
Полная версия
Зона Отчуждения: Печать Долгопятова
— Чего хотят взамен?
— Эта передача оплачена, — сказал он. — Вперёд и полностью, я с него взял и больше не спрошу. Дальше — своя цена. Денег я с вас не возьму, у вас их нет. — Он посмотрел на дощечку под рукой Тимофея, на пустую канистру у стены. — Мне надо долю с того, что вы в Зоне подымаете. Минералы. И сведения — что тут попадается на пути: где вода стала негодной, где марево встало поперёк, что за зверь пошёл и с чем.
— Долю — какую? — сказал Тимофей.
— Об этом сговоримся, когда будет с чего делить. Я вижу, что у вас крупы нет.
— Крупы нет, — сказал Тимофей. — Проволоки нет. Гвоздей восемнадцать, восемь гнутых.
— Вот и я говорю: сговоримся потом.
Он снял руки со стола и сложил их на коленях.
— Отвечать сейчас не надо, — сказал он. — Весть до утра подождёт, она у меня на бумаге. Хотите — думайте до света. Я тут у бочек сяду, вы мне человека приставьте, я не против.
— Приставим, — сказал Тимофей.
— И воды не надо, у меня своя.
Аглая посмотрела на него.
— У вас фляга?
— Фляга.
— Полная?
— На треть.
— Тогда сидите со своей, — сказала она. — У нас на всех по глотку.
За стеной кран капнул три раза, и Игнат из дальнего угла сказал в потолок, что девятые сутки, и что пеньку так никто и не намотал.
Влас снял полушубок со спинки и встал.
— Я снаружи, — сказал он. — В четырёх стенах при чужом разговоре сидеть — себе дороже.
Он вышел.
Створка ещё не стукнула, а Тимофей уже поднялся.
— Нет, — сказал он.
Он дошёл до двери, поглядел в неё, вернулся к столу и стукнул по нему костяшками — один раз.
— Ты вспомни, — сказал он, — какой чужой канал у нас был, чтоб он нам не стоил. Марфа. Марфа держала курс с запасом, и мы у неё шесть дней жили на её крупе, а потом ей отдавали по её же цене. Тридцать пять — и пятнадцать сверху за просрочку. Это она нам разве не в убыток была? — Стук. — Векшин у брода. Про Векшина нам сказали, что он у брода стоит, и мы пошли смотреть, и Прохор теперь лежит у частокола. Это чей канал был?
— Никто нам этого не говорил, — сказал я. — Мы сами пошли.
— Пошли по слуху. — Стук. — И до того всё по слуху. У брода по слуху, за курсом по слуху. — Он опять пошёл к двери. — А тут бумага без подписи. Без подписи, Юрий Аркадьевич. А значит, тот, кто её писал, за неё и не отвечает. С Марфы я хоть спросить мог, у неё дверь на петле и коза за баней.
Данила Сивоок вошёл с обхода на этих словах, отряхнул полу, стал у стола и не сел. Смотрел он на свои сапоги и повернул носок, разглядывая намотанную проволоку.
— Марфа один раз сказала правду, — сказал я. — Про мародёров у брода. Она послала Демьяна, и Демьян сказал, где у Векшина проволока с банками и где двое в кустах. Мы туда не полезли, а если бы полезли — легли бы там все четверо.
— Она это сказала после того, как взяла с нас за курс.
— После. Но сказала.
— Ты, значит, ей это в зачёт ставишь?
— Часть в зачёт, — сказал я. — Не всё.
Тимофей стоял у двери и молчал, потом сказал, не оборачиваясь:
— С оглядкой у нас уже было. С оглядкой мы Митяя вернули живым, а мешок с инструментом отдали.
Аглая сидела у стола сбоку и держала пустую кружку с отбитым краем на коленях.
— Вы говорите, — сказала она тихо, — что не надо отвечать. А от кого мы этим спрячемся?
— Ни от кого. Просто не полезем.
