Зона Отчуждения: Печать Долгопятова
Зона Отчуждения: Печать Долгопятова

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

— Я не пальцем.

Она подрезала мясо кругом и вынула его целиком, вместе с проволочками и с тем, что на конце. Положила на доску, обтёрла руки о полу халата и посмотрела на рубец, откуда его взяла.

— Ни одна мутация из тех, что я видела, такого не делает, — сказала она. — Ни здесь, ни в медпункте. Это ставили руками. Разрезали, вложили и зашили, и оно у неё зажило. Это не Зона.

Тряпицу она достала свою, завернула в неё короб и подала мне.

Я взял его левой. Весил он мало, а через тряпицу отдавал холодом, хотя туша ещё парила.

И внутри, справа от сердца, что-то повернулось — так поворачивают голову, когда за спиной слышат знакомое имя. Холодное, чужое, и смотрело оно моими глазами — вниз, в тряпицу, на гранёное.

Я стоял и ждал, скажет ли оно ещё что-нибудь. Не сказало.

— Значит, так, — сказал Тимофей. Он не дал мне открыть рот. — На человеке из литейного — клеймо. На векшинском — клеймо. На этих — клеймо и вот это железо. Одна рука ставила. И ставит она недалеко, иначе они бы к нам строем не дошли.

— Строем, — сказал Сивоок. — Строй из тени, вот это мне и не нравится. Кто их так выучил?

Ерофей отошёл в сторону и глядел на восточный край. Потом на того, кто там стоял, — долго. Тот отвернулся и стал поднимать доску.

— Хорь, ты чего? — сказал Сивоок.

— Ничего, — сказал Ерофей не сразу. — Кладку гляжу.

Аглая перевязала тряпицу вторым узлом.

— Игнату шесть дней, — сказала она мне. — Было семь. Если он раньше встанет, будет девять.

За стеной звенело в жестянку — редко, но не переставая.

— Гвозди в жестянке, — сказал Тимофей. — Кузьма, ты после полудня выходишь или нет?

— Я выхожу.

— Тогда бери доски и до выхода таскай.

Сажин доски не взял, а стоял, повернувшись к цехам, — туда, куда ушли те две.

Над третьим пролётом поднимался дым. Сизый, тонкий, и шёл столбом. Пожар идёт грязно и рывками, а этот стоял, как из трубы.

— Три дня назад такой же был, — сказал Сажин, тихо, и не обернулся. — С утра. А к вечеру мы в цеху первую нашли.

Глава 6. Метка под кожей

С рассвета туши лежали там, где легли, — у частокола, поперёк вчерашнего пролома, и за ночь их не тронул никто. Дымком от цехов пахло вечером, а к утру его выдуло начисто. По дороге я дважды нюхал воздух и на второй раз поймал себя на этом.

Аглая пришла раньше меня. Она стояла на коленях у второй, у той, которую Сажин добил колом за ушами, и раскладывала на доске свои вещи: нож Тимофея, обломок стекла Прохора — тот, что она обточила о кирпич и носила за пазухой, — и тряпку.

— Вожака вы уже смотрели, — сказал я.

— Вожака я смотрела. Теперь эту. — Она подсунула доску ближе. — Если у одной так, а у другой иначе, то это одно. Если у обеих одинаково — совсем другое. Я потому и режу вторую, а не рассказываю вам про первую по второму разу.

Резала она по хребту, от загривка вниз, короткими движениями, как шила. Нож брала в правую руку, стекло держала в левой и меняла их, не поднимая головы.

— Юрий Аркадьевич, — сказал Митяй сзади. Он стоял с ломом, приставив его к ноге, и ждал уже давно. — Шкуру-то не порежьте всю. Шкура семь рублей.

— Шесть, — сказал я. — Битая — шесть.

— Ипат за целую семь давал.

— Митяй.

— Я к тому, что нам за неё крупы дадут. У нас крупы нет. — Он потрогал лом. — Я не спорю, я говорю: резать надо от края.

Аглая резала посередине.

