Живые переходы
Живые переходы

Полная версия

Живые переходы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Разница была вот в чём.

Приём по уставу означает: карантин двадцать один день, отдельное помещение, отдельная посуда, отдельный уход, записи по форме.

Временное содержание означает: держатель обязан кормить, поить и не допускать смертности. И всё.

Никакого карантина. Никаких требований к помещению.

И — главное — держатель официально уведомляет, что выдержка не производится и он за последствия не отвечает.

— Магистр Крич, но это же опасно.

— Опасно, — подтвердил он. — Барон, вы возьмёте двадцать две головы неизвестного происхождения без карантина. Если среди них будет больное, вы потеряете всё собрание.

— Тогда зачем вы мне его показываете?

— Затем, что вы спросили, — не принял магистр Виллем Крич. — Барон, я вам показал третий выход. Он хуже двух первых. Он просто есть.

* * *

Я думал ещё двое суток и решил иначе, и решение это было четвёртым.

Я принял четырнадцать по уставу и восемь — временным содержанием.

Наоборот.

Не «восемь по описи, четырнадцать сверх», а «четырнадцать в карантин, восемь во временное».

Объяснил я это в уведомлении на полутора страницах, и суть была такая.

Опись вместимости составлена по местам, а места можно уплотнить, если отказаться от того, от чего можно отказаться.

Отказался я от посетителей.

Каретный сарай, зимовник и оба свободных хлева переставали быть местами для людей и становились карантинными помещениями на зиму.

Итого мест по уставу — четырнадцать.

Остальные восемь — во временное, и уведомление об этом я подал одновременно.

* * *

Уведомление о временном содержании я составлял с Кричем вдвоём, и составляли мы его четыре часа.

Он правил каждую третью строку, и правил не по смыслу, а по формулировке.

— Барон, у вас тут «держатель не отвечает за последствия».

— Так написано в уставе.

— В уставе написано «не отвечает за последствия невыдержки», — не принял он. — Барон, разница в одном слове, и это слово вас потом спасёт.

Он подчеркнул.

— Дальше. У вас «принимаю восемь голов во временное содержание». Пишите «принимаю на временное содержание восемь голов из числа доставленных двадцати двух».

— Магистр Крич, какая разница?

— В первом случае вы приняли восемь, — уточнил он. — Во втором — вы приняли двадцать две и восемь из них поместили иначе. Барон, через год кто-нибудь спросит, куда делись четырнадцать.

Я исправил.

— И последнее, — договорил Крич. — Барон, поставьте дату дважды. Вверху и внизу.

— А зачем ставить дважды?

— Затем, что бумагу с одной датой можно подшить в другое дело, — отозвался магистр Виллем Крич. — А с двумя нельзя: сразу видно, что вырвано из своего.

* * *

Мавра, узнав, задала единственный вопрос.

— Мальчик мой, а зимой мы на что жить будем?

— На тропу и на жалованье держателя.

— А как же посетители?

— Посетителей не будет до апреля, — доложил я.

Она посчитала.

— Это пять золотых, — определила Мавра.

— Пять с четвертью за зиму.

— Ну и ладно, — отозвалась она и ушла ставить чайник.

Вот это «ну и ладно» стоило мне потом больше, чем сами пять золотых, потому что я две недели ходил и думал, почему она не спорила.

Спросил я её в декабре.

— Мавра, ты почему тогда не спорила?

— А чего спорить, — не приняла она. — Ты бы всё равно взял.

— А если бы я их не взял?

— Тогда бы я спорила, — отозвалась Мавра.

* * *

Готовились мы двенадцать дней, и это была самая тяжёлая подготовка за пять лет.

Каретный сарай переделывали под карантин.

Бернат разгородил его на шесть отсеков, каждый со своей дверью и своим поддоном, и на седьмой день сказал вещь, из-за которой мы переделали половину.

— Барон, у нас тут воздух общий.

— Бернат, это сарай. Он один.

— Он один, и в нём шесть отсеков, — не принял он. — А карантин — это чтоб не смешивалось. Барон, вы их рассадите, а дышать они будут одним.

Я пошёл к Иларии.

Она подтвердила и добавила хуже.

— Тобиас, он прав, и это ещё полбеды. Хуже то, что мы будем ходить из отсека в отсек в одних сапогах.

Переделали так.