— Мы уже в бумаге. Он про Форпост знает, знает, сколько нас, знает, что тут стреляли. — Она повернула кружку. — Если про нас знает и Департамент — от нашего молчания у них в списках ничего не сотрётся.
Сивоок кивнул, один раз, и опять уставился на сапоги.
— Ты чего киваешь, — сказал Тимофей.
— Ничего. — Он помолчал. — Я двенадцать лет молчал, где надо и где не надо. Меня это ни от кого не спасло.
За стеной капнуло три раза.
— Девятые сутки, — сказал Игнат из угла. — Пенька у крана как лежала, так и лежит.
— Лежи, — сказал Тимофей.
Я взял гранёное и опять переложил его в ту же левую руку.
— Отказ нам не даёт ничего, — сказал я. — Промолчим — он про нас будет знать столько же, сколько сейчас, а согласимся — узнаем то, чего не узнаем больше ни у кого. Про клеймо мне тут никто ответить так и не может. Ни Осколок, ни Аглая Ильинична. — Я посмотрел на короб. — Один раз. Пусть скажет, что в письме. Постоянного хода не открываем, доли не обещаем.
— Один раз, — сказал Тимофей.
— Один. Потом судим.
— А если письмо такое, что его прочесть — уже полдела за них сделать?
— Тогда будем знать, какое оно, — сказал я. — А то опять к Марфе идти и в долг просить, и она нам это вспомнит.
Тимофей подошёл от двери и тронул столешницу костяшками, тише прежнего.
— Ладно, — сказал он. — Один. Но за ним посмотреть.
— За кем.
— За Власом. Как уйдёт — пусть за ним пройдут до гряды и глянут, один он идёт или его ждут. Хоть на версту. Иначе я на это слова не даю.
— Пройдут, — сказал Сивоок.
— Ты не «пройдут», ты кого пошлёшь?
— Пошлю кого пошлю.
Аглая встала и понесла кружку к кирпичу.
— Крупы всё равно нет, — сказала она.
Пока я шёл до створки, Тимофей ещё что-то говорил мне в спину про версту.
Влас сидел на корточках у самого частокола, с наружной стороны, и полушубок его лежал рядом на щебне, мехом кверху. Сам он был в одной рубахе. Пальцы он тёр друг о друга — большой о указательный, — и когда я подошёл, тереть не перестал.
— Мы весть узнаем, — сказал я. — Один раз. Дальше ничего не обещаем: ни ответа, ни хода, ни людей.
— Ну да, — сказал Влас.
Поднялся, отряхнул колени и посмотрел мимо меня, во двор, где Ерофей приколачивал кривую доску обухом.
— Ты понял, что я сказал?
— Понял с первого раза. Я с первого и ждал. — Он повёл плечом. — Ты думаешь, я сейчас цену подниму. Не подниму. Дело не в цене, дело в самой вести. Мне за неё там уплачено.
— Кем.
— Вот. — Он потёр пальцами. — Ты сразу об этом.
За стеной, во дворе, Кузьма спорил с Тимофеем, что узел в две петли он второй раз не завяжет, и что мешок до Балки нести ему. Влас на голоса не обернулся. Он присел опять, положил полушубок на колено и стал отгибать подкладку у левой полы. Шов там был прошит крупно, и он его не резал — вытянул нитку в двух местах пальцами.
— Полушубок не по погоде, — сказал я.
— Не по погоде, — согласился он. — Зато в нём есть куда положить. Летом я в жилете хожу, а в жилете класть некуда, всё на виду.
Лист он вынул пожелтелый, сложенный в несколько раз, до размера ладони, вощёная нитка крест-накрест, и на перехлёсте — тёмная нашлёпка.
Подал он его мне из рук в руки.
— Дальше сам решай, — сказал он. — Захочешь ответить — весть передашь через меня, в Балке, у Марфы за баней, в третий четверг. Не захочешь — молчание тоже ответ, я его пойму, и я его передам. Тогда дорогу сюда забудут, и я тоже забуду.
— В третий четверг.
— Он самый. — Влас подумал. — В факторию не заходи. Сразу за баню. У Марфы окно на двор.
