
Полная версия
Зона Отчуждения: Печать Долгопятова

Александр (Колючий)
Зона Отчуждения: Печать Долгопятова
Глава 1. Второе клеймо
Игнат зажёг огарок в жестянке и поставил её мертвецу у головы, на дверное полотно. Огонёк лёг вбок, потом выправился.
Я опустился на колено. С первого раза не вышло: голень не пустила, и я сел на бедро, как садился на осыпи, и уже оттуда подобрал колено под себя. Дверь под ним качнулась на бочке.
Клеймо было выше сердца на два пальца. Ободок ровный, без разрыва. Буквы внутри стояли тесно. Я начал считать слева и на четвёртой сбился: она ушла в складку кожи. Кожа по краю оттиска свернулась валиком и побелела.
Валик я тронул пальцем, и тронул левой — правая пальцами не жмёт третий день.
Край крошился сухо, крупой из-под ногтя, без сукровицы. Точно так же он крошился у того, в литейном. Я тогда тоже трогал, и тоже левой, и вытер палец о штанину, и вот теперь вытер о штанину опять.
Второе клеймо за неделю. Люди разные, банды разные, а края крошатся одинаково.
— Ерофей, — сказал Тимофей от бочек. — Ты соль-то нашёл или нет?
— Соли нет, — сказал Ерофей. — Крупа есть, полторы горсти, и она с землёй. Я её выбираю.
— Выбирай. Только в мешок потом не сыпь.
— Я и выбираю на тряпку.
Ко мне подошёл Тимофей и встал рядом, с топором в руке. Топор он о доску обтёр наспех, и с зазубрины книзу шло тёмное, ещё не подсохшее по кромке. Он этого не видел, потому что держал топор у колена, а глядел на дверь.
— Ты его на колонне помнишь? — сказал я.
— Помню. Он за носильщиками шёл. Второй справа.
— Он у Векшина был?
— У Векшина. — Тимофей помолчал. — Юрий Аркадьевич, а ведь тот, из цеха, был не Векшина.
— Не Векшина.
— Тот был вообще ничей. Он там лежал раньше, чем Векшин на эту гряду пришёл. — Он переложил топор в левую и потёр большим пальцем о ладонь. Пальцы у него после ожога врастопырку, в горсть не идут. — Значит, метят не по банде. Метят кого попало — кто под руку попался в этой стороне.
— Так выходит.
— Если мстят — то знаешь кому и знаешь, когда перестанут.
— Слышу.
— Я вслух говорю, чтоб ты за мной пересчитал. — Он поглядел на бочки. — Ерофей, ты доску под крупу с земли не бери, там мокро. Возьми ту, что у кладки.
— Та под ружьями.
— Ружья сдвинь.
Сапоги у мертвеца были подшиты дратвой, и подшиты не в шаг: с одной стороны стежки мелкие, с другой через палец, будто дошивал уже второй человек и торопился. Ноготь на большом пальце левой руки был чёрный, старый, сходил.
И тут внутри повернулось.
И оттуда сказали то же, что говорили при Игнате, слово в слово, ровно, без насмешки, которую я привык ждать:
— Это не мутация. Это чья-то работа. Таких будет больше.
Я не двигался.
— Ищи, откуда метят, — сказали внутри. — А не кого.
— Кто метит, — сказал я. Вслух не сказал, а сказал внутрь, как говорил у линзы. — Откуда — это где? Назови.
Ничего.
Пульс я стал считать под перевязью и на пятом ударе потребовал, чтобы ответили. Пульс шёл, перевязь была холодная, борозда под ней третий день мокла и теперь не грелась.
Ничего. Захлопнуто, как после первого раза, когда я двое суток спрашивал в пустое.
— Ты у него что-нибудь берёшь? — спросил Игнат.
Он стоял с той стороны двери, на прямой ноге, и держался за бочку.
— Взял. Ночью взял, с рубахи.
— Я не про тряпку. Я про то, что ты сейчас губами шевелил.
— Ничего не беру.
