Лавка в Зарядье
Лавка в Зарядье

Полная версия

Лавка в Зарядье

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

— Какая аура? — Я подошёл вплотную и налёг на верстак левой, здоровой рукой. — Ты мне зубы не заговаривай. На ящике твоя бирка была. Рвануло, когда я печать осматривал. Она же развалилась от одного прикосновения! Ты компенсацию мне платить будешь? Чем я долг Стельбицкому закрывать должен?

Гаврилов замолчал, и глаза его прошлись по обгоревшим рукавам, задержались на саже у меня на шее, и он снова отвернулся к окну.

— Какая компенсация... — пробурчал он. — Нету денег, Алёша. Сами впритык сидим. Прорва не даёт товара, Бахметьев задерживается...

— Не три мне про Бахметьева, — отчеканил я. — Бахметьев на Прорве три дня лишних сидит, а товар ты мне привёз в прошлую среду. Откуда партию взял, Тихон? Где клеймо гильдии оценщиков?

При слове «клеймо» Гаврилов дёрнулся. Он выпустил фартук из рук, и тот шлёпнул его по ножнам на поясе.

— Какое клеймо... — пробормотал скупщик. — За клеймо гильдия по полтора рубля со штуки дрёт. Где ж такие деньги брать мелкой лавке?

— Значит, без клейма привёз? — Я наклонился ближе, чувствуя, как от него пахнет сырым табаком и перегаром. — Окольным путём шёл? Сэкономить решил?

— Ну, сэкономил немного... — Тихон отступил на шаг к задней двери склада. — Ну и что? Дед твой сам просил подешевле! «Привези, говорит, Тихон, что подешевле, а то Стельбицкий горло жрёт!» Я ж как лучше хотел! По дешёвке взял у охотников без патента, они божились, что печать свежая, только-только из Стигмы... А откуда я знал, что она плывёт?

Он поглядел на меня исподлобья и снова расправил фартук.

— Всё, Ремовской, — отрезал он. — Разговор окончен. Покупатель у меня у входа, некогда мне с тобой лясы точить. Иди отсюда. Денег не дам, нету у меня. И вины моей тут нет. Сам смотри, что в руки берёшь.

Он развернулся и ушёл в тёмную глубину склада, громко загремев пустой тарой.

Я остался стоять у верстака. Правую руку ломило, а левая ладонь под холстиной чесалась и горела. Денег он так и не дал. Но партия шла без гильдейской проверки, в обход Приказа Дара, и это он выговорил сам. Узнают Хвощ или дьяк — Гаврилову конец.

У двери я придавил ладонью карман сюртука, чтобы серебро не звякало на всю улицу. Уже на съезде мимо меня в гору проскочил босой мальчонка с зажатой в кулаке бумажкой. Куда его послали, я тогда даже не подумал.

Обратная дорога от Яузских ворот далась тяжело. Сапог цеплялся за каждый булыжник, и от каждого толчка под рёбрами кололо. Правая рука в шарфе тянула вниз, как мешок с песком. Левой я в кармане перебирал шесть кругляков серебра.

Когда до Нижнего ряда оставалось шагов тридцать, я притормозил около скобяной лавки.

У моего порога — прямо возле выбитой двери, за которой чернели обугленные полки, — стоял Симеон Кутафьин. Коренастый, в потрёпанном кафтане, он перекрывал весь проход. Стоя боком, он неторопливо поглаживал обеими ладонями свой круглый живот и что-то усердно втирал человеку в добротном суконном армяке.

Покупатель — мужик лет сорока, с бородой лопатой и в чистых сапогах — наклонялся и заглядывал через пустой витринный проём на остатки товара. В руках он держал кожаный кошель.

Под моим сапогом хрустнуло стекло на настиле.