Она отвернула лоскут, и под ним пошла пластина — узкая, вдвое уже, чем у вожака, и по краю без зубцов. Аглая обвела её стеклом кругом и поддела.

Короб был и тут. Только меньше — не с ладонь, а с полладони, и плоский, и в той же тёмной окиси.

— Держите, — сказала она и подала мне его на стекле, как на лопатке.

Я взял его левой рукой — он был легче того, первого. Я повернул его к свету и стал искать проволочки. Проволочек не было — были два гнезда, две дырки с завальцованным краем, и в них пусто.

— Тут ничего нет, — сказал я.

— Посмотрите ещё раз.

— Я смотрю. Дырки есть, а того, гранёного, нет. И проволочек нет.

— Значит, у неё и не было, — сказала Аглая. Она вытерла стекло о тряпку. — Или было, да вынули. Я скажу, что вынули, если увижу, где резали. Пока не вижу.

Митяй переступил и заглянул через мою руку.

— Пустая, — сказал он. — Так, может, это и не то самое.

— Это то самое, — сказала Аглая. — Гнездо то же. Ободок тот же.

Она нагнулась и отвернула шкуру дальше, на всю ширину лопаток, и повернула её мездрой кверху.

— Вот сюда смотрите.

Я присел на корточки, но спину под левой лопаткой сразу взяло, и я сел на щебень.

По изнанке шкуры, там, где короб держался в мясе, шёл шов. Не рана. Белая полоса в палец шириной, гладкая, и от неё в стороны — точки, редкие, через равные промежутки. Так зарастает на человеке к третьему месяцу, если зашивали хорошо.

— Это старое, — сказал я.

— Это очень старое. — Она провела по полосе обломанным ногтем. — Здесь резали, потом зашивали, потом это заживало, и заживало не два дня и не неделю. У вожака такой же, я вам его показывала, вы на короб смотрели, не на рубец. Их вскрывали и зашивали задолго до того, как они сюда пришли. Не здесь.

Митяй сказал:

— В Зоне не зашивают.

— В Зоне не зашивают, — сказала Аглая, — и в Зоне не заживает так ровно.

Митяй ещё постоял, поднял лом и пошёл к пролому, и уже от досок крикнул, что если шкуру всё равно порежут, он тогда клыки возьмёт, потому что клык рубль двадцать, а битый шестьдесят копеек, и битых он не понесёт.

Я держал короб на ладони и смотрел в его пустые гнёзда.

И внутри, справа от сердца, отозвалось — коротко и холодно. Так узнают вещь, которую держали в руках когда-то и в другом месте: рука узнаёт раньше головы.

«Что это», — сказал я про себя.

Стало тихо — как в цехе, когда гул выключают, и первую минуту глохнешь от того, что его нет.

Аглая помыла руки над ведром, хотя воды у нас всего на день, и потёрла их дольше, чем надо.

Потом она вытерла ладони о полу халата и сказала, что говорить будем в бараке: у неё там Игнат, и она от него дальше двух шагов не пойдёт.

В бараке я положил короб на стол, а рядом положил гранёное — то мелкое, что сидело на концах проволочек, — и три лоскута, клеймами кверху, как лежали вчера. Стол качнулся, потому что угол его сидит на кирпиче. Тимофей подбил кирпич ногой, не глядя на меня, и тут же полез проверять проволоку на ножке — свою же, вчерашнюю.

— Рубцы старые, — сказал я. — На обоих. Резали, зашивали, и заживало месяца три. Аглая Ильинична говорит — не здесь.

— Я говорю — не здесь, — сказала Аглая от угла. Она сидела на корточках у Игната и разматывала лубок. — И у вожака такой же.

— Значит, где-то их держали, — сказал Тимофей. — В тепле, под руками, с иглой и с ниткой. — Он выпрямился и повернулся на левой пятке, потому что колено у него не гнётся. — Тогда я спрошу то, о чём тут все думают, а вслух никто не сказал. Если их шьют в цехах — нам туда лезть? Или нам отгородиться и сидеть? Оно ведь и само со временем может иссякнуть. Ставят их не бесплатно, кто-то на них тратится. Кончатся у него нитки — кончатся и они.