Полушубок он поднял с земли, встряхнул от щебня, накинул на одно плечо и кивнул мне коротко. Развернулся и пошёл той же тропой, откуда пришёл, вдоль канавы, забирая книзу. Разворачиваться за ним я не мог — спина не пускала, — стоял и провожал его глазами, поворачивая одну голову.
И правая рука моя сама пошла к поясу, за нож. Пальцы легли на пустое место у бедра и там сжались, и я стоял так — с письмом в левой, с пустой правой. Нож я отдал Тимофею ещё вечером, сам отдал, сам сказал: у тебя дозор, у меня рука пятый день не жмёт. Он у него и был, за поясом, я его час назад видел.
Я разжал пальцы. Нитка была шершавая, в воске, и под ногтем не скользила. Печать я повернул к небу и держал долго — искал на ней птицу с двумя головами и не нашёл: другой там был оттиск, по краю стёршийся. И думал я не про Департамент. Думал — а вдруг там про отца. Про Воронцовку. Хоть строка.
Я всё стоял, а во дворе Тимофей уже второй раз крикнул, кого послать до гряды.
В бараке огарок сел совсем — синий язычок на банке, и стены от него не видно. Читать в темноте я не стал.
И я занёс ногу через порог.
Глава 8. Весть без подписи
В бараке было так темно, что стол я нашёл бедром.
— Огарок, — сказал я.
— Огарок сел, — сказала Аглая. — Есть второй, он последний. Изведёте сейчас — я ночью Игната на ощупь смотреть буду.
— Изведу половину.
Она достала его из-за пазухи халата — огарок в палец, — сняла с банки старый, ткнула новый фитилём в чужое пламя и придержала, пока не взялось. Свет вышел рыжий, и дальше двух шагов уже ничего не видать.
— Нож, — сказал я Тимофею.
— Нож у меня.
— Знаю. Дай.
Он вынул его из-за пояса и подал плашмя, на ладони.
— Ты его вечером сам отдал.
— Отдал.
— Так и говорю. Отдал — значит, дозор мой.
— Мне нитку срезать.
Он подержал нож ещё немного, потом положил на доски и подвинул. Потом сел напротив, на койку, вытянул правую ногу и полез рукой под стол — проверять свою же проволоку на ножке. Второй день он её щупает.
Лист я положил на стол, придавил левой ладонью и повёл лезвием под нитку. Правая рука держать не стала — пальцы легли на рукоять и разошлись. Пришлось перехватить левой, а лист прижимать локтем правой, и локоть съехал, и лист поехал за ним.
— Дайте, — сказала Аглая.
— Сам.
Со второго раза нитка пошла, и воск на ней крошился под лезвием. Печать я не ломал, а срезал сбоку.
На ящик слева села Аглая и подвинула банку с огарком мне под руку. Сивоок остался у двери, вполоборота к нам, и створку держал приоткрытой на ладонь.
Лист был сложен вчетверо и разворачивался туго, по сгибам. Пожелтел он неровно — с краю темнее. Почерк мелкий, буква к букве, без завитков — так пишут накладные. Чернила выцвели пятнами: в одном месте бледно, через строку опять черно.
— Переписывали, — сказал я.
— Что.
— Набело переписывали, и не один раз. Ни одной помарки. Кто пишет с одного разу — тот черкает.
— Читай, — сказал Тимофей.
Читал я вслух и медленно: света мало, и я вёл по строке ногтем.
— «Мне известно, что у обслуживающего корпуса есть выживший и что он держит там людей. Известно не по слухам. В Департаменте лежит донесение кордонного патруля. Подано на второй неделе: движение и огонь внутри периметра, за третьим пролётом. Донесение сочли ошибкой учёта — тех, кто числится в списке погибших, не ищут — и проверять не стали. Бумага цела и лежит там же».
— Ошибка учёта, — сказал Тимофей.
— Дальше слушай.
— Я слушаю. Я это слово запомню.
