
Полная версия
Сказки безбрежного леса
– Пенёчек мой! – выскочив из кустов заголосила притаившаяся там и наблюдавшая за боем Лунный Хвост.
Волной, пущенной в предсмертном раже серым волком, отослало потрёпанную лодчонку к берегу. Вся в крови она была, но благо не человеческой, а поверженного чудовища, и лежал на дне живой Пень, из последних сил кутающий в тряпьё алую культю. Он победил своего волка, хоть и дорогой ценой обошлась эта победа.
3
Поползла, поскакала, полетела, закружилась прежняя мирная жизнь. Та же, да не очень – отчаянного героя держали исключительно в кровати, под одеялом да на пухе, да подальше от сараюшки, как бы он не бурчал и не брыкался, и не порывался допрыгать туда одноножкой и чего-нибудь там себе на беду посочинять.
– Я тебе посочиняю! – Наливался грозою взгляд Лунного Хвоста, которая и без мужниных глупостей была крайне измотана длившейся уже больше года беременностью.
В тот же миг Пень сникал, смирял мужское, да вытаскивал из запасников побольше мужниного. Пусть доносит маленького, не будет он ей наперекор идти, а там уж посмотрит, как культя затянется, чего с этим перинным житьем-бытьем делать.
Малыш совсем не хотел появляться на свет, видно было ему там хорошо и пригоже, раз сидел и носу наружу не казал. Но что бы не происходило в прилесье, всё имело свой глубинный смысл, и всё было наполнено древней безбрежной мудростью. Даже если люди не могли понять её и принять, то всё равно требовалось проявлять смирение. Никуда не шло разумение человеческое пред лесным. А поэтому говорилось в народе по такому случаю: другая хозяйка не знает сколько у неё в погребке до весны припасено, и хватит ли дожить, и с голоду не опухнуть, а лес о каждом листочке печётся, каждую травинку на перечет ведает, со всеми зверушками по утру здоровается, всем деревцам перед сном песенку поёт. Вот он хозяин, на зависть всем – и строг, и добр, и богат.
Но что-то больно сетовала на нерасторопное безбрежье в последнее время Лунный Хвост. Больно хотелось ей разродиться, ведь уж и кроватка была сколочена, и полог над ней приделан со всякими резными висюльками, а жильца того домика всё не видать.
Лунный Хвост зачастила к праматерям на их недалекое поле, приносила дары, наливала рюмашку, поминала добрым словом, всё сердечное про них перед глазами воскрешала и молила-молила-молила бескорыстных заступниц, чтобы помогли по-доброму ребёночка наружу выманить. Тут же хвостиком прибилась за ней повзрослевшая, любознательная и строптивая, хоть не ласковая, но умная Кровинка. Носиком повела, кивнула распустившей нюни Лунному Хвосту, тем самым то ли подбадривая, то ли отчитывая. Мол, глянь, была у меня мамаша-защитница, окотилась наспех, как то и положено у нас, у мурлык. Хоть и жили мы тогда в самом подлеске, с бедою на беде и волчком за плечами, но ничего. А тебе и подавно не надо унывать.
Лунный Хвост, закончив молитву, погладила кошку, которая в кое-то веки не отпрянула от руки и не отказала хозяйке в ласке.
Всякое случалось в полесье, и по два срока носили бабы свои ноши, а кто и по три, но всегда с успехом разрождались здоровенькими детками. Но жила одна такая в стародавние времена, у которой всё никак не получалось понести. Что бы не делали они с мужем, не росло пузо. Уже и к бабкам ходили и вениками из безбрежных дубов в баньке охаживали, ими же окуривали, и другой зеленой снедью кормили, обкладывали, и стыдно сказать, чего только не делали. Но ходила та несчастливица пустая.
Как-то пошла она на Кострины, что среди лета молодые девки празднуют, хоть и великовозрастна была, но не удержалась, вдруг именно этого ей и не доставало для того, что б сдвинулось в нутрях её закоснелых что-то, и камень пустошей в черную земельку обернулся. Напилась она там до такого пьяна, что еле ноги держали. И пошла, печалями грузная прочь от весёлого игривого костерка – тошно ей стало рядом с молодухами притворяться, что и она такая же. По ним только любовным взглядом пройдись какой молодец, так в миг радостным бременем обзаведутся. А что она? Сколько не пялься на неё, сколько не люби, не растают мерзлые пашни, не примут даже сорняка. Так и останутся стоять до осени неприступными и одинокими, пока не припорошит их первый снежок. И тогда уж, может, полегчает – отболит душа, весны перехочется, и вся жизнь неряшливая под спудом старости укроется.
