
Полная версия
Сказки безбрежного леса
В тот же день отец и сын услышали вой – далекий, тоскливый, угрожающий. Будто шел к их бережку отбившийся от стаи, а может, изгнанный за чрезмерную, даже волкам не свойственную жестокость, голодный озлобленный на весь свет опасный зверь. «Уходи, проклятый, – взмолился про себя Дождик, – не надо нам тебя!». Волк ещё немного повыл и затих, то ли притаился, то ли пошёл своей кривой дорожкой прочь от людского берега.
На следующий день пришла Перепелка. Худая, нечёсаная, нелизанная, с глазами чуть ли не теми же самыми мертвяцкими, о которых воображалось Дождику, но, видно, довольная – всё у нее получилось. И детки здоровенькие были, хоть пока не показывала, больно малы, и сама она жива-здорова, пусть и тощая. Видно, всю её выпили капризные сосунки, вот она и пошла по знакомому адресу, туда, где угостят перепелятинкой, либо чем другим вкусненьким. Дождик, не будь дураком, на такой случай носил с собой кусочек солонины, чтобы немедля, как заявится, предложить гостье. Так и сделал. Перепелка, выйдя уж на самый бережок, жадней обычного набросилась на еду, но, оприходовав угощение, никуда не ушла, а требовательно заурчала, нализывая лапку.
– Пап, давай мы ей что-нибудь подкинем, смотри какая она худая, ей отъедаться надо, – сказал Дождик, борясь с желанием подойти и погладить кошку.
– Верно, – согласился отец, – ей надо нынче много. – А потом, чуть пожевав свою неизменную «липью ножку», добавил: – как и нам.
– Как же это, – взвился Дождик, – всегда хватало, а сейчас не хватает?
– И то верно. Для трёх ртов в самый раз, а для четырёх уже мало.
Дождик не понял, о чем говорил отец, но только упросил его ещё разок удружить лесной знакомой, пусть в последний раз наберется сил, а там уже и сама выйдет на охоту. Так и сделали. Перепелка слизнула гостинцы, но, будто почуяв неладное, больше просить не стала, а благодарственно мяукнув напоследок, удалилась восвояси.
После она приходила не раз, но ничего не просила. За что большое ей спасибо. Иначе как смотреть в глаза несчастной мамочке, которой отказываешь в еде. Она поправилась, округлилась, ближе к зиме приоделась в новую шубку, поплотнее да потеплее. А вскоре и вовсе привела выводок на смотрины.
Дождик не мог сдержать радости, он бегал с котятами на перегонки, они –по кромке леса, он – по берегу, хоть и не подходили близко друг к дружке – всё-таки мама-кошка не велела, – но тут же сдружились, потому что были они юны, бурлящим детством переполнены, и как всякие дети могли в миг понять друг друга и на том сойтись. Давай играть? Давай. А побежали туда, там такоооооое… Побежали!
Котята подрастали, уже совсем не боялись приближаться к людям, как, впрочем, и сама Перепелка, которая ближе к зиме отчего-то вдруг пересилив себя, а может не пересиливала вовсе, а давно собиралась, но стеснялась, взяла и подошла к безмятежно удящему зверье Пню, обнюхала его прокопчённую липовым духом штанину и потерлась об неё ушком. Пень лишь мельком взглянул на ласковую животинку, хмыкну, как он это умел – мол, чего уж тут, всё ясно, всё понятно, и продолжил рыбалку.
Пришла зима, а с ней холод, мрак и волк.
Волк не ушёл, не стал искать счастье в других краях, а прибился к берегу, где жили Лунный Хвост, Пень и Дождик. А также Перепёлка с котятами. Не там же, не с ними рядом, но точно где-то поблизости, раз приходила всякий раз заслышав звероловов. Нынче она стала проводить всё больше времени у них под боком и уж деткам позволяла подходить совсем близко, и играть с человеческим котёнком столько, сколько влезет – лишь бы подальше от проклятого убийцы.
Однажды Дождик не выдержал и обратился к матери.
– Мамочка, позволь кошкиной семье поселиться у нас. – Голос его дрожал от волнения. – Плохое с ними может случиться.
Лунный Хвост бездумно погладила свой заметно округлившийся живот, но отвечать не стала, а всмотрелась куда-то вдаль, как если бы хотела распознать там нужный ответ.