— «Второе, и оно важнее первого. То, что ходит по разрушенным цехам, не природа и не порча воздуха. Это выращено намеренно и с расчётом. Отсюда и правильность в их повадке, которую вы, надо думать, уже заметили. Источник этого лежит глубже, чем вы полагаете».
Игнат из угла сказал в потолок:
— Правильность.
— Лежи.
— Я лежу. Я говорю: строй.
— «Третье, совет, и вы вправе его не брать. В средний пояс в одиночку без нужды не ходите. Там смотрят не только те, о ком вы думаете».
Аглая потёрла ладони одну о другую.
— Он про Осетрова, — сказала она.
— Он не назвал.
— Он ничего не назвал. Ни одного имени, кроме Департамента.
Лист я перевернул. На обороте было четыре строки и пустое место в полстраницы.
— «Предлагаю обмен. Вы сообщаете мне, что находите в Зоне: клейма, знаки, трофеи, всякую странность, которой не должно быть. Я сообщаю вам о Департаменте — по частям и не сразу, и только если увижу, что вам можно писать. Ответ передайте через того же человека, что принёс это. Раз в две недели, не чаще: чаще — заметят его, а через него меня».
Дальше был пробел, и в самом низу, у обреза, ещё строка, мельче:
— «Подписи не будет и обратного адреса не будет. Не потому, что не доверяю вам».
И всё. Я поднёс лист к огарку и повернул его. Ни на обороте, ни по краям, ни под сгибом — ничего.
В умывальне за стеной кран уронил каплю, другую, третью.
— Девятые сутки, — сказал Игнат.
Дверь Сивоок притянул к себе и сказал, не оборачиваясь:
— Митяй шкуры на кладку переложил. Мокрые.
— Пусть мокнут, — сказал Тимофей и ударил по столу.
Кулаком, один раз, плашмя. Огарок на банке подпрыгнул, огонёк лёг набок и чуть не сошёл на нет, и стена пропала. Потом он выпрямился, и стену стало видно опять.
— Свечка одна, Тимофей Игнатьевич, — сказала Аглая.
— Одна. — Он посмотрел на свою руку и убрал её со стола. — Я её не гасил.
— Вы её почти загасили.
— Я про то и говорю. Шкуры мокнут, кран капает, крупы нет, а мы тут читаем весть без подписи. — Он повернулся ко мне лицом. — Ты сам её прочёл, вслух, при семи человеках. Теперь я скажу, что я слышал. Он знает про донесение патруля. Не про то, что мы тут живы, — про бумагу. Что она подана на второй неделе, что её замяли и что она цела и лежит там же.
— Знает.
— А ты мне объясни, откуда доброжелателю из города знать, где что лежит в Департаменте и как это назвали. Я в Департамент двенадцать лет скобы по описи сдавал и не знал, куда моя опись потом уходит. — Он загнул один палец, загнул второй. — Он либо там сидит, либо возле него сидит, либо ему оттуда носят. Третьего нет. И помощи тут никакой. Есть его дело. Мы в нём адрес.
— Тимофей Игнатьевич, — сказал Митяй от двери. Он стоял с ломом под мышкой и мешал Сивооку притворить створку. — Я шкуры-то на кладку положил, а роса. Их бы под козырёк.
— Клади под козырёк.
— Так там доски лежат веером. Я их сдвину — вы утром скажете, кто сдвинул.
— Митяй.
— Я к тому, что мокрая шкура и шести не даст.
Митяй ушёл. Сивоок притворил створку и остался у неё, а на стол так и не смотрел.
Кружку Аглая держала на коленях, сбоку от меня, и отбитый край повернула к себе.
— Если это Департамент, — сказала она, — то зачем письмо.
— Затем, чтоб мы сами вылезли.
— У них есть донесение патруля. Второй недели. — Она повернула кружку. — В нём написано, где мы стоим: движение и огонь за третьим пролётом. Отряд с бляхами мог прийти к частоколу без всякой переписки, и не двое, как Осип с Федюней, — сколько надо. Нас двадцать семь, из них лежачий один, и на двадцать семь человек шесть патронов. Кого им тут выманивать. — Она подождала. — Тот, кто пишет без имени, без чина и просит не чаще раза в две недели, потому что заметят его, а через него ещё кого-то, — тот боится. Я не говорю, что он друг. Я говорю: он боится не меньше нашего.