Дошла она раздрызганная, от слёз дороги не разбирая, до берега, где обругав весь свет распоследними словами, призвав проклятия на свою голову, а особенно на своё бесплодное лоно, кинулась во враждебные ледяные воды безбрежного леса, чтобы подхватили они её и унесли в неведомую глубь. Там станет она пропитанием для волков и лис, для коршунов и воронов, и хоть так, быть может, сгодится её пустое бесполезное тело для чего-то стоящего. Но не принял дара лес, не послал проглотов за угощением, чтобы разорвали они человека на кусочки – частью сами наелись, а часть унесли голодным деткам, а лишь укрыл пьяненькую покрывалом из прошлогодних листьев.
Стало вдруг той бабе тепло и ласково, весь хмель из неё тут же вышел, тёплом и любовью наполнились чресла её, будто самой жизнью омываемые. И понесла она в ту ночь, хоть не от человека, а от леса. Да от кого бы тот дар не пришёл, решила она, хоть бы от духов безумия и отчаяния, хоть бы от выбравшихся из курганов древних мертвецов, да пусть от самого зубастого зверя из самого захудалого неведомья – всем она будет рада.
Добралась счастливая баба до дома, а там, хоть мужа больше не обитало – ушел он от сухой лозы к другой, что поживее – стала жить совсем не по-старому, а стократ радостней, счастливая от мысли, что, наконец, станет матерью. Потянулись к ней, замечая какую-то благодатную силу, девки с бабами, кто пошушукаться, кто одолжить чего, а кто напрямую за ручку подержаться – авось смилостивится лесной дух, в неприютном лоне поселившийся, таким же благословением и их одарит. Так всё желаемое по женской части у них и свершалось – мужики в том селении стали вдруг довольные, как рыбацкие коты, ещё сметанкой через день поощряемые. И через месяц-другой все бабы в том селении, все до единой, окромя тех, кто еще были чересчур малы, понесли. Даже старухи, которые уж позабыли, что такое мужская ласка, и не одного внука выняньчили, также брюхами обзавелись.
Пошел слух, что всему виной была та баба, которая из лесу беременной вернулась. К тому времени её уже нарекли Матушкой, ручки обцеловали – живого места не найдёшь. Покаялись в своём заблуждении, поняли, что не следовало якшаться с такой, ибо не благословение это, а лесное проклятье. И неизвестно, чем обернется подобный нечестивый союз, что же вылупится из того поганого яичка? Отослали её прочь, ушла она на утес жить, туда, где развалины древнего дозора стояли, за безбрежным лесом древним царем следить поставленные. Нарекли жители того селения несчастную уж не Матушкой, а Проклятой Матерью, и дальше жить пошли, дня рождения с трепетом ожидая. Но отчего-то все не наступал он. Вот уж девятый месяц промелькнул, за ним десятый и двенадцатый, а детки всё ни в какую не хотели показываться.
Вспомнили тогда о Проклятой Матери, пришли навестить её, но лишь для того, чтобы выведать, знает ли она что-нибудь об общем несчастье. Смотрят, а та сама всё ещё на сносях, знать не знает в чём причина и как перебороть всё это, чтобы избавиться от груза. Но предложила она всем испить отвару одной горькой травки, какую отыскала у себя на утесе, которая должна была бы выгнать засидевшихся переносков. Так и сделали. Опились бабы отваром, а на следующий день проснулись разродившимися, пошли по селу в поисках новорождённых, но страшное им тогда открылось: все, кто был в том селе мужеского полу, либо дети малые – всех растерзанными нашли. А кто терзал и рвал, и кровью упивался, те вкруг стояли, матерей своих дожидаясь. Молвил лес голосами новых людей, с плотью древесной перемешанных, о том, что свершилось намоленное, проклятием призванное. И повёл он чудовищных отпрысков в объятья свои.
А бабы те, кто не наложил на себя руки от пережитого, поплелись омертвелые к утёсному дозору, чтобы увидеть Проклятую Мать.