— Ну ничего и ничего. — Игнат помолчал. — Юрий Аркадьевич, его закапывать-то надо. Он тут до утра пролежит, и к нему кто-нибудь придёт. Не человек.
— Утром.
— Утром — это ты решил или ты так сказал?
— Утром, — сказал я и стал вставать, и встал со второго раза, взявшись левой за верхний угол двери.
От бочек Ерофей сказал, ни к кому:
— Крупа с песком. Я её промою, когда воду дадут.
Тимофей повернулся к нему всем телом:
— Воду не дам. Вода на промывку.
— Тогда так сварю. Кто разжуёт, тот и съест.
— Свари.
Копали, как рассвело.
Место выбрали у частокола, шагах в шести от кладки, где земля после дождей ещё держала воду и лопата шла. Дальше, к канаве, начинался щебень, и там я не стал бы и пробовать.
Лопат было две. Одна с обрубленным черенком — та самая, из подсобки, я её носил ещё в первую неделю. Вторая нашлась у Сивооковых, целая, полотно широкое, в двух местах склёпанное.
— Клёпка не заводская, — сказал Тимофей, повертев её.
— Ефим ставил, — сказал Ерофей. — У нас Ефим всё клепал.
— Который Ефим?
— Тот, что в канаве.
Больше Тимофей ничего не спросил и стал копать. Копал он с левой ноги, потому что правая не сгибается, и через каждые три-четыре штыка разворачивался всем корпусом, чтобы выбросить землю в сторону. Земля летела на одно место, куча ползла обратно в яму, и он подгребал её сапогом.
Мне досталась та, с обрубленным черенком, и с ней вышло хуже. Правой держать не мог: пальцы не жмут четвёртый день. Левой на коротком черенке не наляжешь, и я налегал коленом. На третьем штыке в голени отдало, я переставил ногу и дальше копал с остановками.
Глубоко не вышло. Вышло в полтора штыка, может, чуть больше, и на дне пошла глина с камнем, и Тимофей сказал:
— Хватит. Глубже до полудня будем сидеть, а мне частокол править.
— Хватит.
Прохора несли трое: Тимофей, Кузьма и один из Сивооковых, длинный, я не знал, как его звать. Кузьма нёс правой, левая была притянута к боку через телогрейку, и он шёл боком, приставляя ногу. Холстина держалась плохо — её и было-то одни остатки, — и на середине двора она отошла у ног, и стало видно сапог. Длинный поправил на ходу, локтем, и холстина отошла снова.
Аглая шла позади и несла лоскуты. Она их сложила стопкой, ровно, и прижимала к груди обеими руками. Лоскутов было четыре. Ночью она сняла с плеча Прохора ту тряпицу, которой сама же его перевязывала вечером, — потому что тряпица целая, а живых у нас пятеро с ранами, — и с тех пор не выпускала её из рук. На нём под холстиной не осталось ни витка. Я это знал и посмотрел ещё раз.
Опускали за концы холстины, и на последних полшага она у них поехала, и он ушёл на дно сам.
Все стояли.
Я стоял у края, и говорить было мне.
— Прохор Никитич Кулебякин, — сказал я. — Турбинный, вторая смена. Он вынес меня из цеха... нет. Я его выносил.
Кто-то у бочек переставил ногу.
— Он стоял в дозоре, когда его никто не заставлял, — сказал я. — Он держал доску и стрелял два раза, и оба раза попал.
Я хотел сказать дальше про то, как он не выпустил нож, и вместо этого у меня пошло другое, само, тем голосом, каким читают по бумаге:
— Со скорбью душевною провожаем прах верного...
И тут я услышал себя.
Так у нас в Воронцовке говорили над своими, в церкви, при свечах, и говорил это человек в лиловом, и мать держала меня за плечо, чтобы я не оборачивался. Я это слышал четыре раза.
Здесь были доски, глина, бочки и одиннадцать чужих людей, и чужая лопата лежала у ямы полотном вверх.
Я замолчал на середине и молчал долго. Не мог придумать ни одного слова, которое сюда встанет, и в голове вместо слов крутилось, что глубже надо было хоть на штык, потому что придёт не человек.
