Скоро буду дома. Том V. Принятие
Скоро буду дома. Том V. Принятие

Полная версия

Скоро буду дома. Том V. Принятие

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 12

Я обзвонила больницы. Все, в городе и в области. У меня был список, я его вела в тетради, я вычёркивала и звонила снова через месяц, потому что вдруг поступил неопознанный.

Я ездила смотреть на неопознанных. Дважды.

Про это я тебе не буду рассказывать вообще ничего, кроме того, что я это делала и что оба раза это был не ты.

Я развесила объявления. Как про кошку. С твоей фотографией и телефоном.

Мне звонили. В основном — мошенники: «ваш муж у нас, переведите деньги». Один раз позвонила женщина и сказала, что видела тебя в электричке. Я поехала на эту электричку и три дня ездила туда-сюда в те же часы.

Мама говорила: остановись. Подруги говорили: тебе надо отпустить. Одна сказала: ты не даёшь ему уйти.

Я всем отвечала одно: покажите мне тело, и я остановлюсь.

Никто не показал.

Хоронили в мае.

Свидетельство мне выдали раньше, чем я была готова: личность считалась установленной — машина, документы, часы, найденные следы, — и по бумагам вопрос был закрыт ещё весной. Я тянула с похоронами сколько могла, но без свидетельства нельзя было закрыть счета и оформить пенсию на Лео.

В гробу лежал твой костюм. Синий, который ты надевал два раза. Часы. Рубашка. Твоя мать положила фотографию, а я не хотела, но не стала спорить.

Он был закрытый, и все понимали почему, и никто не спросил.

Я стояла и думала одну мысль, и мне до сих пор за неё стыдно: мы сейчас закопаем в землю пустой ящик с твоим костюмом, и все будут думать, что это ты.

Лео было три года. Он стоял со мной и держал меня за палец. Он не понимал ничего, он спросил только, почему все плачут, и я сказала — потому что грустно.

Он потом ещё год спрашивал, когда ты придёшь.

Я говорила: не придёт.

Он спрашивал: почему?

Я говорила: потому что он умер.

Он спрашивал: а что такое умер?

И я каждый раз объясняла заново, и каждый раз он потом опять спрашивал, когда ты придёшь.

Знаешь, когда я перестала?

Не в тот день и не в тот год. Я перестала на четвёртый.

Ничего не случилось. Никакого знака, никакого «отпустила». Я просто однажды осенью пошла в магазин и поймала себя на том, что не смотрю по сторонам.

Понимаешь? Три года я ходила по улице и смотрела. Всегда. В любой толпе, в любом автобусе, в любом окне кафе. Не думая, автоматически: а вдруг.

И вот я иду в магазин и понимаю, что не смотрю. И что не смотрю уже, наверное, недели две.

Я дошла до магазина, купила что надо, вернулась домой, разобрала пакеты — и только тогда села на кухне и заревела, впервые за три года по-настоящему, потому что до меня наконец дошло, что я тебя похоронила. Не в мае, на кладбище, с людьми и цветами. А вот сейчас, одна, в четверг, между молоком и стиральным порошком.

Вот тогда я тебя и потеряла, Адам. Не в марте. В четверг, на четвёртый год.

Теперь про тот вечер.

Ты стоял на площадке и снимал сапоги, и я поняла, что это ты, — я тебе говорила, по сапогам. И через полсекунды я подумала не «он жив», не «господи, счастье».

Я подумала: значит, я была права.

Вот такая я, оказывается, женщина. Мне вернули мужа с того света, а я в первую секунду обрадовалась, что не сошла с ума.

А потом ты сказал: «Опознавать было нечего. Со мной ушло всё, что на мне было».

И вот тут мне стало по-настоящему плохо, и ты это видел, и правильно, что не полез.

Потому что мне годами говорили: женщина, ну а где ему ещё быть. Мама говорила: ты не даёшь ему уйти. Юрист говорил: с точки зрения права вопрос закрыт. Одна баба на форуме написала мне: смиритесь, у меня то же самое.

И все они были правы, а я была не права.

А в тот вечер выяснилось, что права была я. Одна. Против всех, кто мне сочувствовал.

Знаешь, сколько это стоило? Год заявлений, три года на улице с оглядкой, два морга, электричка, объявления с твоей фотографией на столбах, соседки, которые переходили на другую сторону, чтобы не разговаривать с сумасшедшей.

И всё это, оказывается, было по делу.

Я не знаю, что мне теперь с этим делать. Мне бы полагалось торжествовать. А у меня одна мысль в голове, и она такая: если бы я тогда не остановилась и искала дальше — я бы всё равно тебя не нашла, потому что тебя не было на этой планете.

Значит, я потратила четыре года не зря и зря одновременно.

Вот с этим я теперь и живу.

Последнее.

Ты спросил меня тогда, чего я боюсь. Я тебе не ответила, а сейчас отвечу, потому что один раз — так один раз.

Я не боюсь, что ты уйдёшь к ней. Я не боюсь, что ты меня разлюбил, — я вижу, что нет. Я даже оставшегося тебе срока боюсь как-то отдельно, спокойно, по-хозяйски: буду считать, буду смотреть.