Казнить ли шли, иль дать прощенье? Никто ответить не решался. Хотели только слово молвить, о наболевшем рассказать, а может быть прям там убиться, пред той, с кого проклятье зачалось.
Нашли её всё также грузной, в себе несущей леса плод. И обратились к ней с вопросом: чего ж сама отраву не пила? Ответом было: не посмела я умертвить возлюбленное чадо. Пусть не людского рода, пусть от леса, но все же мой, столь долгожданный. Его не брошу, не оставлю, хоть все печали в гости к нам. Но рада я, что вы лишились обузы тяжкой, всё былое прошло грозою, отгремело. Но отчего ж на ваших лицах противный жизни саван грусти?
Ей отвечали очерёдно:
Мы разродились этой ночью
Чудовищ страшных принесли
Детей от леса порождённых
Всех выродки пожрали тут же
Лишь матерям своим несчастным
Оставив жизни их пустые, от которых
Две трети в миг себя убили
Накала не стерпев самогладанья
Но видим мы, ты предала нас
Оставив чадо. Что ж, ты мать
Ты в праве полюбить любого
Хоть миру будет чужд малыш
Но внемли нам – не будет счастья
С проклятым выродком, плодом безбрежья
Прими отвар, в грехах покайся
И с нами в пустошь уходи
Там отдадимся мы молитве
За всех обманутых в мечтаньях
Тех, кто пошел на преступленье
Чтоб овладеть несбыточной мечтою.
Но Мать Проклятая, не внемля словам спасительным подруг, от ужаса, отчаянья и страха, с утеса сделав смелый шаг, в объятья леса погрузилась. На дно слегла в мгновенье ока. Но там в полете разродилась дитём прекрасным, лучезарным. И в месте с матерью кометой он сверзся в сумрачные воды. И озарил он на мгновенье бескрайние владения отца. И засиял весь лес безбрежный, приветствуя родную кровь. Но чрез мгновенье зарыдал, завыл пожаром, вихрем жарким загромыхал и застонал. Будь человеком жалким, будь ты лесом, что омывает все брега, на свете горя не сыскать горячее, чем потеря любимого дитя.
4
Однажды беспокойной ночью, в ту пору, когда одолевали Лунный Хвост жуткие сновидения, и металась она в тяжелом забытьи, пришла к ней в ноги Кровинка, повадившаяся так делать с определенных пор. А тут не просто пришла, но уселась прямо на раздутый от бремени живот. Лунный Хвост проснулась, отерла холодный пот со лба, и тут же подивилась странной картине: не в меру пушистая кошка, большущая, прежде совсем неуживчивая с людьми, лежала у нее на животе и мирно урчала, как любая другая. Но до чего же тяжелая, зараза!
– Кыш! – махнула рукой Лунный Хвост, но кошка только повернула в её сторону удивленную мордочку и недоуменно заморгала светящимися зеленью глазами. – Пошла, дура, ребеночка помнешь!
Кровинка не хотя поднялась, мяукнула напоследок, означавшее то ли
«сама дура», то ли «всего хорошего» и скрылась во тьме душной, полной кошмаров ночи.
Вскоре родилась девочка. Хорошенькая, глазастенькая, совсем не крикливая. Ничего в ней не было от тех чудищ из сказок, которыми пугала себя Лунный Хвост. Появилась на тринадцатом месяце. Нехорошее число, очень нехорошее. Нужно было просить защиты у матерей, и только потом давать имя. Иначе заберёт лес хрупкого человечка, возможно, для безбрежия и уготованного. Без жертвы тут никак не обойтись.
Лунный Хвост так и сделала – через неделю, только оправившись от родов, принесла богатые дары на Поле Матерей, чтобы уберегли заступницы её чадо от напастей любого толка, а в особенности от нечеловеческих мытарств, от жуткого лесного проклятия, грозящего всем засидевшимся.
Отошла Лунный Хвост в сторонку, чтобы помолиться у Вечноплодного древа, но краем глаза заметила какое-то шевеление у алтаря, куда только что отнесла дары. Это была Кровинка, тайком последовавшая за ней, и сейчас поедавшая жертвенное. Лунный Хвост спохватилась, кинулась к алтарю, но было поздно, наглая кошка слопала всё преподнесённое праматерям.
– Негодное, – кричала после Лунный Хвост, выговаривая мужу, – проклятое создание! Как же она посмела есть жертвенное!