Тимофей нагнулся, набрал земли правой горстью и бросил вниз.
Земля глухо упала на холстину, и он отступил, и вытер руку об штанину, о бедро, туда и обратно.
— Ну, — сказал он. — Прохор Никитич.
После него стал Кузьма. Нагибаться ему нельзя, он присел на правое колено и кинул горстью с правой, а полоску свою сушёную держал в это время за щекой и не жевал.
Игнат бросил, стоя на прямой ноге, и качнулся, и придержался за Сенькино плечо.
Сенька бросил двумя руками — не понял, как надо было.
Сивоок стоял чуть позади своих. Он снял шапку.
Снял он её не тогда, когда бросил Тимофей, и не тогда, когда я замолчал, а после Сеньки — сдёрнул рывком, будто вспомнил, и не знал, куда её потом деть, и сунул под левую руку, и переложил в правую.
Кузьма посмотрел на него сбоку и ничего не сказал, и Игнат тоже ничего не сказал.
Его люди сняли шапки за ним.
— У нас так не делали, — сказал Ерофей негромко, сам себе.
— Теперь делают, — сказал Сивоок.
В барак я позвал шестерых. Огарок Аглая поставила на банку, банку на кирпич, и света хватало только на полстола. Стол у нас на трёх ножках, четвёртый угол лежит на кирпиче: налягут локтем — огонёк качает.
— Сядьте кто-нибудь на тот край, — сказал Тимофей. — А то он гуляет.
Сел Ерофей, а Сивоок остался стоять, и шапку он так и держал в руке.
— Одиннадцать твоих на ногах, — сказал я. — Развожу по постам вместе с нашими. Не кучей.
— Кучей проще, — сказал Сивоок.
— Проще. — Я взял со стола гнутый гвоздь и стал медленно крутить его в левой. — Ставлю не кучей. Западный — твой человек и Кузьма. Восточный — твой и Сенька. Боковая щель — твой и Игнат Петрович, пока он на ноге. Помост — двое твоих и я.
— На помосте доска играет, — сказал Тимофей. — Средняя. Я её утром перебью, гвоздей у меня четыре.
— Два, — сказала Аглая. — Два вы вчера в латку забили.
— В латку я забил гнутые.
— Значит, четыре.
— Я и говорю — четыре.
Сивоок переложил шапку в другую руку.
— Мои привыкли, что я говорю, а они идут, — сказал он. — Я их так пять месяцев водил, ещё до Векшина. Ты им сейчас скажешь своё, они посмотрят на меня.
— Тогда стой в совете постов, — сказал я. — Тут, у этого стола, со всеми. Разводим вместе, свист один, смена одна.
Он подумал недолго и надел шапку.
— Стою, — сказал он.
— Данила Гаврилыч, — сказал Ерофей от края стола, — а харчи-то как? У нас крупы на утро горсти три, и то с землёй, коза...
— Помолчи.
— Я к тому, что люди в дозоре стоят, а не ели с полудня.
— Крупу я утром пересчитаю, — сказал Тимофей. — Всю, и вашу, и нашу, в одну тряпку. Раздельно я считать не буду, я так со счёта сойду.
— В одну, — сказал Сивоок.
Он повернулся ко мне уже от двери и заговорил медленно.
— В дозор — пускай. В бой я их одних не поставлю. Ни одного. Они сегодня в полдень лезли в нашу щель, а к вечеру у нас на посту. Я не про то, что они плохие, я про то, что руки помнят.
— Мои не лезли, — сказал Сивоок. — Мои встали.
— Шесть встали. Трое лежат в грязи.
Сивоок на это ничего не сказал.
— В пары, — сказал Тимофей. — Первое время. Один наш, один их, и наш с железом. Через неделю посмотрим.
— Так и разводим, — сказал я.
Игнат сидел у стены и тёр шрам на голени через штанину. Потёр, поглядел на дверь и потёр опять.
— Юрий Аркадьевич. Утром в цеха кто пойдёт?
— Пойду я.