Шесть отсеков с раздельными выходами наружу, а не в общий проход. Вход в каждый — только со двора.

У каждого входа — корыто с золяным раствором для сапог. Меняется ежедневно.

Инструмент и посуда — свои на каждый отсек, помечены цветом. Красили сами, четыре вечера, и краску Пим ставил в журнал как расход.

Порядок обхода — от здоровых к сомнительным, никогда наоборот.

Вот последнее оказалось самым трудным, потому что его надо было не построить, а запомнить, и первые три недели мы путались все, включая меня.

* * *

Привезли их девятого декабря, на пяти телегах, в мороз.

Двадцать две головы оказались вот чем.

Двенадцать — мелкие, размером с крысу, серые, с четырьмя парами лап. Не насекомые: с шерстью и с тёплой кровью. Их везли в одном ящике, все двенадцать, и в ящике было тепло, потому что они грелись друг о друга.

Шесть — птицы. Мелкие, бурые, ничем не примечательные, если бы не одно: у всех шести не было хвостов. Не отрублены — их не было по устройству.

Три — я не знаю, как это описать, и в племенной книге у меня записано «три особи, сходные с крупной жабой, длина в локоть, кожа сухая».

Про первые три группы скажу коротко, потому что мы с ними за зиму разобрались, и разобрались буднично.

Двенадцать восьмилапых оказались стайными и не переносили одиночества: рассаженные по одному, все двенадцать за сутки перестали есть, а сведённые обратно — начали через час.

Это выяснил Пим на второй день и выяснил дорогой ценой: одну мы едва не потеряли.

Записали: «Не разделять. Минимальная группа не установлена, но менее двенадцати не пробовать без нужды».

Шесть бесхвостых птиц оказались не бесхвостыми.

Хвост у них был — короткий, в два пера, прижатый к телу и не видный, пока птица не взлетит.

Обнаружил это Илмет, наблюдавший их четыре дня и на пятый уронивший в отсек шапку.

Птица взлетела.

Хвост раскрылся веером и оказался вдвое длиннее тела.

— Господин, я шапку уронил нарочно.

— Илмет, я догадался.

— Господин, я в журнал так и записал, — доложил он. — «Уронил шапку нарочно, чтоб поднять птицу». Вы не сердитесь?

— Не сержусь, — отозвался я. — Записал — значит, не жульничал.

Три «жабы» оказались единственными, кто дал нам болезнь.

На девятнадцатый день у одной пошли язвы на брюхе, и Илария изолировала всех троих, и мы шесть недель ждали, перекинется ли.

Не перекинулось.

Больная умерла в феврале, две остались, и вот тогда я в первый раз по-настоящему обрадовался тому, что мы переделали сарай на шесть раздельных выходов.

И была еще одна особь. Её везли отдельно, на пятой телеге, в клетке, обшитой холстом со всех сторон.

Возчик, снимая холст, предупредил.

— Барон, вы сперва отойдите.

— А что там у вас?

— А я и не знаю, — доложил он. — Барон, нам велели не открывать и не смотреть.

— А кто вам велел?

— В бумаге написано, — не принял он. — Я бумагу не читал, я возчик.

Я отошёл на четыре шага и велел отойти всем.

Он снял холст.

* * *

В клетке сидело животное величиной с крупную собаку, и оно смотрело на нас.

Не так, как смотрит зверь.

Зверь смотрит в одну точку или водит взглядом. Этот обвёл нас по очереди — меня, Гуша, Пима, Илмета, возчика, — задержавшись на каждом, и сделал нас в том порядке, в каком мы стояли.

Потом посмотрел на клетку.

Потом опять на нас.

Шерсть тёмная, короткая. Тело плотное, лапы четыре, передние заметно длиннее задних. Голова круглая, лоб высокий, уши маленькие и подвижные.

И пальцы.

На передних лапах у него были пальцы, четыре и пятый отдельно, и он ими держался за прут.

* * *

— Ксаверий, ты его видишь?

Реннел, отойди ещё на два шага.

— Ксаверий, что это?

Я не знаю,— отозвался Ксаверий Аргентум Третий, и голос у него был тот самый, какой я слышал за пять лет дважды. —Реннел, я не знаю, и мне это очень не нравится.

— Ты можешь к нему прислушаться?

Могу, — подтвердил дракон. — И не буду.

— А почему не будешь?