– Это же кошка, – парировал Пень, – ей что жертвенное, что нет – всё одно.
– Как ты можешь такое говорить! Из-за неё не случилось подношения, а это значит, что праматери не захотят вставать на нашу сторону, если вдруг лес заявит свои права.
– Лес здесь ни при чём, – отмахнулся Пень, – это наш ребёночек, человеческий.
– Никто не спорит, что наш, вот только лесу наплевать. Он берёт то, что ему заблагорассудится.
– Отчего ты так всполошилась? Ну, пересидело дитё положенный срок, бывает.
– Бывает, – буркнула Лунный Хвост, – а потом много ещё чего жуткого бывает.
– Побереги себя, не распыляйся понапрасну. Кому-то же суждено было съесть подношения. Обычно этим занимаются вороны и чайки, а сейчас праматери избрали своим ртом нашу кошку.
На это Лунный Хвост ничего не ответила. Действительно, никто не возражал, когда дары с алтаря клевали птицы, считалось, что так заступницы получают своё. Но вот кошка? Это было слишком.
– И вообще, это очень странное животное, – не унималась Лунный Хвост, – оно – порождение леса.
– Что ты имеешь в виду? Чем тебе не угодила Кровинка?
– Хм, – фыркнула разъяренная жена, – твоя Кровинка выдавила мне ребенка.
Пень опешил от такого заявления.
– Что это значит? Как кошка может выдавить…
– Может, – перебила его жена, – недавно я проснулась от того, что она залезла мне на живот.
– Кошки такие, они любят понежиться.
– Кровинка любит нежиться? Это совсем не про неё! Я думаю, что её подговорил лес, вот она и полезла ко мне со своей лаской.
– Пусть будет так. Если от этого всем только хорошо, то ничего плохого я не вижу, – не выдержал Пень, начиная закипать, – оставим этот разговор до будущих времён. Вот случится что-то плохое, тогда и поговорим.
Это самое плохое не заставило себя долго ждать. Не прошло и месяца, как задохнулась у себя в кроватке новорождённая дочь Пня и Лунного Хвоста. Так и не нареченная. Просто маленький человечек, который и осознать-то не успел, что живёт.
Лунный Хвост, облачившись в траурное, после похорон проходив молчаливым мрачным истуканом ещё с неделю, выдала холодно:
– Это все она.
Убитый горем Пень, рассеянно поверчивая в руках незажжённую «липью ножку», что-то для приличия пробормотал, но его жене этого было мало.
– Это она выдавила моё несчастное дитя. Если бы этого не случилось, если бы не пришла она той ночью, и не села бы мне на живот, то все было бы хорошо. Я это точно знаю! Лес, этот жуткий, жестокий, безумный лес забрал мою малютку. А я не смогла помешать! – Лунный Хвост залилась слезами, заколотила себя в грудь, запричитав еще горче прежнего: – не надо было пускать его в дом, не надо было! – А потом, одномоментно успокоившись, сказала с холодной ядовитой злобой: – утопи её.
– Кого? – не понял Пень.
– Кровинку. Ведь она убила твою дочь.
Пень помедлил, не зная, что ответить, но все же сказал дрожащим голосом:
– Не она тому виной, а рок. Нечего тут развозить.
Но Лунный Хвост не отступала, и через пару дней вынудила мужа избавиться от кошки.
5
– Вот так-то, сынок, – объяснял Пень своё решение заплаканному, убитому горем сыну. И не умершая незнакомая сестрёнка была тому виной, а страшная судьба, ожидавшая его любимицу Кровинку, – не место ей больше в нашем доме.
– Но ведь она ничего не совершила, – молил Дождик, неотрывно глядя на стыдливо отводящего взгляд отца, – она ни в чём не провинилась. Это жестоко!
– Прости, сынок, но так будет лучше. И для нас, и для нее.
Дождик зарыдал в голос, вполне оправдывая своё имя – из глаз его хлынуло так, как не лило с осеннего слезливого неба.
– Дождик, ты чего? – как-то загадочно сказал Пень, и даже радостно подмигнул, будто обнаружил какой-то выход из неприглядного положения.
Дождик вытер слёзы и с надеждой посмотрел на отца.
– Ты спасаешь её? – спросил он, не смея верить, что всё разрешится без кровопролития.