Кутафьин повернул голову. Нос его в красных прожилках дёрнулся, глаза зацепились за мой палёный кафтан, и он тут же возвысил голос:

— Да что там разглядывать-то, уважаемый? — запел он, всплеснув руками и шагнув прямо между покупателем и дверью моей лавки. — У мальца там один угар да битые черепки! Вчерась так ахнуло — полквартала оглушило! У него ж всё равно через пару дней всё это с молотка пойдёт у Гостиного двора за дедовские векселя! Стельбицкий с него шкуру спустит! Чего добро-то переводить, время тратить? Пойдём ко мне, пойдём, мил человек! У меня товар чистый, от гильдейских оценщиков, с печатями! А тут одна горелая дрянь без клейма...

Покупатель перевёл взгляд с меня — сажа на щеках, рука на перевязи — на Кутафьина. Посмотрел на кошель у себя в руках, потом на дыру в моей витрине.

— С молотка, говоришь? — переспросил мужик, убирая кошель за пазуху.

— Как есть с молотка! — радостно подхватил Кутафьин, подгребая покупателя локтем. — Завтра стража придёт, опечатают всё к чертям! Пойдём, у меня и настойки свежие, и амулеты от сглаза...

Мужик ещё раз коротко скосился на меня, качнул головой и пошёл вслед за Кутафьиным.

Кровь ударила в виски. В той жизни за такой перехват на чужом пороге Симеона к вечеру выставили бы с рынка вместе с его настойками. Здесь у меня были больная рука, палёный кафтан и шесть рублей в кармане.

В трёх шагах от Кутафьина я встал и выпрямил спину — под рёбрами резануло так, что в глазах поплыли тёмные пятна. Смотрел я ему прямо в переносицу.

— Симеон Иванович, — проговорил я.

Голос вышел низкий и ровный, а ведь утром при Хвоще он срывался на писк.

Кутафьин уже заносил ногу над своим порогом, но от этого тона замер и медленно повернулся, насупившись.

— Чего тебе, Алёшка? — буркнул он, но уверенности в его басу поубавилось.

— Я смотрю, у тебя на собственном прилавке совсем дела тухлые, — сказал я, не повышая голоса, но так, чтобы покупатель у его двери приостановился. — Раз ты столько времени тратишь на чужой порог вместо своего. Ты бы за своим товаром лучше смотрел, Симеон. А то пока ты у моей двери зазывалой подрабатываешь, у тебя из лавки последнее разворуют.

Кутафьин открыл рот, набрал воздуха — и снова закрыл. Ухмылка осталась висеть на одутловатом лице, как приклеенная. Он неловко переступил с ноги на ногу и попятился к своей двери.

— Ты... ты как с большим разговариваешь, сопляк? — выдавил он.

— Как с соседом, — отрезал я и, не дожидаясь ответа, шагнул через свой выбитый порог внутрь полутёмной лавки.

Мужик уже нырнул к Кутафьину. Десяток рублей, а то и больше, ушёл сквозь пальцы, и вернуть их было нечем. Я прислонился спиной к прохладным брёвнам. За стеной Кутафьин зло и сбивчиво бубнил что-то своему покупателю, и от этого бубнежа мне стало легче.

В глубине лавки я опустился на сухой ящик. Спина гудела, в сломанной руке стучало, а в животе тяжело улёгся кусок рыбы из горячего пирога, на который я сдуру спустил тридцать копеек у лоточника на Варварке. На голодный желудок дела не делаются — так я себя и оправдал.

Всё, что было в кармане и в кассе, я выгреб на прилавок.

Шесть серебряных рублей от Тюфякина за вещицу из пепла да остаток мелкой меди. Всего вышло восемь рублей десять копеек, и я пересчитал их дважды, сдвигая монеты пальцем по доске.

На дверь и прилавок уйдёт рубль, может, полтора. Хвощ придёт завтра: не откроюсь — повесят замок и опечатают всё к чертям. Стельбицкий дал сорок дней, из них два прошло, так что оставалось тридцать восемь. А долгу на мне висело триста сорок рублей.

В дверном проёме кто-то встал и громко постучал по обгорелому косяку, так что я не успел сгрести деньги — только прикрыл их ладонью.