— Боится, — сказал Тимофей. — Или пишет, что боится. Бумага не потеет.
— Не потеет.
— Вот и я говорю.
Я сидел, не разгибаясь, и крутил гранёное в левой ладони. Правая лежала на бедре и не жала. Весь вечер справа от сердца было пусто — как все девять суток, а тут отозвалось.
«Тот, кто не назвал имени бумаге, боится настолько же, насколько боится тот, кто это имя прочтёт. Твой механик не глуп. Это цена, за которую в Зоне живут ещё немного дольше».
Стало тихо, и я подождал — не будет ли дальше. Не было.
Голову я поднял и сказал вслух, как услышал:
— Кто своего имени бумаге не доверил, тот боится не меньше нашего. И Тимофей Игнатьевич не глуп. Это цена, за которую тут живут лишний день.
Тимофей открыл рот и закрыл его. Потом поглядел на меня, поглядел на лист, опять на меня, и рука его сама пошла под столешницу, к своей же вчерашней проволоке на ножке, и там осталась.
— Это ты сейчас откуда взял, — сказал он.
— Оттуда.
Он подёргал проволоку — она держала.
— Ну, — сказал он.
Аглая посмотрела на меня и смотрела дольше, чем надо было, — так она смотрела на шов, когда решала, резать или нет. Потом поставила кружку на стол, вверх дном.
— Про Осетрова он всё-таки написал, — сказала она. — Пусть не назвал.
Кран за стеной опять набрал и уронил.
— Девятые, — сказал Игнат из угла.
— Пусть девятые, — сказал Тимофей и опустился на койку, выставив правую ногу вперёд.
— Отказ нам ничего не даёт, — сказал я. — Про Форпост он уже написал. Про цистерну, про барак, про то, что мы тут стреляли. Промолчим — у него на бумаге останется то же самое, и в списке у Департамента то же самое.
— Это ты уже говорил вчера.
— Говорил. И сегодня скажу. — Гранёное я переложил в правую. — А согласимся — узнаем про клеймо. Мне про клеймо тут ответить некому. Ни ему, — я показал глазами на короб, — ни Аглае Ильиничне, ни тому, что во мне сидит. Оно сказало «работа» и больше ничего не сказало.
— И ты за одно слово откроешь ему ход.
— Не откроем. Ответ короткий. Получил — и всё. Что в Зоне попадётся — то и сообщим: где вода испортилась, где марево, какой зверь пошёл. Пусть пишет, кто ставит на людей печать и что делается в глубине. Имени я не поставлю.
— Не поставишь, — сказал Тимофей. — А кому он тогда отвечать будет?
— Тому, кто держит корпус. Он так и писал.
Тимофей помолчал и потрогал проволоку под столешницей.
— Бумаги у нас нет, — сказал он наконец. — Совсем. Дощечка одна, и на ней ведомость, я её тереть не дам.
— На обороте напишу.
— На его же листе?
— На его же.
Огарок Аглая подвинула к середине стола. Огонёк стоял ровно, а стены от него всё равно не было видно.
— Чем писать-то? — сказал Тимофей и полез за пазуху. Достал жестянку с гвоздями, потряс, поставил, полез в другой карман и вынул огрызок карандаша в полпальца, с обломанным грифелем. — На бирки берёг. Точи сам.
— Точи ты. У меня правая пятый день не жмёт.
Он вынул нож, зажал огрызок в горсти обожжёнными пальцами и стал скоблить. Скоблил долго, стружку сдувал на пол.
— Про шкуры, Юрий Аркадьевич, — сказал Митяй из прохода. Он так и не выпустил лом. — Шкуры-то. Я их с кладки снял, а куда девать — не сказали. Роса села.