Потому что он смотрит на меня, — уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, я на плече у тебя, я размером с кота и я похож на зверя. Он посмотрел на меня последним и смотрел дольше, чем на остальных.

* * *

Первое, что я сделал, — не стал его трогать.

Второе — отвёл всех.

Третье — сел на бревно в двадцати шагах и просидел там до вечера, глядя на существо.

Записал за эти часы вот что.

Он не метался. Ни разу за четыре часа. Зверь в незнакомой клетке ходит вдоль прута или замирает в углу. Этот сидел посередине.

Он трогал. Прут, поддон, край миски, солому. Не грыз и не рвал — трогал пальцами и отпускал.

Он смотрел на дверь. Не на меня — на дверь сарая, каждый раз, когда она открывалась, и до того, как в неё входили.

То есть он слышал шаги снаружи и знал, что дверь откроется.

И он ел не сразу.

Корм ему положили в полдень. Он подошёл, обнюхал, отошёл. Подошёл через час. Отошёл.

Съел в четвёртом часу, когда во дворе никого не было.

* * *

Гуш простоял со мной последний час и высказался, уходя.

— Господин, он не зверь.

— Гуш, ты понимаешь, что говоришь?

— Понимаю, — не принял он. — Господин, я тридцать лет со зверьём. Зверь в клетке или бьётся, или ложится. А этот сидит и работает.

— Что значит работает?

— Смотрит и запоминает, — уточнил Гуш. — Господин, он вас за четыре часа выучил. Вы у него уже свой.

Он поправил шапку.

— И вот что ещё скажу, и вы меня простите. Вы к нему в клетку не заходите.

— Гуш, я и не собирался.

— Соберётесь, — не согласился он. — Я вас пять лет знаю.

* * *

Я послал за Иларией в тот же час, и она приехала к темноте.

Осматривала она его через прут, не входя, полтора часа.

Вышла и села на бревно.

— Тобиас, я вам скажу, и вы меня не перебивайте, пока я не закончу.

— Слушаю и не перебиваю.

— Он в хорошем состоянии, — начала она. — Не истощён, не обезвожен, шерсть целая, глаза чистые. Его везли хорошо и кормили правильно.

— Это же неплохо для него.

— Это очень плохо, — не приняла Илария. — Тобиас, за полгода к нам привезли двадцать девять голов, и все они были в состоянии от плохого до ужасного. А этого везли, как везут что-то ценное.

Она подняла глаза.

— Тобиас, его не изъяли. Его доставили.

* * *

Мы разбирали бумаги весь вечер.

Опись изъятого по Ольмерскому переходу шла на четырёх листах, и двадцать одна голова была в ней расписана: где взято, у кого, при каких обстоятельствах.

Двадцать вторая шла отдельной строкой в конце.

«Одна голова, вид не установлен. Поступила в отдел из иного источника. Направляется тем же порядком».

— «Из иного источника», — прочёл я вслух.

— Тобиас, что это значит?

— Не знаю, — признал я. — Илария, я за четыре года выучил, что «иной порядок» и «иной источник» в этих бумагах означают одно.

— И что же они означают?

— Что писавший не хотел писать правду и не стал врать, — отозвался я.

* * *

Кеша в тот вечер ушёл из кухни первым, чего не делал никогда.

Я нашёл его в кабинете, на подоконнике, и он сидел спиной к окну, что тоже было не в его манере.

— Ксаверий, поговорим?

Реннел, я тебе скажу три вещи и после этого хотел бы остаться один.

— Говори, я выдержу.

Первое. Я сто восемьдесят семь лет прожил и видел четыре разумных вида: людей, драконов, троллей и кайраков.

— Ксаверий, тролли и кайраки — это люди.

Не перебивай,— не принял он. — Второе. Ни один из четырёх при первой встрече не предлагал мне воду.

Он помолчал.

Третье и главное. Реннел, я боюсь.

Я сел.

— Ксаверий, ты за пять лет ни разу этого не говорил.

Мне не за что было, — уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, я боюсь не его. Я боюсь того, что через месяц ты поймёшь, кого тебе привезли, и после этого твоя жизнь кончится, а начнётся другая.

* * *

Ночью я не спал и вышел к сараю в третьем часу.

Он не спал тоже.

Сидел в той же позе, у прута, и когда я подошёл с фонарём — повернул голову и посмотрел на фонарь, а потом на меня.