— Ты там был два раза, и оба по верху, по завалу. А оба тела нашли внизу — и этот, с двери, и тот, с ватника. Внизу оно всё перемешано, там пролёты сложились друг в друга. Я туда с этой ногой не полезу, я честно говорю: я на третьем провале сяду.
— Кто знает низ?
— Никто из наших. — Игнат повернулся к Сивооку. — Ваши по цехам ходили. Не первый месяц.
— Митяй Косой ходил, — сказал Ерофей. — Он по мелочи брал, крупного не носил. Зато ходы там знает. Он у нас в третий пролёт лазил, когда мы ещё...
— Митяй пойдёт, — сказал Сивоок.
— Он с ним и лазил, — договорил Ерофей.
Аглая сидела на койке и держала на коленях тряпочку с иглами, не разворачивая её. Потом сказала:
— Долг Марфе Петровне.
— Помню, — сказал я.
— Шесть дней она дала с утра после отбития волны. Волну отбили нынче. — Она подождала. — Шести дней не прошло. Вы сами Тимофею Игнатьевичу сказали — два, и это считая с нынешнего. Я не знаю, откуда у вас два, но я слышала.
— Два и есть, — сказал Тимофей. — Юрий Аркадьевич считает наперёд, и правильно считает. У неё за просрочку взыскатель приходит с Федюней, я Федюню видел.
— Я его тоже видела. Он мешок нёс.
Пришлось встать и выйти к доске, где лежало всё трофейное. Два дробовика с обрезанными ложами, десять патронов донцами в один ряд, две жестянки пороха — в обеих фунт с четвертью. Одну жестянку я поднял, покачал и вернулся.
— Один дробовик и одна жестянка. Двадцать пять она с этого закроет с лихвой, — сказал я.
— Ружьё отдавать, — сказал Тимофей.
— Отдавать.
— Стволов у нас четыре, станет три. — Он потёр ладонь о ладонь и намотал тряпку плотнее. — Ладно. Ружьё без патронов — палка.
— Кузьма понесёт, — сказал я. — С утра, не в последний день. Пусть идёт налегке и пусть ждёт расписку.
— У него плечо не идёт.
— Правая идёт, он мешок под правую и возьмёт.
Тимофей посидел, кивнул и подбил ногой кирпич под столом, потому что край опять поехал.
Разошлись не сразу. Сивоок ушёл к бочкам, и оттуда ещё долго говорили. Про цеха ни слова: у кого-то из его людей развалился сапог по шву, и спорили, резать ли второй, чтобы залатать первый. Спорили двое, и один всё повторял своё: «ты его высуши сперва, ты его сперва высуши». Кран за стеной капал, три счёта — капля, и пенька лежала рядом как лежала.
Свист пришёл с западного, когда я уже сидел у стола и вертел в пальцах гнутый гвоздь.
Два коротких.
Я встал и пошёл к западному, ставя ногу боком. Тимофей вышел от пролома, и у помоста мы сошлись, дальше пошли вместе.
Игнат стоял на здоровой ноге, а больную держал на носке, чуть отставив, и на нас не посмотрел.
— Там, — сказал он. — У дальней кромки. Где цеха начинаются.
— Человек?
— Я свистнул два, потому что не зверь. — Он переложил вес и сморщился. — Ты сам говорил: на зверя не свисти. Я и не на зверя.
— Что видел?
— Крупное, тёмное. Оно шло вдоль балок, вон там, где ржавьё грудой, и шло тихо. Юрий Аркадьевич, я тихо не хожу и ты не ходишь. Такое большое и так тихо — это не человек.
— Быстро шло?
— Быстро. Не как собака бежит, а... — Он подумал. — Как вода в жёлобе. Ровно и быстро.
— Сколько?
— Одно. Я одно видел. За балками не поручусь.
Между кольями был прогал, и я приложился к нему глазом. Ночь стояла с маревом по низу, и дальняя кромка развалин мутнела, как стекло, на которое подышали. Груда балок угадывалась горбом. Больше ничего.
