, — задержавшись на каждом, и сделал нас в том порядке, в каком мы стояли.
Потом посмотрел на клетку.
Потом опять на нас.
Шерсть тёмная, короткая. Тело плотное, лапы четыре, передние заметно длиннее задних. Голова круглая, лоб высокий, уши маленькие и подвижные.
И пальцы.
На передних лапах у него были пальцы, четыре и пятый отдельно, и он ими держался за прут.
* * *
— Ксаверий, ты его видишь?
Реннел, отойди ещё на два шага.
— Ксаверий, что это?
Я не знаю,— отозвался Ксаверий Аргентум Третий, и голос у него был тот самый, какой я слышал за пять лет дважды. —Реннел, я не знаю, и мне это очень не нравится.
— Ты можешь к нему прислушаться?
Могу, — подтвердил дракон. — И не буду.
— А почему не будешь?
Потому что он смотрит на меня, — уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, я на плече у тебя, я размером с кота и я похож на зверя. Он посмотрел на меня последним и смотрел дольше, чем на остальных.
* * *
Первое, что я сделал, — не стал его трогать.
Второе — отвёл всех.
Третье — сел на бревно в двадцати шагах и просидел там до вечера, глядя на существо.
Записал за эти часы вот что.
Он не метался. Ни разу за четыре часа. Зверь в незнакомой клетке ходит вдоль прута или замирает в углу. Этот сидел посередине.
Он трогал. Прут, поддон, край миски, солому. Не грыз и не рвал — трогал пальцами и отпускал.
Он смотрел на дверь. Не на меня — на дверь сарая, каждый раз, когда она открывалась, и до того, как в неё входили.
То есть он слышал шаги снаружи и знал, что дверь откроется.
И он ел не сразу.
Корм ему положили в полдень. Он подошёл, обнюхал, отошёл. Подошёл через час. Отошёл.
Съел в четвёртом часу, когда во дворе никого не было.
* * *
Гуш простоял со мной последний час и высказался, уходя.
— Господин, он не зверь.
— Гуш, ты понимаешь, что говоришь?
— Понимаю, — не принял он. — Господин, я тридцать лет со зверьём. Зверь в клетке или бьётся, или ложится. А этот сидит и работает.
— Что значит работает?
— Смотрит и запоминает, — уточнил Гуш. — Господин, он вас за четыре часа выучил. Вы у него уже свой.
Он поправил шапку.
— И вот что ещё скажу, и вы меня простите. Вы к нему в клетку не заходите.
— Гуш, я и не собирался.
— Соберётесь, — не согласился он. — Я вас пять лет знаю.
* * *
Я послал за Иларией в тот же час, и она приехала к темноте.
Осматривала она его через прут, не входя, полтора часа.
Вышла и села на бревно.
— Тобиас, я вам скажу, и вы меня не перебивайте, пока я не закончу.
— Слушаю и не перебиваю.
— Он в хорошем состоянии, — начала она. — Не истощён, не обезвожен, шерсть целая, глаза чистые. Его везли хорошо и кормили правильно.
— Это же неплохо для него.
— Это очень плохо, — не приняла Илария. — Тобиас, за полгода к нам привезли двадцать девять голов, и все они были в состоянии от плохого до ужасного. А этого везли, как везут что-то ценное.
Она подняла глаза.
— Тобиас, его не изъяли. Его доставили.
* * *
Мы разбирали бумаги весь вечер.
Опись изъятого по Ольмерскому переходу шла на четырёх листах, и двадцать одна голова была в ней расписана: где взято, у кого, при каких обстоятельствах.
Двадцать вторая шла отдельной строкой в конце.
«Одна голова, вид не установлен. Поступила в отдел из иного источника. Направляется тем же порядком».
— «Из иного источника», — прочёл я вслух.
— Тобиас, что это значит?
— Не знаю, — признал я. — Илария, я за четыре года выучил, что «иной порядок» и «иной источник» в этих бумагах означают одно.
— И что же они означают?
— Что писавший не хотел писать правду и не стал врать, — отозвался я.
* * *
Кеша в тот вечер ушёл из кухни первым, чего не делал никогда.
Я нашёл его в кабинете, на подоконнике, и он сидел спиной к окну, что тоже было не в его манере.
— Ксаверий, поговорим?
Реннел, я тебе скажу три вещи и после этого хотел бы остаться один.
— Говори, я выдержу.
Первое. Я сто восемьдесят семь лет прожил и видел четыре разумных вида: людей, драконов, троллей и кайраков.
— Ксаверий, тролли и кайраки — это люди.