На пороге стоял мальчишка-посыльный Ванька. На нём был куцый армячок с оборванным подолом, из-под которого торчали тощие лодыжки. Ванька шмыгнул носом, утёр его засаленным рукавом и уставился на меня.

— Алёшка! — крикнул он. — Тебе из гильдейской избы. Староста велел лично в руки сдать.

— Давай сюда, — сказал я хрипло, голос всё ещё сипел.

Ванька переступил через разбитый косяк, покрутил головой, оглядел выжженные стены и протянул мне бумагу, сложенную конвертом. Сверху темнел сургучный оттиск — печать гильдии лавочников Зарядья.

Ванька не уходил, а стоял у прилавка, переминался с ноги на ногу и глядел на мою руку.

Сургуч я сломал большим пальцем, и крошки посыпались на обугленный брус.

Бумага была плотная и шершавая, писано скорописью, с длинными хвостами у букв. Я стал читать.

«Извещение лавочникам Нижнего ряда Зарядья. Сим объявляется, что через четырнадцать дней от сего числа на Гостином дворе состоятся открытые торги...»

Дальше шёл перечень лавок ряда, что закладывались меняльным дворам и теперь шли под молоток. «Лавка Ткачёва... лавка Селиванова... лавка Ремовской...»

Моя лавка. Спина стала мокрой.

Четырнадцать дней вместо сорока обещанных: ждать Стельбицкий не собирался и вексель уже отнёс в гильдейский суд.

Ванька вздохнул.

— Ну? — буркнул он. — На квас-то дашь, Алёшка? Я через весь ряд бежал.

Я не сразу сообразил, чего он хочет. Из кучки я выудил самую мелкую медяшку и бросил её на доску. Монета звякнула, и Ванька сгрёб её с ходу, засунул за щёку и выскочил на улицу.

Дверь за ним хлопнула, а записка из гильдии осталась лежать на прилавке поверх серебра. Один день до Хвоща, четырнадцать до торгов на Гостином дворе. Считать надо было заново.

Глава 4. Опись по акту

Огарок свечи я достал из-под прилавка — он прилип к глиняному черепку. Сало пожелтело от старости. Огнивом я бил долго, искры сыпались мимо, и лишь потом фитиль занялся. Сало затрещало, и по лавке потянуло чадом.

Подсвечник искать было некогда: я прилепил свечу к обломку доски и пошёл вдоль стены. Обломок я держал в левой руке, а правую мне подвязали суконным шарфом к животу, и она ныла на каждом шагу. Пятку я стёр ещё у Яузских ворот и ступал на левую ногу осторожно.

Начал я с дубовой стойки у прилавка. Брус толщиной в два вершка раскололо вдоль волокон, щепа торчала во все стороны, и пахло гарью. Новый брус, сосновый, станет копеек в сорок, да ещё плотнику платить.

Дальше вдоль стены лежали три полки. Дед вешал их на кованые крючья, но два крюка вырвало вместе с глиной, на их месте темнели круглые дыры. Сами полки свалились друг на друга и раскололись посередине. Между досками белела стружка, в неё намешало зелёных и бурых осколков от витрины. Я нагнулся, чтобы разглядеть получше, но под левыми рёбрами резануло так, что потемнело в глазах. Я замер и переждал, пока боль отпустит.

У самого угла, где средняя полка ткнулась торцом в половицу, я посветил на пол.

На потемневших сосновых досках засохло бурое пятно. Края у него были неровные, а брызги уходили под ящик, который я так и не разобрал. Утром, в потёмках, я принял его за разлитый дёготь или лампадное масло. Теперь было видно, что это кровь.

Я постоял над пятном. От сального чада мутило, локоть ныл, а ржаной пирог, что я съел на Варварке, стоял комом под горлом.

Перешагнув пятно, я поставил дощечку со свечой на уцелевший край стойки и занялся товаром.