Смотрел я дольше, чем надо было: уже понял, что ничего не разберу, а всё стоял и вглядывался, и в голове зачем-то шло: балки те лежат с осени, я их считал, когда ходил по верху, — семь штук, и восьмая под ними, у неё конец загнут вверх. Восьмую сейчас видно или нет, вот что мне было важно.
И тут внутри, справа от сердца, где заслонка, что-то коротко подобралось.
Так у собаки перестаёт ходить челюсть за миг до рыка.
Глаз от прогала я не убрал.
— Ушло, — сказал Игнат. — Пока вы шли, оно за балки и ушло. Я говорил.
— Ты не говорил.
— Ну, теперь говорю.
— С той стороны балок что?
— Спуск. За ним второй пролёт, который сложился. — Он потёр шрам через штанину. — Юрий Аркадьевич, я ведь мог и не разглядеть. Ночью на мареве как в воде: рябь пошла — и вроде идёт что-то, а это рябь. Я на кордоне так стрелял в куст три раза, а там куст.
— В куст ты не свистел бы.
— Не свистел бы, — согласился он.
У бочек всё спорили про сапог. Кто-то сказал: «утром решим», и второй ответил, что утром ему в этом сапоге идти.
От кольев Тимофей отошёл, постоял, глядя на западный склон, и обтёр ладонь о ладонь.
— Значит, так, — сказал он. — Утром уже не про клеймо разговор. Утром идём туда, откуда оно к нам само пришло.
Игнат опустил больную ногу на всю подошву и сразу поднял на носок.
Глава 2. Тени в цехах
Рассвело раньше, чем я успел решить, что кому отдам.
Доска лежала там же, на двух кирпичах у частокола, и на ней с ночи лежало всё железо. Я стал разбирать его на две кучи, левой рукой — правая четвёртый день не сжималась, ею я только придерживал.
В левую кучу: дробовик с обрезанной ложей, тот, что сняли с Векшина, — на ложе три зарубки поперёк, и я не знал, чьи они и за что. Пять патронов, уложенных донцами к себе. Мешочек с порохом.
В правую: второй дробовик, оба наших ружья и пять патронов, что остались.
— Жестянку целиком не отдам, — сказал Тимофей. Он пришёл, встал над доской и сразу поднял жестянку, покачал её на ладони, как я качал ночью. — Тут фунт с четвертью. Зарядов двадцать пять, если на одно ружьё.
— Уговор был — жестянка.
— Уговор был «дробовик и жестянка пороха», а сколько в жестянке, ты ей не говорил. — Он отсыпал в мешочек, прижав жестянку локтем к животу, потому что горстью ему не взять — пальцы после ожога не сходятся. — Сто грамм. Я на глаз с копей вешу, я тебе и пуд угля на глаз назову.
— Сто, — сказал я.
— Остальное нам.
Мешочек он завязал сам, в две петли, и подал Кузьме.
Кузьма увязывал груз долго. Левая у него была подвязана к боку поверх телогрейки, и он всё делал правой и зубами: подтянул узел, взял мешок за узел, тряхнул, опустил, перевязал заново и тряхнул опять. С третьего раза поднял его к плечу.
— Дважды проверил, — сказал я.
— Я его на себе двое суток понесу. — Он переложил полоску мяса за другую щёку. — У Стрижа один так шёл, а узел развязался, и он полдороги в тряпке нёс.
От бочек подошёл Ерофей.
— Юрий Аркадьевич, я с ним пойду.
— Тебя не звали.
— Так двоим-то безопаснее. Он одной рукой. Если что — он и мешок не подхватит, и от собаки не отмахнётся. — Ерофей поправил пояс под ватником, тронул его ладонью и убрал руку. — А я налегке, я и мешок возьму, если он сядет.
Он оглянулся на Сивоока: тот стоял в шести шагах и говорил своим, кому куда, и на нас не смотрел.
— Данила Гаврилыч, — сказал Ерофей громче. — Я к Балке пойду.
— Иди, — сказал Сивоок, не поворачиваясь. — Пахома тогда на восточный, а Сеньку с ним.
Ерофей ещё раз тронул пояс.