Я поставил фонарь на землю и сел напротив, шагах в трёх.

Мы просидели так, наверное, полчаса.

Потом он сделал вещь, от которой я до сих пор просыпаюсь.

Он придвинул к себе миску с водой — ту, что стояла в клетке, — посмотрел на неё, потом на меня.

И толкнул её ко мне.

Через прут, лапой, так далеко, до куда мог достать.

* * *

Я сидел на снегу и не двигался.

Потом очень медленно придвинул миску обратно.

Он посмотрел на неё. Потом на меня.

И толкнул снова.

— Ксаверий, ты видишь? - спросил я дракона, который подошел спустя минут десять после того, как я вышел на улицу, и до этого момента как и я молчал, сидя у меня на плече.

Я здесь. Я всё вижу.

— Ксаверий, он мне предлагает воду.

Да, он предлагает тебе воду, — подтвердил Ксаверий Аргентум Третий, и голос у него сел. — Реннел, встань очень медленно и уйди в дом.

— Ксаверий, погоди.

Реннел, уйди в дом, — повторил дракон. —Не потому, что опасно. Потому что тебе надо сесть и подумать, а ты сейчас сидишь на снегу в третьем часу ночи и не думаешь.

* * *

Я ушёл.

И до утра сидел в кабинете, и к утру записал в племенную книгу одну строку, которую потом не менял.

«Особь двадцать вторая. Вид не установлен. Предложила наблюдателю воду».

А под строкой оставил пустое место в полстраницы.

Потому что не знал, что туда писать.

* * *

Утром я собрал всех и поставил один вопрос.

Не «кто это» — на него у нас не было ответа.

Другой.

— Как мы будем его содержать, пока не поймём, кто он?

Отвечали долго, и ответы разделились.

Пим предложил вести его как обычного зверя, по всем графам, и добавить графу для необычного.

Илмет предложил обратное: перестать вести как зверя и завести отдельную книгу.

Гуш сказал, что ему всё равно, как записывать, а важно, что кормить и чистить будет он один и никто другой.

Бернат спросил, надо ли переделывать клетку, и получил от меня «пока нет».

Илария молчала дольше всех и высказалась последней.

— Тобиас, вы задали неправильный вопрос.

— А какой правильный?

— Не «как содержать», — уточнила она. — А «что мы делаем, если он не зверь».

В кухне стало тихо.

— Илария, поясните.

— Поясняю, — согласилась она. — Тобиас, у вас в описи вместимости написано «двадцать две головы». В уставе написано «животные». В предписании — «изъятое живое».

Она положила ладони на стол.

— И если он не животное, то всё это к нему не применяется. Ни устав, ни предписание, ни ваша опись. Он у вас не по бумаге сидит.

— А как он тогда у меня сидит?

— А никак, — отозвалась Илария тен Овеск. — Он у вас сидит в клетке просто так. И это, Тобиас, называется совсем другим словом.

* * *

Мавра всё это время стояла у печи и обернулась только тут.

— А девочка-то права.

— Мавра, не начинай.

— Права, и ты это понял раньше неё, — не приняла она. — Мальчик мой, ты потому и вышел к нему ночью один. Ты не зверя смотреть ходил.

Она вытерла руки.

— И вот что я тебе скажу. Пока вы тут не разобрались, я к нему носить еду буду сама.

— Мавра, туда Гуш носит.

— Гуш пусть чистит, — распорядилась она. — А еду носить буду я.

— А почему именно ты?

— Потому что зверю корм задают, — отозвалась Мавра. — А человеку подают. Я разницу знаю, а вы нет.

* * *

Носила она ему еду с того дня и до самой весны.

Первую неделю ставила миску у прута и отходила.

На второй стала ставить и стоять рядом, молча, пока он не начнёт.

На третьей заговорила.

Не с ним — при нём. Рассказывала, что в доме, кто чем занят, какая погода, что печь дымит и что Бернат обещал посмотреть.

Я это заметил на четвёртый день и спросил.

— Мавра, ты с ним разговариваешь?

— При нём разговариваю, — не приняла она.

— А в чём тут разница?

— Разница в том, что я от него ответа не жду, — уточнила Мавра. — Мальчик мой, я так сорок лет с твоим прадедом разговаривала, когда он в последние два года лежал и не отвечал. Привычка.