– Ну, пожалуйста, мам, – продолжал канючить Дождик, – они там одни одинешеньки, а неподалеку поселился волк.
– Слышала, – прервала своё многозначительное молчание мать, – волк – всегда к беде. Но что нам с того? Твой отец зверолов, а не святой покровитель чащоб и полей. Нам самим о себе надо думать. Разве не помнишь, что скоро у тебя братик или сестренка появится? Хотел бы ты отнять у него кусок и отдать кошачьему семейству?
Дождик знал, что другого ответа здесь, чем «нет, не хочу» быть не может, потому мать и задала этот вопрос. Но как же его подмывало сказать то, о чём он на самом деле думал. И мысль эта была жестокой, но честной: «что мне эти неведомые братья и сестры, которых я совсем не знаю, когда моим друзьям грозит страшная опасность». А потом сам себе же и отвечал: «но ведь маму и папу я тоже не знал, пока не родился». Так и быть, подумал он, ничего не попишешь. Мама непреклонна. А значит, всё останется также, как и прежде.
– Прости, мой милый, – вдруг смягчилась она, – но их слишком много, всех мы не прокормим.
– Зачем их кормить, ведь они дикие коты, которые умеют охотится. Они сами о себе позаботятся.
– Нет, мой медовый, звездный мой, всё не так. Животное на то и животное, что начни ему давать, оно непременно станет брать. Зачем же ему охотиться, когда его кормят и заботятся о нём? Только если для развлечения. Некоторых домашних кошек не заставишь обычных мышей ловить, не то, что б себе пропитание искать. Это только у человека заведено с совестью переговариваться, а у них такого нет. Особенно у котов. Те ещё проныры, эти твои Перепёлки. Но ты не оставляй их, раз так сдружились.
Дождик, возможно, впервые в жизни так сильно обиделся на маму, что с утра, быстро проглотив завтрак и не сказав ей ни пол слова, убежал к берегу леса, чтобы поскорее встретиться с котятами и их красавицей пушистой мамочкой. Но никто в положенный срок не явился.
Даже отец забеспокоился.
– Что-то бандитов со своей предводительницей не видать, – так он называл котят и их маму.
Не появились они и к обеду. Рыбалка совсем не заладилась, и уж решили идти домой, засобирались, когда из кустов показалась Перепелка.
Окровавленная кошка, с залитыми красным безумными глазами, со страшной раной на боку еле-еле ковыляла к людям, она что-то держала во рту, такое же алое, казалось ничуть ни живое. Добыча? Нет. То был один из её котят.
Перепелка подошла к самым ногам Дождика, аккуратно положила маленькое тельце и устало, болезненно, по старушечьи хрипло мяукнула. И означало это на любом языке, хоть на человеческом, хоть на кошачьем одно: спаси моего ребёнка!
– Кто же, – залепетал Дождик, – кто так с тобой…?
Пень, обычно беззлобный, тихий и умиротворённый, как-то вдруг посуровел, посерел и пробормотал себе под нос: «Волк!». Потом укутал мертвого котенка и его пока ещё живую, но смертельно раненную мать в рубаху. Так и донёс их до дома. Там развернули, увидели, что Перепелка издохла. Уж было собрался Пень снести их обратно в лес, ибо негоже отнимать у него то, что не добыто для пропитания, но вдруг ощутил, будто что-то шевельнулось в мешке. Прислушался – оттуда донесся слабый писк. Развязал мешок, а там, прижимаясь к мертвому окровавленному телу матери сидел живой, хоть и ошалелый от страха, облитый кровью своей защитницы, хилый котенок.
Назвали её, а это была девочка, Кровинкой. На этот раз Лунный Хвост была не против. Её так же опечалила трагическая история, приключившаяся с котовьим семейством, да и совсем другие хлопоты настали для неё тогда. Она старалась навязать да нашить побольше для будущего малыша пелёнок и одежонок, к тому же не простых, но заговорённых, с самым сильным словом сплетенных. Слово то было о заветных мечтах шёпотом наговорённое, слезою умиления и надежды вымоченное да в терпении и труде настоянное. В общем, славные одёжки получились. Надень такие, и до старости не возьмет ни одна болезнь, никакой враг не подступится, дышаться будет привольно, ночью сон заберет сладкий, а день силами наполнит.