— Крупу я промыл, — сказал он мне. — Воды взял из той, что на промывку не годится, а она годится, если сверху сливать. Полторы горсти было, стало горсть.
— Иди, — сказал я.
Кузьма пошёл первым, боком, приставляя ногу, и Ерофей за ним.
Второй дробовик Тимофей забрал с доски и стал щёлкать предохранителем. Щёлкнул, поглядел, щёлкнул опять.
— Митяя я в цеха не возьму, — сказал он.
— Сивоок его дал.
— Дал. — Щёлк. — Он к нам в боковую щель ночью лез. За железом. Я его тогда сам к койке проволокой вязал.
— Ходы он знает.
— Ходы знает. — Щёлк. — И знает, где нас узко. Мы вниз пойдём, там пролёты один в другой, и он впереди. Я туда за ним с этой ногой не побегу.
— Кто тогда?
Тимофей положил дробовик и обтёр ладонь о ладонь.
— Сажин. Роман. Длинный такой, он вчера Прохора Никитича в ногах нёс и не отпустил, когда холстина поехала. — Он помолчал. — И он в третий пролёт с Митяем лазил. Ерофей вчера начал про это и осёкся. Я за него договорил: они вдвоём лазили.
За стеной капало через три счёта, как всю ночь. Пенька у крана лежала седьмые сутки.
— Пеньку-то, — сказал я.
— Не сегодня.
Я позвал Сажина. Он подошёл, вытер руки о штаны, и я поглядел на них: ногти сбиты, на правой ладони поперёк старая мозоль от лома.
— Низ цехов знаешь?
— Знаю до второго провала. Дальше не ходил, там вода.
— Пойдёшь с нами.
Сажин глянул на Сивоока. Тот ставил Пахома на восточный и даже головы не повернул.
— Пойду, — сказал Сажин.
Игнат сидел у кладки и мял голень через штанину.
— Я на третьем провале сяду, — сказал он.
— Сядешь, — сказал я. — Дойдёшь и сядешь. Мне надо, чтоб ты показал, где оно шло.
— Дойду, — сказал Игнат. — Мне бы палку. Только не эту, эту Аглая забрала.
— Возьми у бочек, там обрубок.
Сажин слушал и потирал подбородок большим пальцем. Шрам у него шёл под губой на сторону, старый и белый.
— Ты в третьем пролёте был, — сказал я.
— Был.
— Что там.
Он потёр ещё раз и убрал руку.
— Мы туда за железом ходили, вдвоём, — сказал он. — До третьего пролёта конвейера. Там лента лежит, резина, её резать можно на подошвы, я себе резал, вот. — Он поднял сапог и показал носок. Носок был подшит резиной. — А дальше третьего мы не заходили. Ни разу.
— Почему.
— Данила Гаврилыч не велел. — Сажин подумал. — Нет, врать не буду. Он не велел уже после. А сперва мы сами не пошли.
— Что там.
— Запах, — сказал Сажин. — Тяжёлый. Он не как гниль, я гниль знаю: мы у канавы двух собак месяц не убирали. Гниль в нос бьёт и отпускает. А этот сладкий, стоит ровно, и от него слюна идёт густая.
Из-под моей перевязи третий день пахло так же — сладко, ровно.
— Стоит и стоит, — сказал он. — В третьем пролёте ещё ничего, а тянет снизу, от спуска.
— Ещё что.
— Ещё Афанасий у нас пропал. — Сажин повернулся вполоборота к бочкам, потом обратно. — Он пошёл за третий смотреть, один. Дурак был, только крепкий. Мы его ждали два часа, потом пошли по нему, а там ни его, ни крови. Юрий Аркадьевич, ты пойми: крови нет вообще. Ни капли, ни мазка по кладке. У нас Ефим в прошлом году от собак ушёл — так там всё было натёкано, я по натёку и шёл.
— Который Ефим, — сказал Тимофей.
— Тот же самый. Который в канаве теперь лежит.
— Ясно.
— Он мне сапог клепал, между прочим. Не сапог, скобу на голенище.
— Крупу считать в одну тряпку, — сказал Тимофей, ни к кому. — Я вчера сказал и сегодня скажу.