– Конечно. Для чего же ещё нужен старый мудрый Пенёк. – С этими словами Пень удалился в мастерскую, где пробыл с пол дня, а потом вышел всё такой же довольный, но уже с погромыхивающим деревяшками мешком за плечами.
Они отправились к реке, не забыв унести с собой Кровинку, которая стала совсем ручной и нисколько не сопротивлялась, когда Дождик брал её на руки.
– Мы же не станем её…, – спросил он в нерешительности, поглядывая на отцовский мешок.
– Нет, что ты! – запротестовал отец. Но больше ничего не сказал, а снял мешок с плеча, вытряхнул содержимое на берегу речушки, и принялся собирать заранее оструганные и подогнанные друг к другу детали.
Дождик непонимающе глазел на занятого сборкой отца, и даже порывался спросить, что это, всё-таки, означает, но вовремя прикрыл рот. Если отец пообещал, что худого не сотворит, то переживать не стоило. Дай только время, и всё встанет на свои места.
Это был ботик. Только с очень плоским дном, чтобы не смог перевернуться даже при сильном ветре или настырном течении. Коротенький, метр в длину, с маленьким, но самым настоящим парусом, сшитым из старой отцовской рубахи.
– Это лодка, – с восхищением и удивлением выдохнул Дождик. – Для кого?
Довольный проделанной работой, Пень кивнул на кошку.
– Для Кровинки? – чуть с грустью, но уже намного радостнее, чем прежде спросил про свою любимицу мальчик. – Но она ведь не может идти под парусом.
– Это ещё почему?
– Потому что она кошка, а кошки – не моряки. Что если она свалится в воду? Она ведь утонет.
– Откуда ты понабрался таких глупостей?
– Пап, это не глупости, а реальность.
– Реальность в том, что ты видишь только то, что хочешь. Вернее, не желаешь видеть того, что тебе неприятно или просто не имеет смысла. Взгляни. – Он погладил Кровинку по голове, взял в руки ее лапку, раздвигая пальчики.
Дождик пригляделся, и увидел нечто, до этого совсем не приметное – лапки были перепончатыми. Не как у лягушки, но с явными кожистыми перепонками между пальцами. Вот это открытие так открытие! Сколько времени прожила она в их семье, а он даже не удосужился рассмотреть столь замечательную её особенность.
– Это ещё не всё, – продолжал отец, – погладь её против шерсти.
– Кошки этого не любят, – засомневался Дождик. Но делать было нечего, отец знал, о чем говорил.
Дождик сделал так, как его просили и с удивлением обнаружил отростки на кошачьей спине. Даже не отростки, а вполне себе оформившиеся, хоть и маленькие, крылышки.
– Видал? Эта малютка та еще загадка.
– Она крылатая! – прошелестел еле слышно пораженный мальчик.
– Полу птичка, полу жаба, полу кошка.
– Только вот не получеловек. Иначе мама не стала бы ее прогонять.
– Твоя мама, если бы потребовалось, и с человеком расправилась не задумываясь. Ей сейчас очень трудно, мы должны ей помочь, – примиряюще сказал Пень.
Дождик не стал выговаривать всего того, что скопилось у него на душе, а спросил совсем о другом.
– А почему же ты не грустишь?
Отец на секунду задумался, оправил замотанную культю, и поудобнее пристегнул деревянный костыль, а потом ответил, грустно улыбнувшись.
– Так заведено.
– Кем? – тут же перебил его сын.
– Лесом, наверное, не знаю, – пожал плечами Пень. – А заведено так, чтобы мужчины оставались разумными, если происходит всякое.
– Почему же мы такие злые?
– Совсем не злые, Дождик. Мать на то и мать, чтобы оплакивать, а отцу нужно головой думать, хоть и самому хочется порой рассопливиться. И тогда не нарушен заведенный порядок: мать омоет слезами, а отец завернет в саван, на кладбище снесет, и дальше жить прикажет.
Дождик многозначительно кивнул, хоть ничего и не понял.
– Поставь на воду, – сказал Пень сыну, протягивая кораблик, – а потом посади туда Кровинку.
Дождик так и сделал. Кошка не сопротивлялась, будто была готова к такому повороту событий.
– Скажи ей что-нибудь на прощание, – посоветовал отец.