— Тимофей Игнатьевич, — сказал Игнат из угла, — ты левый край поставил или нет?

— Поставил.

— Ты доску поставил, а гвоздь один.

— Лежи.

Сажин стоял у кладки, у самого проёма, и держал кол под мышкой. Он заговорил раньше, чем я успел ответить Тимофею, а ведь он всегда говорил после.

— Не иссякнет, — сказал он.

— Ты откуда знаешь?

— Я там был. — Он подвинул обмотку на коле ниже и опять её потрогал. — Три дня назад, когда мы с боем ходили. Вы с Игнатом Петровичем у бечёвки стояли, а я прошёл до обвала, за литейный. Там кладка легла поперёк и завалила спуск, а за ней пусто, и оттуда шло гулом.

— Ветер там шёл, — сказал Тимофей. — В трубах всегда шумит.

— Ветер шумит неровно, — сказал Сажин. — А там било ровно, через одинаковое время. Как насос. Я стоял и слушал, сколько мог, и оно ни разу не сбилось.

— Ты мне этого тогда не сказал.

— Я тогда про железо думал, — сказал Сажин. — Я и про тех, что в тени стояли, тогда не сказал.

Тимофей сел на койку, вытянув правую ногу.

— Ну шумит. Мне-то что. Мне частокол до темноты, а у меня восемнадцать гвоздей, из них восемь гнутых.

Сивоок до этой минуты не сказал ничего. Он стоял у стола и лоскуты не трогал, только раз простучал костяшками по рукояти ножа. Теперь он их зачем-то подровнял — все три, ногтем, встык.

— Роман дело говорит, — сказал он.

— Данила Гаврилыч, ты вчера сам предлагал спуск завалить.

— Вчера предлагал. — Он повёл плечом. — А я с тобой месяц назад через доски разговаривал и людей считал: у тебя пятеро, у меня двенадцать. Я тогда сидел и ждал, пока ты первый выйдешь. И вышел ты, а не я, и оттого я теперь у тебя кормлюсь, а не ты у меня. — Он посмотрел не на меня, а на мою руку с ожогом.

— У тебя двадцать восемь человек, — сказал я.

— Двадцать семь. Одного вчера в проломе задавило.

Я крутил гранёное в левой ладони и не мог остановиться. Правая пятый день не жмёт, и мне всё казалось, что я его сейчас уроню — левой, здоровой. Отгородиться: доски, кирпич, шесть часов до темноты, и ждать, пока у кого-то там кончатся нитки. У Аглаи одна игла и ниток на два шва, а у того, кто это шил, они не кончились за три месяца. Значит, и за четвёртый не кончатся.

— Идём, — сказал я. — Не штурмом. Смотреть.

— Смотреть — это сколько людей? — сказал Сивоок.

— Трое. Верхом по завалу, до самого спуска и назад. В спуск не лезть, бечёвку с колокольчиком натянуть выше. Если оттуда пойдёт — уходить сразу.

— Кто ведёт?

— Сажин.

Сажин перехватил кол за середину и промолчал.

— Игнат не ходок, — сказал Тимофей. — Шесть дней ему.

— Пять, — сказала Аглая из угла. — С нынешним пять. И он у меня к проёму ползёт третий раз.

— Юрий Аркадьевич! — сказал Игнат. — Я тропу топтал. Я её осенью топтал, там на завале второй камень качается, кто не знает — сядет.

— Роман, — сказал я. — Про камень слышал?

— Слышал.

— Портянка у него одна, — сказал Тимофей. — Он мне про неё второй день говорит.

— Проволоку перемотаю, — сказал Сажин.

Он сказал это в пол, и я пошёл в дальний угол.

Игнат лежал у глухой стены, на носилках из двух жердей и холстины, и одну жердь Аглая подпёрла кирпичом, чтобы носилки не качались. Голову он держал набок, к проходу. Он услышал меня раньше, чем увидел: я хожу теперь плашмя, всей ступнёй.

— Сколько? — сказал он.

— Что сколько.