Вышли по серому, все вчетвером.
Тропу вёл Игнат — ту, что верхом по завалу. Он её топтал осенью, а теперь шёл на прямой ноге, палкой доставая землю впереди себя, и сел раньше, чем обещал, у литейного.
Литейный стоит остовом. Крыши нет, фермы легли внутрь и торчат наружу через окна, кирпич по низу закопчён на два роста, выше — рыжий. У западного угла, между двумя опорами, я нашёл первое тело неделю назад, и в этом углу до сих пор лежит его ватник — я его не взял, потому что из него был вырезан лоскут.
— Тут, — сказал я Сажину.
Он посмотрел, посопел и ничего не сказал.
Лом я нёс левой, у середины. Правая не держит пятый день, и я перекладывал в неё только на ровном, где не жалко его упустить. За поясом сзади был нож с изолентой — тот, что Прохор не отдал и что Тимофей вчера не взял. Он так и лежал на кладке с ночи, и я его взял утром, сам, никому не сказав.
Он мне давил в хребет через каждый шаг, и я четыре раза его перекладывал, и на пятый оставил как есть.
— Помост, — сказал Тимофей за спиной. — Среднюю доску я не перебил.
— Вечером.
— Я к тому говорю, чтоб ты за мной проверил.
За литейным пошёл спуск. Балки лежали грудой, восемь штук, и нижняя с загнутым концом.
Собаку мы нашли у самого спуска, там, где кладка расходится и в проём тянет холодом.
Трёхголовая, взрослая, она лежала распластанная на боку, лапы вытянуты в одну сторону, ровно, будто её кто уложил и потянул за задние. Шкура на груди была цела, мясо целое, ни одна голова не тронута.
Разрез шёл по шее сбоку, ниже средней головы, длиной в две ладони, края ровные.
Я присел — со второго раза, на бедро, потом на колено — и посмотрел близко. Шкуру отвернули набок, и она так и держалась, как держится жесть, если надрезать её ножницами и отогнуть. Ни рванины, ни клочьев. Крови было мало, вся она стояла в ране, а по камню вокруг сухо.
— Собака собаку так не берёт, — сказал Тимофей.
— Не берёт.
— И мясо не взято.
Игнат подошёл, глянул сверху, отвернулся и полез рукой к голени.
Сажин потрогал подбородок и сказал:
— Афанасий тоже целый лежал бы. Если б лежал.
— Он и лежал бы, — сказал Игнат. — Только он не лежит.
— Я и говорю: если б.
Игнат обошёл собаку и остановился в проёме. Проём был в два шага, и по обе стороны стояли опоры — толстые, в обхват, с остатками анкеров по низу. Игнат их оглядел и полез за пазуху.
Вытащил моток бечёвки. Она была тонкая, суровая, витков в ней осталось немного, и на одном конце висел колокольчик — козий, с расплющенным ушком. Выменял он его в Балке, ещё когда ходил туда сам, и говорил тогда, что взял за две щепоти соли, и что баба сперва не отдавала.
— Ты это зачем? — сказал Тимофей.
— Затем, что мы туда пойдём, а обратно — тем же местом.
— Мы обратно верхом пойдём.
— Ты верхом пойдёшь. А я с этой ногой на завал не полезу, я вчера при всех сказал. — Игнат обвязал конец за анкер, низко, у самого камня, и потянул к другой опоре. — Я так первый месяц ходил. У меня тогда бечёвки было три сажени, и я её на ночь по кругу вязал, и спал.
— И помогало?
— Один раз помогло. Три раза звенело зря, ветер.
Второй конец он затянул на высоте ладони от земли, и колокольчик повис у опоры, чуть выше камня. Толкнул его пальцем — звякнуло коротко и глухо.
— Тихий, — сказал Сажин.
— Он мне не в поле нужен.
Дальше пошли по спуску. Спуск был осыпью из битого кирпича, и я ставил ногу боком и придерживался ломом. Голень отдавала на каждый второй шаг, и я считал шаги.