Похоронили Перепёлку, как члена семьи, на Поле Матерей – семейном кладбище, где лежала бабушка, прабабушка и прапрабабушка Дождика (возможно, и многие другие женщины их рода, но история об этом умалчивала). Потому и называлось оно Полем Матерей, что хоронили там только женщин.
– А где же все дедушки? – задал как-то резонный вопрос Дождик.
На что получил пространный ответ:
– Всех призвал лес. – Больше мать не стала объяснять, а вернулась за своё драгоценное шитьё.
Отец же, как выпал первый снег, всё больше корпел над чем-то в сараюшке, лишь изредка, по надобности, выходя на берег, чтобы вытянуть беляка-другого на ужин. Дождик также редко приходил в то несчастливое место, пусть и было связано с ним столько радостных воспоминаний. Началась школа, а потому времени совсем не стало. К тому же родители запретили близко подходить к ставшему вдруг опасным лесу, все же волк никуда не делся. А то и дело давал о себе знать, голодно и заунывно подвывая то тут, то там по границе укутавшегося белой пеной безбрежного леса.
2
– Зови Пня, – кряхтя и переваливаясь, как пьяная медведица, сказала Лунный Хвост, – обед стынет.
Дождик с охотой повиновался и рванул в сарай, куда обычно ему вход был заказан, но не тогда, когда требовалось позвать отца к столу.
Увлекся Пень своей новой затей основательно, даже переменился как-то, стал совсем скрытным, появилось в нём изрядно злости, хоть подспудной, но всё-таки приметной, которой он никак не хотел поддаваться, и для того с головой уходил в своё новое предприятие и там стругал, выпиливал, шкурил.
– Что это, пап? – спросил Дождик.
– Сынок, – откинув прогоревшую липовую веточку, с раздражением сказал он, – нельзя тебе здесь быть…
– Там мама к столу зовёт, – поспешил перебить его сын, – но, пожалуйста, расскажи, что ты делаешь?
Пень, притушив недовольство, глянул на своего смышленого, повзрослевшего сына, отломил новую веточку, растер почку и глубоко-глубоко затянулся. И вдруг подумалось Дождику, что так тяжко могут вздыхать только от накативших слёз, но нет – отец не плакал. Показалось.
– Хочешь знать, что это?
Дождик жадно кивнул.
– Лодка, – развел руками Пень. – Чтобы изловить волка, придется выйти в открытый лес.
– Но ведь он никому не мешает, воет себе вдалеке да воет. Не то чтобы мне жаль его, но ведь это опасно.
– Как же коротка детская память. И это, наверное, правильно.
– Всё я помню, – пробурчал вдруг помрачневший Дождик, – он Перепёлку с котятами убил.
– Всё так, сынок, убил. И мы на то мужчины, чтобы хранить верность как друзьям, так и врагам.
– Как же можно хранить верность врагам?
– Как друзьям, только наоборот.
Дождик, не удовлетворившись ответом продолжал испытующе глядеть на отца.
– Будь добр с домашними, будь рад друзьям, будь готов вступить в бой с врагом. Все просто, сынок.
– Ты уйдёшь, как только доделаешь лодку?
– Угу, – кивнул отец, – раз поселился он в наших краях, то уже не уйдёт сам, а будет только ближе подбираться, пока не станет на берег выплескиваться. Тогда совсем жизни нам не станет.
Дождик кивнул, ничего не ответив. А только с тех пор стал чаще заглядывать в отцовскую мастерскую, и всё слушал-слушал-слушал, как доселе скупой на разговоры Пень, помаленьку да понемножку стал выкладывать что было у него на душе. И не про одного лишь волка твердил он как заведенный, не про одну только предстоящую великую охоту заливал он, хоть и загорался при её упоминании ярче обычного, но про самое разное, да про то, о чём был не прочь послушать сын. А тот и рад был развесить уши, потому что оказался до этого молчаливый отец совершенно отменным рассказчиком, знавшим не одну увлекательную историю. Почему же он молчал всё это время, задавался вопросом Дождик, почему не рассказывал их? Видно, я просто не спрашивал, – с досадой отвечал он сам себе.