— На бочку положи, мездрой кверху.
— На бочке гарь.
— Тряпку подстели.
— Тряпок нет, — сказала Аглая, не поднимая головы.
Митяй ещё постоял и ушёл, и в проходе было слышно, как он волочит лом по кирпичу.
Лист я развернул и повернул чистой стороной кверху. Писать пришлось левой рукой, придерживая бумагу правым локтем. Первая строка у меня поехала вверх, вторая пошла ровнее. Буквы выходили большие, как на бирках.
«Весть получена. Читана.
Что найдём — скажем: где вода стала негодная, где марево, какой зверь пошёл и с чем.
Взамен: про людей с печатью — кто метит и чем. И что делается в глубине.
Полного доверия нет ни у тебя, ни у меня.»
Над подписью я думал дольше, чем писал всё остальное. Потом вывел: «От того, кто держит корпус».
— Прочти вслух, — сказал Тимофей.
Я прочёл.
— Коротко, — сказал он.
— Коротко.
— И слова, что мы ему верим, тут нет.
— Нет.
Лист он взял за угол, поднёс к огарку, поглядел, хотя читал плохо, и положил обратно.
— Ладно, — сказал он. — Обязательств тут на две строки, а спросить мы у него можем много. За это я слово даю. Только понесёт не он один. — Он подумал. — Кузьма всё равно к Марфе идёт, у него просрочка. Пусть за баней и отдаст, в третий четверг. В факторию не заходить.
— Влас так и сказал.
— Значит, оба сказали.
Лист Аглая согнула по старым сгибам и намотала вощёную нитку крест-накрест, как была намотана прежде.
— Живём как жили, — сказала она. — Воды на всех по глотку.
И кран за стеной капал в жестянку.
С восточного окликнули — не свистом, голосом:
— Стой! Назовись!
— Сажин.
Письмо я взял со стола и положил обратно, на лоскуты, придавил коробом, чтоб не сдуло, и пошёл. У порога меня обогнала Аглая — она с вечера не ложилась и всё равно шла впереди.
Их было трое, как и уходило втроём. Небо за грядой уже отходило от чёрного, и я разглядел их шагах с двадцати. Сажин шёл первым, лом держал под мышкой. Гмыря отставал на полшага и ставил правую ногу коротко, будто пробуя щебень, и глянул на меня раньше, чем я успел спросить про ногу. У Гужа плечо было перемотано поверх рубахи чем-то серым, и он держал на нём ладонь.
— Все живы, — сказал Сажин.
— Вижу.
— Тогда я по порядку. — Он прищурился на меня, потом на восток, где светлело. — Цеха обжиты гуще, чем в первый раз. В первый раз мы четырёх слышали. Там их больше.
— Сколько их.
— Не считал, считать было некогда. — Он переложил лом к другому боку. — Средний ярус, в глубине, за литейным, где кладка обвалилась. Мы туда полезли, и там не одна тварь сидит, там устроено.
— Как устроено.
— Ниши в стене. Ровные, в рост, через равное расстояние. И прутья — клетки были, ржавые, половина выломана, половина стоит. Прутья вязаны, а не набросаны. — Он помолчал. — Зона так не кладёт.
Тимофей подошёл от бочек, встал сбоку и слушал, и было слышно, как он дышит ртом.
— И вышла на нас новая, — сказал Сажин. — Крупнее тех, что у частокола легли. В холку выше. И она не бросилась.
— Как не бросилась.
— Просто стояла. — Он показал ломом на землю. — Мы огонь запалили, ветошь на палке, и она стояла в шагах восьми и глядела, долго. Я успел подумать, что она в ту сторону не пойдёт. Потом пошла.
Гуж всё ещё не отдышался и заговорил через силу, на каждом слове морщился и прижимал ладонь к плечу крепче.
— Она отходила от огня, — сказал он. — Задом. И сказала.
— Что сказала?
— Не слова. — Гуж поискал, чем сказать, и не нашёл. — Так говорят, когда за стеной, и слов не разберёшь, только слышно — человек. Вот такое. Оборвалось на середине.