Не перебивай,— не принял он. — Второе. Ни один из четырёх при первой встрече не предлагал мне воду.
Он помолчал.
Третье и главное. Реннел, я боюсь.
Я сел.
— Ксаверий, ты за пять лет ни разу этого не говорил.
Мне не за что было, — уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, я боюсь не его. Я боюсь того, что через месяц ты поймёшь, кого тебе привезли, и после этого твоя жизнь кончится, а начнётся другая.
* * *
Ночью я не спал и вышел к сараю в третьем часу.
Он не спал тоже.
Сидел в той же позе, у прута, и когда я подошёл с фонарём — повернул голову и посмотрел на фонарь, а потом на меня.
Я поставил фонарь на землю и сел напротив, шагах в трёх.
Мы просидели так, наверное, полчаса.
Потом он сделал вещь, от которой я до сих пор просыпаюсь.
Он придвинул к себе миску с водой — ту, что стояла в клетке, — посмотрел на неё, потом на меня.
И толкнул её ко мне.
Через прут, лапой, так далеко, до куда мог достать.
* * *
Я сидел на снегу и не двигался.
Потом очень медленно придвинул миску обратно.
Он посмотрел на неё. Потом на меня.
И толкнул снова.
— Ксаверий, ты видишь? - спросил я дракона, который подошел спустя минут десять после того, как я вышел на улицу, и до этого момента как и я молчал, сидя у меня на плече.
Я здесь. Я всё вижу.
— Ксаверий, он мне предлагает воду.
Да, он предлагает тебе воду, — подтвердил Ксаверий Аргентум Третий, и голос у него сел. — Реннел, встань очень медленно и уйди в дом.
— Ксаверий, погоди.
Реннел, уйди в дом, — повторил дракон. —Не потому, что опасно. Потому что тебе надо сесть и подумать, а ты сейчас сидишь на снегу в третьем часу ночи и не думаешь.
* * *
Я ушёл.
И до утра сидел в кабинете, и к утру записал в племенную книгу одну строку, которую потом не менял.
«Особь двадцать вторая. Вид не установлен. Предложила наблюдателю воду».
А под строкой оставил пустое место в полстраницы.
Потому что не знал, что туда писать.
* * *
Утром я собрал всех и поставил один вопрос.
Не «кто это» — на него у нас не было ответа.
Другой.
— Как мы будем его содержать, пока не поймём, кто он?
Отвечали долго, и ответы разделились.
Пим предложил вести его как обычного зверя, по всем графам, и добавить графу для необычного.
Илмет предложил обратное: перестать вести как зверя и завести отдельную книгу.
Гуш сказал, что ему всё равно, как записывать, а важно, что кормить и чистить будет он один и никто другой.
Бернат спросил, надо ли переделывать клетку, и получил от меня «пока нет».
Илария молчала дольше всех и высказалась последней.
— Тобиас, вы задали неправильный вопрос.
— А какой правильный?
— Не «как содержать», — уточнила она. — А «что мы делаем, если он не зверь».
В кухне стало тихо.
— Илария, поясните.
— Поясняю, — согласилась она. — Тобиас, у вас в описи вместимости написано «двадцать две головы». В уставе написано «животные». В предписании — «изъятое живое».
Она положила ладони на стол.
— И если он не животное, то всё это к нему не применяется. Ни устав, ни предписание, ни ваша опись. Он у вас не по бумаге сидит.
— А как он тогда у меня сидит?
— А никак, — отозвалась Илария тен Овеск. — Он у вас сидит в клетке просто так. И это, Тобиас, называется совсем другим словом.
* * *
Мавра всё это время стояла у печи и обернулась только тут.
— А девочка-то права.
— Мавра, не начинай.
— Права, и ты это понял раньше неё, — не приняла она. — Мальчик мой, ты потому и вышел к нему ночью один. Ты не зверя смотреть ходил.
Она вытерла руки.
— И вот что я тебе скажу. Пока вы тут не разобрались, я к нему носить еду буду сама.
— Мавра, туда Гуш носит.
— Гуш пусть чистит, — распорядилась она. — А еду носить буду я.
— А почему именно ты?
— Потому что зверю корм задают, — отозвалась Мавра. — А человеку подают. Я разницу знаю, а вы нет.
* * *
Носила она ему еду с того дня и до самой весны.
Первую неделю ставила миску у прута и отходила.
На второй стала ставить и стоять рядом, молча, пока он не начнёт.
На третьей заговорила.