– Дело было так. Рассказывал как-то мне мой прадед, а было ему лет под триста… Да-да, не смотри на меня так, ничего не выдумываю, тогда жили поболе сегодняшнего. Так вот, рассказывал он, что был как-то в наших краях повелитель, людей руководитель, армий предводитель. Любили все его. Ну, как любили… Не бунтовали под его началом – и на том спасибо, а значит толковый был мужик. Голодом не морил, меру в сборах знал, войско в чисти содержал, а это значило, что под защитой всё хозяйство содержалось. Вот только что там за опасности были, в те мирные времена, – эх, комариные слезы, а не опасности: залётные разбойники на тракте начудят, так сразу разыщет их отряд злодеев и на плаху; либо повеселятся кабачные, перепугают честной народ, но и на этих управа быстро найдётся, подержат в колодках таких с недельку на площади – вот и образумятся бунтари.
Жили, в общем, тихо-мирно, если б не лес. Да-да, тогда он уже был безбрежным, хоть и совсем другим. А чем же отличался от сегодняшнего? Тем, что диким был, непредсказуемым. Вот так проходила сотня-другая лет, и всё ладно с ним было – мирный, покойный стоял, и люди, пообвыкшись, позабыв старые волнения, давай в глубь его захаживать, дорожки натаптывать, латочки отмежёвывать, зеленую мо́лодежь рубить, корчевать, сечь да ломать без спроса.
Осерчал тогда лес. Проснулся, и как давай накатывать на людские поселения. Горе в те дни пришло, смерть и страх. Стали задумываться люди о том, не уйти ли подальше от опасного берега. Но что их там ждало, на новом месте, никто не знал, потому решено было обратиться со слёзной мольбой к тому самому властителю. «Не покинь нас, отец родной, не оставь в годину смуты сердечной, когда мор и глад ступают по пятам, когда пришла в наш дом дикая напасть, зеленою волною затопляя амбары и унося скотину в прожорливые глубины мрачного леса. Защити от духа лесного, что мщением ведом, древней силою исполнен, что приходит по наши души. И не разбирает он где млад, где стар – забирает всех. Убереги нас от проклятия, от чудища, и избавь наших детей от участи быть пожранными смертельным врагом».
Услышал тогда правитель страдальческий глас своего народа и созвал дружину, и сказал им: «Верные воины мои, братья, услышьте то, что скажу я вам, и примите в сердце своём сказанное, ибо болью и тоскою полнится душа моя. Нет мне сна, и думается лишь об одном – как уберечься нам от пагубы, диким безбрежьем несомой, как не загубить нам род наш на корню. Оттого спрашиваю я вас, славные мужи полесья: как быть – бежать ли нам, гонимым беспримерным страхом, чтоб в глубине бесплодных пустошей сокрыться, и жизнь провесть в безропотном бесчестье, иль в безнадежный бой вступить, и дать отпор тому, что рвется из чащобы?»
И был правителю ответ: «Нет чести в том, чтобы бесславно сгинуть под натиском чумного леса, но старости позорной нам не надо, исполненной безмерным сожаленьем, и горьких слез грядущих поколений мы не потерпим. Уж лучше вовсе им не быть, чем дедов попранную честь волочь им грузом омертвелым. Нет жизни более для тех, кто выступил на путь побега, прельщенный милой тишиной, с мечтой о мире и покое, – те мертвецы, и в мертвецах их продолженье. Негоже пахарям и воинам, мужьям, отцам, ни сыновьям, ни братьям, бежать от повстречавшейся судьбы. Войдем мы в лес, и если надо, то сложим стену в тысячу вершков из павших воинов костей. Вперед, на бой! Пойдем во славу мы наших будущих колен!»
Порешали идти. Хоть и страшно было, но все же выступил отряд под предводительством славного властителя – не отсиживался он за толстыми стенами, а сам вперёд всех спешил на бой – дурной был, не чета нынешним. Так вот, зашли они в лес, а тот, как будто, и не враг им вовсе, и воды его отпрянули от берега. Всё по отмели шлёпали герои, и не повстречалось им никого, с кем бы можно было в бой вступить. Уж роптать стали, где ж то воинство проклятого безбрежья, которое не давало жизни, на битву с которым отрядились храбрецы? Не было его вовсе.
Меж тем настала ночь. Да не такая как на облюбованном людьми бережку – не яркая, огоньками озарённая, факелами и лампадками высветленная, а мрачная, до густоты черная, до черноты густая. Разбили лагерь там же на отмели, выставили часовых, запалили костры. Всё по науке. Но что древней зеленой громаде до наших мышиных премудростей… Все, кто бодрствовал, в раз уснули, а кто спал, тот и не шелохнулся. В миг погасли огни, и даже ветерок, что без устали гнал в высоких кронах волну, замер, словно приказу подчинившийся, либо заслушавшийся чудесным девичьим пением, которое прилетало на лёгких своих крылышках из далёкого далека.