Я посмотрел на Сажина, и Сажин кивнул один раз.
Тимофей ударил кулаком по столу — он к тому времени уже вошёл в барак, и я через проём видел, как от удара вздрогнул синий язычок на банке, лёг набок и выпрямился.
А я стоял и думал не про клетки. Я думал про то, что у цистерны, в первый месяц, звало Аглаю по имени — «Аглаюшка», — и голос был Прокопия, и оно этим голосом звало. Значит, оно берёт голос. Значит, и эта берёт. Только та выговаривала слово целиком, а эта не смогла.
Аглая тронула меня за локоть.
— Юрий Аркадьевич. Плечо.
— Что с плечом.
— Резаное. Замотали поверх рубахи, а рубаха в пыли. Мне его надо разматывать сейчас, и мне надо воды. — Она уже шла к бочке. — Спиридон, сюда. Не садись, стой.
— Я сяду.
— Стой.
Про плечо тут больше никто не думал. Митяй стоял с ломом и не спрашивал про шкуры. У дальнего конца частокола Сивоок говорил с двумя своими, тихо, и один из них показал рукой куда-то за бочки, вниз, и Сивоок покачал головой и показал дальше. Я на них посмотрел и пошёл в барак за письмом.
Оно лежало там, где я его оставил, под коробом, свёрнутое, нитка крест-накрест. Я взял его в левую руку и стоял с ним у стола.
Одно — там, за кордоном, бумага без подписи. Другое — внизу, под литейным, ниши в рост, одна от другой на одинаковом расстоянии. И выходило, что это одно и то же место.
Игнат сказал из угла:
— Мне три дня. Ты меня подожди.
Глава 9. Знак на притолоке
Свеча была последняя. Я развернул письмо во второй раз, по старым сгибам. Лист топорщился, и пришлось прижать край банкой с огарком.
— Ты его читал, — сказал Тимофей. Он сел напротив. — Дважды.
— Не всё.
— Как это не всё?
— По сгибу шло. — Я повёл ногтем по строке. — Чернила там выцвели, а я в темноте читал. Тут ещё строка есть.
Аглая пришла от бочек, вытирая руки о полу халата. Плечо Гужу она замотала, воды на промывку ушло больше, чем мы думали.
— Читайте, — сказала она.
— «В среднем ярусе цехов, за литейным, была секция хранения образцов. Если она цела, вы найдёте её по нишам в кладке: они идут через равные промежутки». — Я поднял глаза. — Дальше. «Сообщите мне, что там осталось, — и я перешлю вам то, что лежит в архиве. Бумаги, с печатями».
Тимофей рук не разжал.
— Ниши, — сказал он.
— Ниши.
— Сажин их вчера описал. При двадцати человеках. Мы стояли у бочек, и он их описал: в рост, через равное, прутья вязаны. — Он подождал. — А в бумаге они с той недели лежат.
— Он про них раньше знал.
— Или ему их вчера рассказали. — Тимофей развернулся ко мне. — Ты пойми, что тут написано. Тут написано: пойди туда, где ниши, и стой там, и погляди хорошенько. Ловушка, Юрий Аркадьевич. Кто-то посчитал, что нас двадцать семь, что на двадцать семь четыре патрона, что один лежачий и один резаный, — и написал, куда нам выйти всем скопом на открытое. Пока в частоколе три дыры.
— Частокол чинят.
— Чинят. Сивоок с двумя, и гвоздей два.
Аглая села на ящик слева и повернула к себе отбитый край кружки.
— Марфа Петровна, — сказала она.
— Марфа тут при чём?
— Она послала Демьяна. Про Векшина у брода всё расписала: и проволоку с банками, и кто где лежит, и сколько их. — Она помолчала. — Мы туда не полезли. Она нас перед тем обсчитала, при нас, на дощечке. И она же один раз сказала правду. Если мы ни одному чужому не поверим ни в чём, мы так и будем слепые, и слепыми нас доедят.