Не с ним — при нём. Рассказывала, что в доме, кто чем занят, какая погода, что печь дымит и что Бернат обещал посмотреть.
Я это заметил на четвёртый день и спросил.
— Мавра, ты с ним разговариваешь?
— При нём разговариваю, — не приняла она.
— А в чём тут разница?
— Разница в том, что я от него ответа не жду, — уточнила Мавра. — Мальчик мой, я так сорок лет с твоим прадедом разговаривала, когда он в последние два года лежал и не отвечал. Привычка.
Я записал в племенную книгу и это, отдельной строкой, потому что не знал, куда ещё записать.
«Мавра носит корм и говорит при нём. Особь двадцать вторая при этом не ест, но и не отходит. Начинает есть, когда она замолкает».
* * *
А в феврале случилось то, ради чего я эту главу и записываю.
Мавра пришла ко мне вечером, села и сказала одно.
— Мальчик мой, он меня слушает.
— Мавра, ты при нём полтора месяца говоришь.
— Он меня слушает по-другому, — не приняла она. — Тобиас, я сегодня замолчала на середине, потому что забыла, чего говорила. А он подождал и голову повернул.
— Мавра, зверь тоже поворачивает голову на тишину.
— Зверь на звук поворачивает, — отрезала она. — А этот повернул, когда звук кончился.
Глава 4
Весна вышла такая, что я к июню сбился со счёта видов и завёл отдельную книгу.
Партий за весну пришло четыре.
В марте — семь голов, изъятых у перевозчика на Кальтенской заставе. В апреле — три, и эти три поступили добровольно, чего не случалось ни разу. В мае — одиннадцать, с Вельненского перехода. И в июне две, про которых надо говорить отдельно.
Итого за весну — двадцать три головы и, по нашему счёту, девять новых видов.
Счёт этот, впрочем, был наш и ничей больше: в палате из девяти признали четыре, а по пяти запросили дополнительных сведений, которых у нас не было.
Плюс одна смерть и одна отправка обратно, о которых я обязан сказать сразу, потому что иначе выйдет, что у нас всё удавалось.
Падёж случился в третьей партии, на четвёртые сутки. Мелкий зверь, вида мы не установили, умер ночью, и причины мы не нашли.
Вскрывали втроём — я, Илария и Пим, — и это было первое вскрытие, на котором он присутствовал не подавальщиком.
Не нашли ничего.
Ни воспаления, ни закупорки, ни следов удара. Здоровое животное, умершее за одну ночь.
— Илария, так не бывает.
— Бывает, — не приняла она, вытирая руки. — Тобиас, я двенадцать лет вскрываю и раз в год нахожу вот такое: всё цело, а зверь мёртв.
— И что вы тогда пишете?
— Пишу «причина не установлена», — отозвалась она. — И, Тобиас, это единственная честная запись, какая тут возможна. Всё остальное будет догадкой, которую через год кто-нибудь прочтёт как факт.
Отправка обратно была хуже.
Из пятой партии нам привезли зверя, которого мы не смогли принять: он рыл.
Рыл так, что за первую ночь ушёл из отсека на аршин вглубь, и его достали утром из-под фундамента.
Четвёртый разряд, тот самый, который Гуш велел не брать и который я записал в опись как «не принимаем».
Я написал в отдел и попросил забрать.
Ответ пришёл через одиннадцать дней: забрать некуда, направьте по своему усмотрению.
Я держал его ещё месяц в бочке с песком, и это единственное содержание за все годы, которого я стыжусь.
Потом договорился с Дербеном: при складе у него был каменный подвал.
Зверь прожил там четыре года и умер своей смертью, и Дербен трижды присылал мне записи, писанные приказчиком под диктовку.
* * *
Прежде чем рассказывать про весну, надо сказать, как мы вообще выжили в ту зиму, потому что по деньгам мы не выживали.
Читал я расчёт вслух, как повелось с позапрошлой зимы, и читал недолго, потому что читать было нечего.
Прихода за квартал набиралось шестьдесят два: двадцать жалованья держателя по второму разряду, тридцать от консорциума и двенадцать казённых на корма. Пошлины не было — тропа стояла до марта. Посетителей тоже, потому что сарай ушёл под карантин.
Расхода выходило сто пятнадцать: сорок один на жалованье и семьдесят четыре на корма, потому что голов у нас стало тридцать девять вместо прежних двадцати.
— Пятьдесят три в минус, — подытожил я и отложил лист.
В кухне помолчали.
Первым отозвался Бернат.
— Барон, а вы бурты считали?
— Считал. Два бурта дают личинок на шестилапов, и всё.