Отошли от крепкой дрёмы храбрецы, также прекрасными звуками прельщённые. Двинулись они в ту сторону, откуда летела песнь. А подходя ближе слышали они её уже иначе – не ласковой колыбельной, не грустным напевом, а веселой застольной здравицей. И увидели трактир посреди чащи, хоть и без тракта, но с указателем подле, где явно по-человечески было писано: прямо – слепое счастье, налево – немая печаль, направо – глухая боль. Но про то, чтоб назад вертать ничего не было сказано. Переглянулись войны, вздохнули, три раза обернулись, и к счастию пошли. Раз званы на пирок, отчего ж не заглянуть.
Только властитель, войска предводитель смекнул, что неладно тут что-то было. Как бы не мутилось в душе его от сладкого тумана, как бы не хотелось ему со всеми вместе идти вперед, но воззвал он к братьям, умолял одуматься, повернуть назад. Не послушали его воины, молвя, что нет такого пути, а есть лишь к счастью, либо вокруг него с муками и страданиями. Мучиться и страдать никому не хотелось – уж отболело, а вот вперед ступить, да на празднестве повеселиться, дармовых угощений отведать они были не прочь.
Вышла к ним навстречу карга, росточком маленьким, уж к земле совсем пригнутая, как та пустая береза, что ослабевшими корнями своими не цепкая, всё норовит с бережка свалиться в пруд. Приветствовала их и в сени провела. Что дальше было, тому свидетелем предводитель не был, только слышал он, назад поворачивая, как взвились радостные голоса предавших своего повелителя воинов.
Вернулся предводитель, дум и печалей полон, в оставленный лагерь. Смотрит, а там все его воины мертвые вповалку лежат, и уже из плоти их проросли молодые ёлочки. Только его самого тело еще было живо, ибо дух вернувшийся чувствовало. Опечалился тот славный муж, и возрыдала душа его, святыми слезами уснувших навеки братьев окропив. Взметнулись те новорожденные ели в небеса, переплелись меж собою, прекраснейший дворец на разлапистом острове воздвигнув.
А что же наш благоразумный предводитель? Так не стало его – с горькими слезами вышел весь. Обезумела его душа от нестерпимого отчаяния и сожалений, не вошла больше в жаждущее воссоединения тело, которое в миг терновым троном обернулось, но поселилась в том прекраснейшем дворце навечно. Так и живет там. А назвали люди этот остров – островом Сожалений. Ведь исполнилось то, о чем умолчал злосчастный указатель пред трактиром – повернувшему назад полагалось вкушать лишь горькое сожаление до скончания лесного века».
Дождик, слушавший историю с распахнутыми от удивления глазами, в конце тяжело выдохнул, как если бы сам там был и всё видел.
– А что же будет с тем, кто причалит к еловому острову? – спросил он, не желая отпускать уж было вернувшегося к своему прежнему занятию отца.
– Ничего хорошего, – был краткий ответ. – Заявись в гости к умалишенному, тогда всё сам прочувствуешь. А если хозяин не просто того, а ещё и призрак? То-то и ого-го.
Что означало это «то-то» и «ого-го» отец так и не объяснил. Но Дождик многозначительно кивнул, соглашаясь с мнением родителя, хоть понял из истории самую малость. А в голове родились кучи вопросов связанные с этим, как он его назвал «еловым королем»: кто эта загадочная старуха, и почему она позволила ему уйти, а потом поселиться в новом дворце; что приключилось с теми солдатами, которые остались пировать в трактире; как повел себя безбрежный лес, когда погиб отряд, отправленный на его усмирение? Да и местные, наверное, поняв, что защитники погибли, снялись с мест и ушли в пустоши. Но почему тогда нынешние полесы жили себе в мире, и бед от зелёной громады не знали? Дождик пообещал себе, что обязательно расспросит об этом маму, которая всегда была более словоохотлива, уж она доскажет недопонятое. Но так и не удалось ему спросить об этом. Уже было не до того. Вскоре отец доделал лодку и ушел в безбрежный лес. Вот так просто – одним морозным утром выкатил тележку, на которой покоилась лодка, сухо кинул Лунному Хвосту, что скоро будет и ушел, приказав сыну оставаться дома и ни в коем случае за ним не следовать. Зря он, конечно, это сказал.