– Зачем, если мы никогда больше не увидимся? – зло процедил Дождик.
– Даже если так, все же, друзья достойны большего.
– Она не друг, а обычная лесная кошка. – С этими словами Дождик усадил Кровинку в лодку и палкой прогнал самодельное суденышко от берега. А потом зашагал прочь, ни разу не взглянув на невольную путешественницу.
6
С тех пор минуло много лет. Много их было для маленького мальчика, который, прожив их, успел обернуться сильным и красивым юношей, и уж детские годы казались ему далёким поблёкшим от времени, совсем ему не принадлежащим, прошлым. Особенно когда некоторые из этих годков промелькнули совершенно незаметно. Родителям же его всё было не почём – они ничуть не состарились, и почти нисколько не уступали в юности своему сыну. Только были уж не такие радостные, как годы и годы тому назад.
Пень смастерил себе протез из редкого янтарного ясеня, которого выманил из лесу совсем случайно, изначально охотясь на зайцев. Но попался такой выдающийся зверь, выстругав из которого себе новую ногу, Пень совсем позабыл, что родную отнял у него страшный серый волк, накатив смертоносною волной в тот ненастный день.
Была нога как живая, даже больно ей бывало, если саданешь, даже чесалась наподобие своей живой соседки. Оттого не было больше никакой нужды вспоминать старые печали.
Пень редко возвращался к прошлому, но не потому, что не помнил, а потому что хотел жить днём сегодняшним. Ведь если зачастить с оглядками, то, не ровен час, утопнешь в сожалениях и обидах. А так смотри себе новорожденными глазами на мир и живи, как по-новому хоть в сто лет. Оттого и не старел Пень, потому что не хотел.
Лунный Хвост же совсем по-другому стала понимать жизнь, особенно после тех страшных событий, что приключились с десяток лет назад, и после которых перевернулось в ней что-то. Ничего не отломилось, не отвалилось – всё было при ней. И даже любила посмеяться вместе с неунывающим мужем, но в один миг могла погрузиться в себя, и там с собою лишь наедине пребывая, проводила не один час, а то и в день не укладывалась. После возвращалась к мужу и сыну, всё такая же милая и добрая, но как будто исправленная. Казалось, что там, в этом её забытьи, отматывалось в ней что-то назад, стиралось смелою рукой вся печаль, что нанесена была временем. А с той печалью, не смевшей показаться на пороге, отступали и года. Ведь что есть старость помимо телесного увядания? Не болезнь ли это души, вызванная печалями, сожалениями и страхами? Устрани их все, так и стареть незачем.
А как поживал Дождик? Он все ещё носил своё детское имя, и гордился им и умилялся ему, но был он уже возмужавшим, в меру строгим, хоть справедливым парнем. Он почитал праматерей, любил и уважал родителей, был добр с друзьями, как учил отец, и ненавидел врагов, хоть таковых ему еще в жизни не попадалось. Ненавидел он их, больше заочно, так сказать, на будущее. Но что-то угнетало его в милом сердцу родном доме – то ли давно поселившееся в нём безвременье, то ли извечная тихая радость, не позволявшая проникнуть в их семью даже самой малой печали. А ему хотелось грустить, и поплакать хотелось, и, возможно даже поскандалить. Вот только с кем и о чём? Не с вечно же блаженными, никакого зла не помнящими родителями. Только в школе он мог оторваться по полной, ощутить, что он настоящий человек, тот самый с животной кровью вместо звездной. Плевать на все эти сказки! Ему хотелось жить полной жизнью. Плевать на старость и смерть, что подстерегают таких лиходеев. На всё плевать – лишь бы не мухой в янтаре.
Но школа подошла к концу, как бы не было в ней весело, как бы не было трудно, и грустно, и порой даже страшно. А вот далее после неё уже ничего не просматривалось. Не качнись он куда-то в сторону, так и пошла бы его жизнь по старым тропкам: рыбалка с отцом, полная счастья и робких надежд стряпня матери, предзакатные посиделки за керосинкой, и так по кругу, пока и сам он не соблазнится родительским примером. Взбунтовался бы Дождик от такой мысли, как это водится у юного поколения, горячей кровью ведомого. Либо смирился бы убаюканный простотой и лёгкостью беспамятного бытия – то не известно, но вот однажды постучались в их дверь незнакомцы.