Я записал в племенную книгу и это, отдельной строкой, потому что не знал, куда ещё записать.

«Мавра носит корм и говорит при нём. Особь двадцать вторая при этом не ест, но и не отходит. Начинает есть, когда она замолкает».

* * *

А в феврале случилось то, ради чего я эту главу и записываю.

Мавра пришла ко мне вечером, села и сказала одно.

— Мальчик мой, он меня слушает.

— Мавра, ты при нём полтора месяца говоришь.

— Он меня слушает по-другому, — не приняла она. — Тобиас, я сегодня замолчала на середине, потому что забыла, чего говорила. А он подождал и голову повернул.

— Мавра, зверь тоже поворачивает голову на тишину.

— Зверь на звук поворачивает, — отрезала она. — А этот повернул, когда звук кончился.

Глава 4

Весна вышла такая, что я к июню сбился со счёта видов и завёл отдельную книгу.

Партий за весну пришло четыре.

В марте — семь голов, изъятых у перевозчика на Кальтенской заставе. В апреле — три, и эти три поступили добровольно, чего не случалось ни разу. В мае — одиннадцать, с Вельненского перехода. И в июне две, про которых надо говорить отдельно.

Итого за весну — двадцать три головы и, по нашему счёту, девять новых видов.

Счёт этот, впрочем, был наш и ничей больше: в палате из девяти признали четыре, а по пяти запросили дополнительных сведений, которых у нас не было.

Плюс одна смерть и одна отправка обратно, о которых я обязан сказать сразу, потому что иначе выйдет, что у нас всё удавалось.

Падёж случился в третьей партии, на четвёртые сутки. Мелкий зверь, вида мы не установили, умер ночью, и причины мы не нашли.

Вскрывали втроём — я, Илария и Пим, — и это было первое вскрытие, на котором он присутствовал не подавальщиком.

Не нашли ничего.

Ни воспаления, ни закупорки, ни следов удара. Здоровое животное, умершее за одну ночь.

— Илария, так не бывает.

— Бывает, — не приняла она, вытирая руки. — Тобиас, я двенадцать лет вскрываю и раз в год нахожу вот такое: всё цело, а зверь мёртв.

— И что вы тогда пишете?

— Пишу «причина не установлена», — отозвалась она. — И, Тобиас, это единственная честная запись, какая тут возможна. Всё остальное будет догадкой, которую через год кто-нибудь прочтёт как факт.

Отправка обратно была хуже.

Из пятой партии нам привезли зверя, которого мы не смогли принять: он рыл.

Рыл так, что за первую ночь ушёл из отсека на аршин вглубь, и его достали утром из-под фундамента.

Четвёртый разряд, тот самый, который Гуш велел не брать и который я записал в опись как «не принимаем».

Я написал в отдел и попросил забрать.

Ответ пришёл через одиннадцать дней: забрать некуда, направьте по своему усмотрению.

Я держал его ещё месяц в бочке с песком, и это единственное содержание за все годы, которого я стыжусь.

Потом договорился с Дербеном: при складе у него был каменный подвал.

Зверь прожил там четыре года и умер своей смертью, и Дербен трижды присылал мне записи, писанные приказчиком под диктовку.

* * *

Прежде чем рассказывать про весну, надо сказать, как мы вообще выжили в ту зиму, потому что по деньгам мы не выживали.

Читал я расчёт вслух, как повелось с позапрошлой зимы, и читал недолго, потому что читать было нечего.

Прихода за квартал набиралось шестьдесят два: двадцать жалованья держателя по второму разряду, тридцать от консорциума и двенадцать казённых на корма. Пошлины не было — тропа стояла до марта. Посетителей тоже, потому что сарай ушёл под карантин.

Расхода выходило сто пятнадцать: сорок один на жалованье и семьдесят четыре на корма, потому что голов у нас стало тридцать девять вместо прежних двадцати.

— Пятьдесят три в минус, — подытожил я и отложил лист.

В кухне помолчали.

Первым отозвался Бернат.

— Барон, а вы бурты считали?

— Считал. Два бурта дают личинок на шестилапов, и всё.

— А почему не третий?

— Бернат, у меня навоза на два.

— У вас навоза на два, — не принял он. — А в Овеське его девать некуда. Барон, у них там сорок дворов и у каждого корова.