Собирать пришлось одной левой рукой. Из стружки и стеклянного крошева я выудил четыре глиняных «обереговых свистка» — кривые свистульки в виде уток, с нацарапанными на боках знаками. Один был с отбитым клювом, но остальные три оказались целы. Под обломком полки нашёлся моток заговорённой пряжи: грубую овечью шерсть вымачивали в дёгте. Сверху моток обгорел, а внутри остался сухим. И ещё три узких флакона без пробок, все пустые. На дне одного лежала сухая муха.

Всё это я стал раскладывать на единственной целой полке, что осталась висеть у печи.

Свистульки встали по росту, за ними лёг моток, а в хвосте — пузырьки. Так я когда-то выставлял на переговорном столе образцы моторного масла: этикеткой к покупателю.

Потом я повернулся и сунул левую руку в боковой карман.

Пальцы искали гладкий корпус смартфона. Хотелось сделать пару снимков остатков на складе, сбросить их в диалог с бухгалтером и подбить ведомость списываемого имущества. Большой палец сам пошёл к боковой кнопке.

Кармана не было. Пальцы ткнулись в жёсткое пыльное сукно дедовского кафтана.

Я замер с поднятой рукой. Ни сети, ни камеры, ни Вадима из юридического отдела — только копоть под ногтями и треск сальной свечи за спиной. Я медленно опустил руку и вытер пальцы о подол.

— Хватит, — пробормотал я. — Считать надо то, что есть.

За печной заслонкой было тихо. Сама заслонка — тяжёлый чугунный блин — сидела криво, не до конца закрывая устье. Утром я выгреб оттуда один осколок и снёс его Тюфякину — шесть рублей серебром, — но било-то взрывом из самой глубины печи.

Я подошёл ближе, опустился на правое колено — сапог опять больно сжал пятку — и запустил левую руку за чугунный край.

В глубине, за кирпичным уступом, где скопилась зола, пальцы нащупали тепло.

Камень чуть подрагивал под пальцами, и я выволок находку на свет.

Осколок оказался больше первого — с хороший кулак, тёмно-серый, со сглаженными взрывом гранями, тяжёлый и шершавый.

В голове не возникло ни цифр, ни названия камня. Зато левая ладонь под холстиной отозвалась ровным зудом.

Я вытащил из-за пазухи старую ветошь, обмотал камень в три слоя, стянул узлом и засунул глубоко за пояс, под дедовский ремень.

Про этот осколок не узнает никто. Ни гильдия лавочников с их торгами, ни Онуфрий Стельбицкий с его векселями, ни десятки из стражи. Если за мелкую щепку Тюфякин не сморгнув выложил шесть целковых, то этот кусок — мой запас на крайний случай.

Я поднялся, опираясь о печной бок, и снова посмотрел на уцелевшую полку.

Если продавать остатки товара оптом по бросовой цене — все эти свистки, пряжу и пустые флаконы, — выйдет рублей пятнадцать, в лучшем случае двадцатка. Торговлю на них не поднимешь. А Стельбицкому я должен триста сорок.

А завтра утром придёт десятский Хомутов.

Я оглядел лавку, пока огарок ещё горел: расколотая стойка, сорванные полки, дыра на месте витрины, бурое пятно на половицах и пустой дверной проём, из которого тянуло сырым холодом. Хомутов опечатает заведение в ту же минуту, и через три дня я пойду на казённые работы в кандалах.

Я отошёл от печи, и за выбитым проёмом стало совсем темно. На улице прогромыхала последняя подвода, где-то вдалеке прокричал сторож, и Зарядье затихло.

Единственный сальный огарок догорел, оплыл на край доски и погас. Свечей больше не было.

В углу за печью стоял дедовский топчан: четыре сосновых бруса, поверх драная дерюга. Я побрёл туда, еле переставляя ноги. Правая рука висела тяжело, локоть горел и распух под холстиной. Кое-как, помогая себе только левой, я отстегнул ремень. Узел с ещё тёплым камнем вынул из-за пояса и сунул в самый угол топчана, к стене, вместе с карманным серебром. Восемь рублей десять копеек — всё моё состояние.