— Вчера. Сколько положили.

Я взял от стены перевёрнутый ящик и поставил его у носилок. Садиться пришлось долго. Спину потянуло от пояса к левой лопатке, и вдох на середине упёрся.

— Один, — сказал я. — Сивоока человек. Второй на восточном стоял.

— Кто.

— Не знаю.

Он посмотрел в потолок. Там над ним был лист кровли и два гвоздя из четырёх, и я это место третий месяц знаю. Он молчал долго — за стеной кран капнул трижды.

— Ковригин? — сказал он.

— Ковригин на помосте. Тот, что вторым стоял. Он свистел два раза.

— Три надо.

— Так и Сивоок сказал.

Игнат подвигал плечами под холстиной и опять устроил голову набок.

— У них своих не считают вслух, — сказал он. — Они по-своему считают, потом.

Снаружи Тимофей крикнул Кузьме, чтоб брал доску от бревна, а не верхнюю, потому что верхняя треснула вдоль, и Кузьма ответил, что он её и не брал. Я подождал, пока они кончат.

— Пост я ставил, — сказал я. — Утром, второпях. Восточный край после ремонта на две ладони ниже, туда двоих надо было и лишнюю доску. А доску ставить некому. Ты лежишь.

— Ну.

— Крайний угол у бочек — тот, о котором ты кричал, — держал один гвоздь. Твоя доска, ты её сам ставил, ты сам и говорил. Я это знал и человека туда не поставил. Значит, вышло не само.

Он повернул голову ко мне целиком.

— Юрий Аркадьевич, — сказал он. — Ты мне это зачем говоришь.

— Тебе не говорю. Я говорю, как было.

— А выходит, что мне. — Он поморщился и подтянул руку под лубок, к колену. — Вина есть, ладно. Кто её оплачивать будет? Мне её взять нечем, я третий день до проёма не доползаю. Тебе — тоже нечем, ты стоишь-то на одном боку. Вина — вещь господская, её при деньгах носят. У нас тут не носят.

— Человек лежит в щебне.

— Он там и будет лежать, сколько ни сиди на ящике. — Он перевёл дух и сказал тише: — Иди в цеха, слышишь? Или не иди, а решай. С лежачим у тебя разговор дешёвый, лежачий тебе всё простит, ему деваться некуда.

Я сидел и крутил гранёное в левой ладони, потому что правая пятый день не жмёт и я боялся его уронить.

— Пеньку никто не намотал, — сказал Игнат. — Восьмые сутки капает. Я тут лежу и считаю. Три счёта — капля, ровно.

— Девятые.

— Пусть девятые.

Аглая подошла со стороны прохода. Кружка была одна, Прохорова, с отбитым краем, и Аглая держала её у самого дна. Налила до половины, не больше, и подала не мне: поставила Игнату на грудь и придержала.

— Пейте.

Игнат поднял голову и выпил в три глотка, с остановками.

— Вы это слышали, — сказала она мне. — Про лежачего.

— Слышал.

— Тогда и это слушайте. — Она забрала кружку и повернула её отбитым краем к себе. — Канистра одна, в ней меньше половины. Я беру воду на швы и на промывку — это не питьё, но уходит из той же канистры. Если ваши трое уйдут и вернутся к вечеру — мы стоим. Если задержатся больше двух дней, я буду разливать не по кружкам, а по глоткам. Считанным. И первым отниму у него, потому что он лежит и не потеет.

— Ты сперва у Кузьмы отними, он говорит больше всех, — сказал Игнат.

— У Кузьмы отниму вторым.

Она обтёрла ладони о полу халата, хотя ничего, кроме кружки, не трогала, и понесла её к кирпичу.

Сажина я нашёл у ворот. Он уже стоял с ломом под правой рукой и щурился в сторону цехов.

— Двоих сам выбери, — сказал я.

— Выбрал. — Он не повернулся. — Дым стоит.

— Стоит.

— Значит, топят. — Он подвигал ломом, перехватил его ближе к середине. — Юрий Аркадьевич, я до литейного дойду и стану. Дальше — как оно там.