Я, кажется, минуту молчал.

— Бернат, вы предлагаете скупать навоз?

— Я предлагаю его возить, — уточнил он. — Даром. Барон, любой мужик вам отдаст, лишь бы вывезли.

* * *

Возили с января по март, своими телегами, в свободные дни, и первую поездку я сделал сам, потому что не поверил.

Мужик в Овеське, к которому мы заехали, выслушал и переспросил дважды.

— Барон, вы навоз просите?

— Прошу его даром.

— За деньги, что ли?

— Даром, — уточнил я. — Мы своими телегами и своими руками.

Он посмотрел на меня, потом на телегу, потом опять на меня.

— А вам его зачем?

— Червей разводить.

— Это каких же червей?

— Обыкновенных, — отозвался я. — На корм зверю.

Он подумал полминуты и сделал жест, которого я не ждал: снял шапку.

— Барон, никогда бы не поверил, если бы вы сами не приехали, — усмехнулся он. — Мужикам скажу, что вы лично за навозом приехали, так не поверят же! - добавил он и я улыбнулся.

- Поверят, - спокойно ответил я. - У других я тоже буду просить.

***

Заложили ещё четыре бурта.

К апрелю личинки покрывали шестилапов целиком и наполовину — коврового, и это сняло с кормового расхода двадцать два золотых за квартал.

А в мае Пим предложил то, до чего никто из нас не додумался.

— Господин Тобиас, а давайте лишних продавать.

— И кому продавать, Пим?

— Рыбакам, — доложил он. — Господин Тобиас, у нас в Вельне на реке рыбаков десятка два, и они червя копают сами.

Первую партию мы продали в июне за восемь медяков, и продавал её Пим сам, потому что придумал он.

Вернулся он к вечеру, положил медяки на стол и доложил по форме.

— Господин Тобиас, восемь медяков. Взял один рыбак, остальные смотрели.

— А почему остальные не взяли?

— Не поверили, что у нас крупнее, — отозвался он. — Господин Тобиас, я им сказал приходить через неделю и смотреть, сколько тот наловил.

Через неделю взяли четверо.

К августу мы вышли на два золотых в месяц, и с тех пор навозные бурты числились в приходной книге отдельной статьёй.

Мавра над этой статьёй смеялась вслух — единственной за все годы.

— Мальчик мой, ты в книгу-то посмотри, чем живёшь.

— Мавра, живу я тропой и жалованьем.

— Ты живёшь навозом, — не приняла она. — И, между прочим, правильно живёшь. Навоз-то он всегда будет.

* * *

Из третьей партии самым трудным оказался тот, кого мы полгода звали ковровым.

Плоское животное шириной в две ладони и длиной в локоть, с бахромой по краю, которая при движении шла волной.

Ног у него не было.

Он перемещался этой бахромой, как перемещается по земле многоножка, и делал это медленно и совершенно бесшумно.

Первую неделю он не двигался вовсе.

— Илария, а он вообще живой?

— Живой, — подтвердила она, приложив ладонь. — Тобиас, он тёплый и дышит. Тут другое: он не хочет.

— Чего именно не хочет?

— Двигаться при нас, — уточнила Илария.

Мы проверили это способом, который придумал Гуш и который потом использовали на всех пугливых.

Насыпали вокруг клетки тонкий слой муки и ушли на ночь.

Наутро мука была вся в бороздах.

* * *

К осени мы знали про него три вещи, и все три достались тяжело.

Что он двигается только в полной тишине, мы выяснили за месяц муки. Довольно было шагов в двадцати шагах — и бахрома замирала, и он лежал плоско, как брошенная тряпка. Пим ради этого месяц вставал в четвёртом часу и сидел у клетки не шевелясь, и к октябрю умел сидеть неподвижно дольше Илмета, что в нашем доме было почти званием.

Что он ест падаль, мы поняли случайно и неприятно.

В клетку по недосмотру забежала мышь — у нас их было полно, пока не появились тихокрылы, — и просидела там сутки. Ковровый её не тронул. Она бегала по нему, он лежал.

Наутро Гуш эту же мышь поймал и, не сказав мне ни слова, убил и положил обратно.

Через час её не было.

— Гуш, ты зачем это сделал?

— Проверил, — доложил он.

— Гуш, ты мне не сказал.

На страницу:
3 из 8