Сапоги сдёрнул с трудом, зажимая задник левой ногой, и натёртая пятка саднела ещё долго. Сюртук снимать не стал: из дверного проёма дуло. Кафтан деда вытащил из угла и натянул сверху, пах он старым углём, полынью и кислым потом.

Я лёг на бок, поджав колени к груди, но бок прострелило так, что из глаз брызнули слёзы. Пришлось перевернуться на спину.

Тело было чужое и тощее, на вид лет пятнадцати, хоть по бумагам числилось семнадцать. Кости обтянуты тонкой кожей, рёбра выпирали. Порезы на плече дёргало, под холстиной чесались пальцы. Живот сводило судорогой: за весь день в нём был один ржаной пирог с визигой. В кишках громко урчало, сосало под ложечкой, руки от слабости било мелкой, противной дрожью.

В прошлой жизни в такие минуты я открывал ноутбук. Excel, синий свет в лицо, столбцы. Срок через две недели, говорите? Расписать по дням: реструктуризация, встречные иски, деньги под залог. Дисконт, проценты, риски.

— Ладно, — шепнул я в темноту. — Считаем. Долгу триста сорок. До торгов четырнадцать дней. Это по двадцать четыре рубля двадцать восемь копеек в день. Каждый день. Чистыми.

Я попробовал разложить это в таблицу — «Дата», «Приход», «Остаток», — и цифры расползлись. Их сносило то в темноту, то в свист ветра из проёма, то в распухший локоть. Ни ручки, ни листа.

А утром Хомутов переступит порог, глянет на дыру вместо витрины и повесит замок.

Боялся я в ту ночь собственного тела, а Стельбицкий с костяным набалдашником и гильдейские торги были дальше и меньше.

Оно не выдерживало. Голова ещё считала, блефовала перед Тюфякиным, выжимала монеты из Гаврилова, а тело сдавало раньше, чем я успевал что-нибудь придумать. Если к утру от руки пойдёт жар, вся моя хватка и оба диплома не будут стоить медяка. Просто сдохну на этом топчане.

Дрожь в пальцах усилилась. Я прижал бледную левую ладонь к животу и попытался затаить дыхание, чтобы не тревожить рёбра. За стеной Кутафьин один раз тяжело храпнул и затих.

Глаза слипались сами собой, и мне снился Алтай.

Низкие серые тучи, стук лопастей, вибрация пола в кабине «Ми-8». И сухой треск за бортом. Салон накренился, земля полетела навстречу. Я бился в кресле, пальцы рвали заклинивший замок ремня. Пристегнуться, пока не ударило! Ремень не поддавался, железный язычок выскальзывал из пальцев...

— Чёрт! — вырвалось из горла.

Я рванулся вверх, и левая рука с размаху рассекла воздух, а пальцы сжались, ища замок. Правый локоть отозвался такой болью, что в глазах вспыхнуло белым. Сердце колотилось, рот хватал воздух частыми глотками.

Несколько секунд я не понимал, где нахожусь. Кабина вертолёта? Кто я — Павел Геннадьевич Шумихин, сорок один год, председатель совета директоров? Или...

Пальцы левой руки наткнулись на сухую доску топчана. В нос ударил запах остывшей золы, горелого войлока и сырой штукатурки. За выбитой дверью в переулке протопала собака, шаркнув когтями по булыжнику.

Лавка. Угол за печью.

Я опустился обратно на дерюгу. Лоб был мокрый, и пот стекал по виску в ухо.

Павел Шумихин остался там, на Алтае. А здесь саднели порезы на плече, ломило локоть и зверски, до тошноты, хотелось есть. Хлеба в лавке не было.

До рассвета я лежал и слушал, а как только край неба за крышами просветлел и из переулка потянуло дымом, я поднялся. Каждое движение отзывалось тупой болью в локте и левом боку.

Монеты — тюфякинское серебро и медь — я выгреб из кармана сюртука на прилавок. Восемь рублей с гривенником. Семьдесят копеек отсчитал и зажал в ладони, а остаток сгрёб обратно за пояс.