— Два дня. Не вернётесь к вечеру второго — я пойду сам.

— Ты не пойдёшь, ты на одном боку стоишь.

— Два дня.

— Понял.

Двое, которых он взял, были из наших: тот с порезанным предплечьем и тот, что ушибся ребром. Аглая на них посмотрела от бочек и ничего не сказала, только пошла мыть руки.

Они вышли и пошли по пустоши на отвал, не гуськом, а вразброс, шагов по восемь друг от друга — так им Сажин велел ещё во дворе. Я стоял у створки, пока они не ушли за гребень, и считал. Дошёл до шестидесяти с чем-то и сбился на боли в спине.

У пролома Ерофей заводил новую доску в кладку. Топор он положил рядом, обухом к себе, и подбивал доску ладонью, снизу вверх, примеряя, где она сядет.

— Кривая, — сказал он мне, не поднимая головы. — Другой нет. Эта хоть по толщине.

— Ставь.

— Ставлю. Только гвоздей два.

— Тимофей даст ещё.

— Тимофей Игнатьевич даст, а в жестянке восемь, и все гнутые.

Я пошёл к бочкам, к канистре, — воду надо было делить. На половине двора я обернулся — не на Ерофея, а на помост, где доска играла. Ерофей в это время отошёл от пролома к восточному краю, туда, где сменялись.

Тот, что сменялся, был из пришедших с Сивооком, и имени его я не знал. Ерофей взял его под локоть, отвёл на три шага за кол, к самому углу, где кладка выше человека, и стал говорить ему в лицо, тихо, и один раз оглянулся через плечо. Рука его пошла под ватник, к поясу, как ходила третий день, и вышла обратно, но я не разглядел, что в ней было — что-то небольшое, в тряпье.

Парень слушал, кивнул один раз и убрал руку за пазуху, не поглядев, что взял.

Я подумал: Хорь на восточном обещал кладку глядеть, вот и глядит. И пошёл дальше, потому что Тимофей уже стоял у канистры с кружкой и ждал меня, чтобы при мне отмерить.

— По половине, — сказал он. — Считал трижды. На двадцать четыре человека — по половине, и на швы Аглае останется на палец.

— Двадцать четыре.

— Трое ушли. Один в щебне.

Он налил первую кружку и подал не мне.

Парня с восточного я больше не видел. Он ушёл до полудня, тропой к Балке, и мне про это сказали только к вечеру, когда я спросил, кто стоит на восточном вторым. Сказали — сменился и пошёл, у него отгул с той ночи. Я тогда стоял у пролома и щупал левой рукой доску, которую Ерофей завёл кривую, и щупал долго, потому что наклоняться было нельзя.

Перед вечером я пошёл кругом. Спина не давала разогнуться, и я шёл, ставя ступню плашмя, и через каждые несколько шагов останавливался, чтобы дать вдоху пройти до конца.

У восточного поста тот, что остался, отвернулся от меня и поднял руку.

— Юрий Аркадьевич.

— Что.

— Вон там. За Балкой, за грядой. — Он не показывал пальцем, а держал руку ребром. — Стоит.

Я посмотрел вдоль его руки. На самом краю гряды стоял человек. Отсюда он был меньше гвоздя.

— Может, ходок, — сказал я.

— Ходок идёт.

— Смотри дальше.

Мы смотрели, но он не двинулся ни на шаг — ни к нам, ни от нас. Я считал вдохи, а вдох у меня короткий, и счёт шёл вразнобой, на шестидесяти я бросил и стал считать капли, падавшие из-за стены.

Капель было восемь или девять, когда он ушёл за гряду.

Глава 7. Человек без оружия

Крик я услышал сквозь сон и принял за свист.

— Стой, назовись!

Тимофей кричал от груди, в пролёт. Я лежал у стола, головой на ящике, и, пока садился, успел подумать, что за стеной опять капает, и что я так и не намотал пеньку.

Садиться пришлось в два приёма: спину потянуло вкось, и вдох застрял. Куртку накинул поверх робы, не в рукав, — правой в темноте рукава не найти.