Мать удалилась по домашним делам, чуть ли не в подпол спустилась порядки наводить, но Дождик точно знал, что пошла она туда поплакать. И также приказала сыну до той поры, пока сама не вылезет, не тревожить её. Дождику только этого и надо было. Он тихой сапой последовал за отцом, кряхтящим и толкающим по подтаявшему насту неподатливую тележку, пытаясь доставить свою новую лодку, надо отметить, оснащенную гарпуном, на побережье.
Уходя из дома, он не сказал на кого идет охотиться, но все и без того знали, что на волка. Того самого, что загрыз всё семейство Перепёлки, включая её саму, каким-то чудом, не добив её дочку, несчастную сироту Кровинку. Отговаривать отца от этого опасного мероприятия не имело смысла. Если он что-то втемяшил себе в голову, то не вытрясет, пока не осуществит. Вот такой был Пень – тихоня, прилежный удильщик, лениво пожёвывающий пыхтящую дурманным ароматом липовую веточку, но как только случалась беда, то он тут же преображался, становясь чуть ли не героем из былых легенд, которому честь была дороже всего на свете. Но нынче не задетое самолюбие было всему виной, а самая настоящая беда, которая могла нагрянуть в дом, если не подрезать её ещё на подступах.
Лунный Хвост не отговаривала мужа, пусть обмерла вся от ужаса, да бранила, хоть и про себя, но так, как другой кровного врага не расписывает:
– Дурень ты, злодей, Пень старый! Куда полез, когда жена на сносях? Ведь не доношу, и от страха выплесну, так куда потом бежать будешь, какой помощи звать? Вся вина на тебя ляжет, жестокосердного, и никаких слез не хватит, чтобы омыть запятнанную совесть. – Но внешностью своею никак не показала волнения, только удалилась, как и было сказано, с глаз долой, чтобы там вдоволь рассопливиться и не мешать тому, чему положено было случиться.
Как доплелся Пень с лодчонкой своей до лесного берега, так разразилась над безбрежием страшная буря, взволновались обросшие снежной пеной сосны, заскрипели старыми суставами голые бесстыдники-дубы, а несчастные березки, более не одетые в зеленые сарафаны, стыдливо прижались друг к другу, прикрывая изящными ветвями пятнистые озябшие тела, моля злой ветер, чтобы не срывал он последние их осенние листочки и не стыдил их перед всем светом. Но глух был ветер и жаден, и силен, и в силе своей безумен. Подхватил он отчалившую от берега лодку, понес вдаль, но не успел унесть прочь за горизонт, как вздыбилась над той белой волнующейся пеной серая волна – волк. Силы беспримерной, хоть был он одинок, но стал сравним по мощи с целой стаей. Обрушилась рычащая громада на утлый чёлн, собою укрывая. Но был рыбак тот не из трусов, и вмиг ушёл из-под удара, ворвавшись в тыл растерянной волне. Навёл гарпун, и вмиг раздался заветный выстрел, но промазал! Лишь разозлил опасного врага, который развернувшись, помчал на Пня сто крат озлоблен. С собою нес он снег и ветки, и щепок ворох, лист со дна, подняв валы, каких не видел никто в краях тех мирных никогда.
Взвился изломанный загривок, блеснула пасть – полна кинжалов, и взгляд убийцы проступил на миг из серой мутной глади. Но перед самым тем мгновеньем, когда проглочен мог быть чёлн, во взгляде том читался ужас пред неминуемой кончиной. Отправлен в волка был снаряд рукой отчаянного мужа. Он прямо в грудь волне пришелся, и захлебнулась та волна бурлящей раскаленной кровью. И больше не было волненья на море том, и повернулся к дому счастливый чёлн, и Пень в нём усталый и довольный, махнул рукой от страха обмершему сыну, ослушавшемуся повеленья и ждавшему отца на берегу.
Великая охота тем ужасна, что не настанет ей конца, пока ответ не будет найден на самый важный из вопросов: кто жертва, кто палач?
На распоследнем издыхании, изгвазданный гнилою кровью, взлетел над лодкой храбреца тот окаянный мстительный убийца. И отнял ногу по колено вдруг зазевавшемуся Пню.
– Папа! – с диким криком понесся к лесу Дождик.