В плотницкой через два дома, ближе к Нижнему ряду, с самого утра стучали: там топилась печь и пахло стружкой и олифой. Хозяин — кряжистый мужик в холщовой рубахе — выволок из сеней брус и бил обухом топора по клиньям. У верстака ждала баба с пустым ведром: плотник ей третий день обещал насадить коромысло и всё не насаживал.

— Здорово, дядька, — сказал я, останавливаясь у порога.

Плотник не бросил работу: загнал клин поглубже, вытер нос засаленным рукавом и только потом обернулся.

— Чего тебе, Ремовской? Слыхал я, рвануло у вас. Кутафьин орал на весь ряд, что у вас там одни головешки.

— Мне горбыля три обрезка надо, — сказал я, глядя на кучу лома у верстака. — И мешковины кусок. Витрину затянуть, чтоб пыль и холод не несло. Ну и гвоздей десяток.

Он оперся на топорище, покрутил усом и мотнул бородой в угол, где были свалены обрезки обзола, драная рогожа и пропревшие кули.

— Рубль двадцать, — прохрипел он, не глядя на меня. — За всё оптом. И сам отбирай.

В прошлой жизни за такую цену на отходы мой закупщик вылетел бы из кабинета без выходного пособия.

— Рубль двадцать за печные дрова? — я усмехнулся и ткнул носком сапога крайний горбыль. — Дядька, у тебя этот обзол под навесом второй год гниёт, вон синева по древесине пошла. А мешковина от мучных кулей, вся в дырах по шву. Ей и цена-то тридцать копеек, да и то если сам донесёшь.

— Не хочешь — не бери, — плотник повернулся к брусу и снова взялся за топор. — На Ильинке стеклянную раму купи. Рублей в пятнадцать обойдётся с подгонкой.

— Пятьдесят копеек за всё, — я выставил перед ним ладонь с медяками и двумя пятиалтынными. — И вынесу сам, тебе от топора отходить не надо. Или иду к мучникам за Яузу, у них кулей за бесценок полные амбары.

Плотник поглядел на монеты, потёр лысину и сплюнул в опилки.

— Семьдесят, — буркнул он. — И гвозди сам в ящике ищи, старые, из разобранных сараев. Ровных не дам.

— Семьдесят, — отрезал я и сдвинул монеты на верстак.

Семьдесят копеек из кассы ушли, и осталось семь рублей сорок копеек.

Доски я перетаскал в два захода, зажимая обрезки под левую руку. Правая висела вдоль тела и дёргала болью на каждом шаге, отзываясь до плеча. Мешковина воняла прелой мукой, но на разрыв держала.

Прибивать её одной рукой к расшатанному косяку было настоящее мучение. Доску я прижимал животом и больным локтем, а левой замахивался молотком, взятым у плотника под залог пятака.

*Дон!*

Молоток сорвался со шляпки и с маху пришёлся по костяшке указательного пальца. Я зашипел сквозь зубы и сунул палец в рот, а под кожей уже темнело.

— Чёрт, — сказал я в косяк и постоял так, пока не отпустило.

Второй раз я ушиб тот же палец, когда натягивал нижний край мешковины. Молоток я до этого держал в руках последний раз на школьном уроке труда, лет тридцать назад.

С третьей попытки гвоздь всё-таки вошёл в сосну, согнувшись крючком. Мешковина натянулась, и сквозняк по ногам сразу стих. Выглядело убого, зато лавку с улицы уже не было видно насквозь, да и внутрь больше не заглядывали.

Внутри стало темно, как в чулане. За стеной Кутафьин отчитывал работника за пролитый дёготь: считал вслух, во что тому встанет ведро, и обещал вычесть из платы. Работник молчал.

Я подошёл к прилавку. Полка под ним провисла: правый кронштейн вышибло взрывом. Подставив под неё третий горбыль вместо подпорки, я стал расставлять уцелевший хлам.