— Куда вы? — сказала Аглая из угла. Она не встала.

— К восточному.

— Игнат просил проём. Я его не пустила.

— Знаю.

Шёл я всей ступнёй и на повороте у бочек постоял. Угли под жестянкой ещё тлели, рыжие, и от них видно было шагов на пять.

Тимофей стоял у лаза в частоколе, держа руку поднятой в сторону поста, ладонью назад. Парень на помосте не свистел.

— Я ему руку поднял, — сказал Тимофей, не оборачиваясь. — Он уж губы сложил. Свистнешь — те, кто с ним, знают, где мы стоим и сколько нас.

— Один он?

— Оно и есть вопрос. Человек без оружия ночью один не ходит.

Из темноты, с тропы, ответили.

— Один я. Оружия наперевес нет. Влас, с Тихой Балки.

— Стой, где стоишь.

— Стою.

Он и стоял — там, где Тимофей велел, шагах в двенадцати за лазом, и обе руки держал на уровне плеч, ладонями к нам. Ходок руки роняет, устаёт держать. Этот держал.

— Влас, — сказал Тимофей. — Из каких Власов? Я Балку знаю, у Марфы стоял.

— Дело у меня не к кому попало. К тому, кто держит Форпост.

— К нему и говоришь.

— Я говорю в доски.

Митяй подошёл от пролома с ломом под мышкой и сразу заглянул мне через плечо.

— Юрий Аркадьевич, я не про это, — сказал он, — но шкуры-то мокнут. Я их на кладку положил, а роса села, они мокнут. Битая — шесть, а мокрая и шести не даст.

— Митяй.

— Я к тому, что утром переложить надо.

— Стой у пролома.

— Так я и стою.

Он отступил на два шага и встал там, где ему было видно.

Сивоок пришёл с тропы сам, с той стороны. Нож он держал в левой руке, у бедра, рукоятью вниз.

— Один, — сказал он мне. — Точно один. Я прошёл до второй ямы. Ни коня, ни телеги, и отпечатков позади него нет, а он свои по пыли натоптал, я по ним и шёл.

— Далеко ходил?

— Полсотни шагов туда, полсотни обратно. Дальше в темноте одно только мнится.

— Патроны, — сказал Тимофей. — Два на ружьё, два на дробовик. Я их на ту тень тратить не дам. Если это разведчик — берём живым и спрашиваем. Если беда — так лучше сейчас, пока она не подошла на нож.

— Веди его к углям.

— Один пойдёт?

— Пусть идёт медленно.

Тимофей опять поднял голос:

— Иди на огонь. Медленно. Руки как держал, так и держи.

Пошёл он небыстро, но ногу ставил твёрдо. У углей я его разглядел: немолодой, жилистый, лицо сухое. Полушубок дублёный, в такую ночь в нём жарко. Через плечо кожаная сумка, ремень на ней надвязан. За поясом рукоять ножа, на виду.

— Нож, — сказал я.

Нож он вынул двумя пальцами за рукоять, нагнулся и положил на кирпич.

— И сумку.

— В сумке бумага и сухарь.

— Положи и её.

Положил.

— Я не от Марфы напрямую, — сказал он. — По цепочке. Люди Балки передали, а дело у меня своё, личное, к тому, кто держит корпус. — Он посмотрел на мою правую руку, на перевязь, потом на угли. — Через доски о таком не говорят. По-человечески надо, при огне.

— Хорь! — сказал Тимофей. — Иди сюда, посидишь.

Ерофей подошёл от пролома с топором и стал так, чтобы огонь был между ним и Власом.

— Заходи, — сказал я. — Сядешь тут, при них.

Через кирпич со своим ножом он перешагнул и в барак пошёл первым.

Внутри Аглая зажгла огарок и поставила его на стол, на банку. Стол качнулся, Тимофей поддал кирпич сапогом.

Влас снял полушубок: в бараке к ночи было душно — двадцать четыре человека дышали тут весь день, и от бочек тянуло гарью. Встряхнул, повесил на спинку койки изнанкой наружу и остался в рубахе с закатанными по локоть рукавами. Потом сел на ящик у стола и положил обе руки на доски, ладонями вниз, врастопырку.