— А почему не третий?
— Бернат, у меня навоза на два.
— У вас навоза на два, — не принял он. — А в Овеське его девать некуда. Барон, у них там сорок дворов и у каждого корова.
Я, кажется, минуту молчал.
— Бернат, вы предлагаете скупать навоз?
— Я предлагаю его возить, — уточнил он. — Даром. Барон, любой мужик вам отдаст, лишь бы вывезли.
* * *
Возили с января по март, своими телегами, в свободные дни, и первую поездку я сделал сам, потому что не поверил.
Мужик в Овеське, к которому мы заехали, выслушал и переспросил дважды.
— Барон, вы навоз просите?
— Прошу его даром.
— За деньги, что ли?
— Даром, — уточнил я. — Мы своими телегами и своими руками.
Он посмотрел на меня, потом на телегу, потом опять на меня.
— А вам его зачем?
— Червей разводить.
— Это каких же червей?
— Обыкновенных, — отозвался я. — На корм зверю.
Он подумал полминуты и сделал жест, которого я не ждал: снял шапку.
— Барон, никогда бы не поверил, если бы вы сами не приехали, — усмехнулся он. — Мужикам скажу, что вы лично за навозом приехали, так не поверят же! - добавил он и я улыбнулся.
- Поверят, - спокойно ответил я. - У других я тоже буду просить.
***
Заложили ещё четыре бурта.
К апрелю личинки покрывали шестилапов целиком и наполовину — коврового, и это сняло с кормового расхода двадцать два золотых за квартал.
А в мае Пим предложил то, до чего никто из нас не додумался.
— Господин Тобиас, а давайте лишних продавать.
— И кому продавать, Пим?
— Рыбакам, — доложил он. — Господин Тобиас, у нас в Вельне на реке рыбаков десятка два, и они червя копают сами.
Первую партию мы продали в июне за восемь медяков, и продавал её Пим сам, потому что придумал он.
Вернулся он к вечеру, положил медяки на стол и доложил по форме.
— Господин Тобиас, восемь медяков. Взял один рыбак, остальные смотрели.
— А почему остальные не взяли?
— Не поверили, что у нас крупнее, — отозвался он. — Господин Тобиас, я им сказал приходить через неделю и смотреть, сколько тот наловил.
Через неделю взяли четверо.
К августу мы вышли на два золотых в месяц, и с тех пор навозные бурты числились в приходной книге отдельной статьёй.
Мавра над этой статьёй смеялась вслух — единственной за все годы.
— Мальчик мой, ты в книгу-то посмотри, чем живёшь.
— Мавра, живу я тропой и жалованьем.
— Ты живёшь навозом, — не приняла она. — И, между прочим, правильно живёшь. Навоз-то он всегда будет.
* * *
Из третьей партии самым трудным оказался тот, кого мы полгода звали ковровым.
Плоское животное шириной в две ладони и длиной в локоть, с бахромой по краю, которая при движении шла волной.
Ног у него не было.
Он перемещался этой бахромой, как перемещается по земле многоножка, и делал это медленно и совершенно бесшумно.
Первую неделю он не двигался вовсе.
— Илария, а он вообще живой?
— Живой, — подтвердила она, приложив ладонь. — Тобиас, он тёплый и дышит. Тут другое: он не хочет.
— Чего именно не хочет?
— Двигаться при нас, — уточнила Илария.
Мы проверили это способом, который придумал Гуш и который потом использовали на всех пугливых.
Насыпали вокруг клетки тонкий слой муки и ушли на ночь.
Наутро мука была вся в бороздах.
* * *
К осени мы знали про него три вещи, и все три достались тяжело.
Что он двигается только в полной тишине, мы выяснили за месяц муки. Довольно было шагов в двадцати шагах — и бахрома замирала, и он лежал плоско, как брошенная тряпка. Пим ради этого месяц вставал в четвёртом часу и сидел у клетки не шевелясь, и к октябрю умел сидеть неподвижно дольше Илмета, что в нашем доме было почти званием.
Что он ест падаль, мы поняли случайно и неприятно.
В клетку по недосмотру забежала мышь — у нас их было полно, пока не появились тихокрылы, — и просидела там сутки. Ковровый её не тронул. Она бегала по нему, он лежал.
Наутро Гуш эту же мышь поймал и, не сказав мне ни слова, убил и положил обратно.
Через час её не было.
— Гуш, ты зачем это сделал?
— Проверил, — доложил он.
— Гуш, ты мне не сказал.