На край, куда сквозь щель у мешковины падал свет, я поставил глиняную свистульку и два пузырька с настойкой. Сушёную полынь разложил веером, прикрыв прожжённое пятно на дубе. Костяной гребень вытер об рукав и положил по центру. Потом отошёл к порогу и посмотрел, как это выглядит со входа: товара было мало, но обугленный угол он хоть как-то прикрывал.

Стекло с подгонкой и вставкой встало бы рублей в двенадцать-пятнадцать, а в кассе лежало семь рублей сорок копеек, так что о стекле думать было нечего.

За мешковиной тяжело зашагали. Ткань отдёрнули в сторону, и в лавку боком протиснулся десятский стражи Игнат Хомутов — тот самый, что вчера прибегал на шум взрыва и обещался вернуться с проверкой.

На нём был зелёный кафтан с помятыми полами, в правой руке — сложенный вдвое лист желтоватой бумаги. Здороваться Хомутов не стал: остановился у входа и оглядел мешковину на месте витрины, потом выжженный угол, где брёвна ещё чернели коркой. Под каблуком у него хрустнул невыметенный осколок стекла.

Двинулся он медленно, огибая прилавок: левая рука на поясе, а костяшкой правой он постукивал по медной бляхе на груди.

*Тук. Тук. Тук.*

В прошлой жизни я навидался таких визитёров — от пожарной инспекции до налоговой. Когда такой человек ходит по твоему помещению и молчит, он подсчитывает, сколько будет стоить его подпись.

Я выпрямился, и под рёбрами закололо, а сбитый палец дёрнуло болью.

— Доброго здоровья, Игнат Фомич, — сказал я первым, шагнув ему навстречу и вставая так, чтобы заслонить собой провисающую подпорку под полкой.

Голос от пыли вышел сиплый, но я говорил ровно, по-деловому, и не заводил жалоб, с которых тут обычно начинали разговор со стражей.

Хомутов замер, и палец на бляхе остановился. Он приподнял бровь и оглядел меня с головы до ног: тощий, в чужом дедовском сюртуке, локоть в холстине, подбородок в саже.

— Оживел, значит, Ремовской? — буркнул десятский, разворачивая листок. — А я у вас тут смотрю — дух палёный, окна нет, стенка прогорела. Вчерась так грохнуло, что у скорняка через два дома ушат с мездрой перевернулся. По закону гильдейского ряда лавку в таком виде держать не положено. Опасно для торговли, так что приказано опечатать до решения суда.

— Никакого решения суда не требуется, Игнат Фомич, — ровно ответил я, вытаскивая из внутреннего кармана сюртука сложенную копию векселя и гильдейское извещение. — Разгром я уберу к торгам. Взрыв вышел из бракованного артефакта, который подсунул скупщик Гаврилов. Партия была без гильдейского клейма, о чём я нынче же подам извещение дьяку.

Я положил бумаги на прилавок, расправив их левой ладонью. Десятский нахмурился, покосился на строчки и шевельнул губами.

— Витрину я заделал, — продолжал я, не давая ему вставить слово. — Помещение от сажи отчистил, товар на полках расставил, торговлю восстанавливаю. Вот извещение от гильдии — торги назначены через тринадцать дней. Вот вексель Онуфрия Стельбицкого. До срока торгов лавка имеет полное право работать, чтобы гасить текущие обязательства. Закрывать её сейчас — значит лишать кредитора возможности вернуть деньги, а гильдию — пошлины.

Хомутов слушал, отставив листок в сторону, потом отнял палец от бляхи, почесал за ухом и уставился на меня, будто впервые увидел. Потом подтянул вексель к себе, поднёс к самому носу, отодвинул на вытянутую руку и долго разбирал сумму, выведенную писцом Стельбицкого.

— Складно чешешь, — прохрипел десятский. — Складно... Откуда слово-то такое знаешь — «обязательства»? Дед научил перед смертью, что ль?

— Жизнь научила, — сказал я суше, чем хотел бы. Голос опять подсел, в горле першило от сухой древесной пыли. — Записывайте акт, Игнат Фомич. Лавка к торгу готова, нарушения устраняются.

На страницу:
3 из 6