— Так, — сказал он. — Смотрите, если надо.

— Мне не надо, — сказал Тимофей.

— Мне тоже не надо было, когда я так делал первый раз. — Он рук не убрал. — Тот, к кому я тогда пришёл, велел мне снять всё до пояса. Я снял.

Говорил он не спеша, останавливаясь на середине.

— Ношу я через кордон вести и мелкий товар. Не пудами — что за пазуху сядет. Восьмой год уже. Балку знаю лучше своего дома, у меня и дома-то нет, а Балку я по темноте прохожу без огня, от бани до второго крана двести двадцать шагов, если по хвое, а по накату двести сорок. Хожу окольными: где решётки варили, там между вторым и третьим столбом ручей идёт под насыпь трубой, в трубе не встанешь, но на боку пройдёшь.

— Труба, — сказал Тимофей.

— Труба.

— А ты её сейчас назвал при семи человеках.

— Назвал.

— Зачем?

— Затем, что вы её всё равно не найдёте, — сказал Влас и первый раз двинул рукой: подобрал большой палец к ладони и опять положил его как было. — Я не про то говорю, где она, я про то, что я не с гряды пришёл поглядеть, как вы тут живёте.

Аглая стояла у стола и сушила руки о полу халата. Она их вымыла, пока он говорил: воды в кружку налила на два пальца и вымыла.

— Несколько дней назад, — сказал Влас, — вышел ко мне человек. Не сам вышел, а через знакомых, через трёх, — я четвёртым стал. Назвался доброжелателем. Имени не сказал, чина тоже не сказал. Просил найти способ передать весть тому, кто выжил у обслуживающего корпуса и держит там оборону.

— Слово в слово так? — спросил я.

— Слово в слово. И место описал: северный торец, цистерна за бетонным ограждением, барак у неё. И добавил, что про эту силу говорят даже мародёры и считаются с ней.

Левую руку Тимофей тяжело положил на дощечку с ведомостью.

— С чего мы тебе верить должны? — сказал он.

— Да ни с чего.

— Ты у Балки на побегушках. Ты сам сказал — люди Балки передали. А люди Балки — это Марфа Петровна. Она нас на курсе обвела, при нас же, на дощечке, и мы это дважды считали. — Он повернулся на левой пятке, чтоб смотреть на Власа прямо. — Теперь через её людей к нам приходит человек и говорит про столицу. А в столице про нас знать некому: мы там списком похоронены, все, я в том списке тоже. Кто может знать про Форпост? Тот, кто нас в список вписал. Департамент. И если Департаменту надо вытащить отсюда свидетелей, то он не пойдёт колонной. Он пришлёт одного, с сухарём в сумке, — чтобы мы сами вылезли и сами руку подали.

— Тимофей Игнатьевич, — сказала Аглая от стола.

— Что.

— Дайте ему сказать. Вы уже второй раз про список.

— Я про список буду и в третий раз.

Влас повёл плечами и подождал.

— Мне велено передать, если спросят, — сказал он тихо. — Он не с кордона и Департаменту не служит. Он скорее прячется от того же, от чего у вас тут прячутся.

— Складно, — сказал Тимофей.

— Складно, — согласился Влас. — Мне за складность и платят.

Ерофей у стены слушал и глядел на полушубок, что висел изнанкой наружу. Один раз он подался к нему, потом встал на место.

Я взял с доски гранёное и переложил из левой в левую же руку, потому что правая не берёт. Спина держала меня в одном углу, и я сидел, не разгибаясь до конца.

— Часто ходить можешь? — спросил я.

— К вам?

— Туда и обратно.

Он подумал.

— От меня до кордона — сутки. От кордона до города — там не я несу. Полный оборот, туда и ответ назад: дней двенадцать, если гладко. Пятнадцать, если у переезда стоят и проверяют. Больше пятнадцати не бывало, меньше десяти тоже не бывало.

На страницу:
4 из 6