Я боюсь одного.

Что однажды ты снова выйдешь за дверь — и всё повторится. Опять машина, опять столб, опять «признаки биологического материала», опять пустой ящик.

И вот тогда я уже не выдержу.

Не потому, что слабая. Потому что второй раз в это никто не поверит, включая меня саму, и я останусь одна с двумя пустыми могилами и ребёнком, который скажет: мам, а ты уверена, что он вообще был?

Поэтому у меня к тебе одна просьба, Адам, и я её больше повторять не буду.

Если однажды тебе придётся уходить — не уходи молча.

Скажи мне. Дай мне попрощаться нормально, у двери, глядя в лицо. Мне не надо героизма и не надо, чтобы ты меня берёг.

Мне надо, чтобы в этот раз я знала.

Тут она остановилась и сказала: «Всё. Я спать».

А я остался на кухне до утра.

Просьбу её я запомнил дословно и повторил про себя, наверное, раз двадцать.

Тогда мне казалось, что этого достаточно.

Глава 7. Мёртвый по бумагам

Юриста нашли через знакомую с работы: женщина лет пятидесяти, кабинет в цокольном этаже, вывеска «Юридические услуги. Наследство, семейное, ДТП».

Мира записала нас на пятницу и всю дорогу инструктировала:

— Про другой мир — ни слова. Ни намёка. Ты семь лет не помнил, кто ты, жил чёрт знает где, недавно вспомнил и вернулся. Всё.

— Это ложь.

— Это версия, — сказала Мира. — Правду в этом кабинете не примут, а версию примут и начнут работать. Ты хочешь быть честным или хочешь получить паспорт?

Я хотел получить паспорт.

Юрист выслушала нас за двадцать минут, ни разу не удивившись, и это меня поразило больше всего.

Потом сказала:

— Понятно. Случай редкий, но не уникальный. У меня такое было дважды. Один — с Севера, восемь лет, всё то же самое. Второй хуже: женщину признали умершей при живой матери, которая её и хоронила.

Она подтянула к себе лист.

— Значит, так. Для государства вы умерли, — сказала она. — Это не фигура речи. Старый паспорт и права недействительны, полис закрыт, доступа к счетам и к официальной работе нет. ИНН и трудовая история в базах остались, но воспользоваться ими вы пока не сможете. И брак ваш прекращён смертью: жена ваша по документам вдова.

Мира на этом слове не шевельнулась.

— Дальше, — сказала она.

— Дальше суд, — сказала юрист. — Нужно доказать, что запись о вашей смерти ошибочна, и добиться её аннулирования. Сам загс такую запись не уберёт: ему потребуется вступившее в силу решение суда. Заявление подготовим от вашего имени, а от вас, — она посмотрела на Миру, — понадобятся документы по ДТП и свидетельские показания.

— Сколько это?

— Три месяца, если гладко, — сказала юрист. — Полгода, если нет. Год, если начнут проверять личность.

— А начнут?

— Обязательно, — сказала она. — Женщина, посмотрите на него. Мужчина без единого документа, семь лет числился умершим, вернулся ниоткуда, ничего не помнит. Первое, что подумает любой нормальный человек в погонах: он что-то скрывает. Второе: скрывается ли он от нас или от кого-то ещё.

Дальше был список, и я его записал слово в слово, потому что списки — единственное, чем я умею отвечать на такие кабинеты.

Что нужно для суда.

Заявление. Копия свидетельства и актовой записи о смерти. Материалы ДТП. Доказательства того, что гражданин жив: справка о фактическом проживании, свидетельские показания, заключение генетической экспертизы.

— Идентификация — это генетика, — сказала юрист. — Сравнение с родственниками по прямой линии. У вас есть кто?

— Сын, — сказала Мира. — Десять лет. И его мать, ей семьдесят девять.

— С матерью проще всего. Возьмут у неё, возьмут у него — и если совпадёт, всё остальное станет формальностью.

Я сидел и слушал, как решается вопрос о моём существовании.

Ирония была в том, что за три года в чужом мире я привык доказывать, что я — это я, каждый вечер, глядя в глаза женщине с фронтира. Проверка занимала три секунды и стоила ноль рублей.

Здесь на это уходило три месяца, генетическая экспертиза и госпошлина.

— Ещё, — сказала юрист. — Пенсию по потере кормильца после аннулирования записи о смерти выплачивать перестанут. За полученное раньше вам, скорее всего, ничего не будет: добросовестно полученные выплаты обычно не взыскивают, если не было обмана. Но подготовьтесь к тому, что вопрос зададут.

— Готова, — сказала Мира.

— И приятное, раз уж мы всё считаем плохое, — сказала юрист. — Когда запись аннулируют, брак вы сможете восстановить. Не заново расписываться — именно восстановить, совместным заявлением. Если, конечно, оба захотите.

В кабинете стало очень тихо.

— Учтём, — сказала Мира ровно, и юрист, умная женщина, больше к этому не возвращалась.

— И последнее. — Юрист посмотрела на меня поверх очков. — Вы вообще где были эти семь лет?

Я открыл рот.

Мира положила руку мне на предплечье — не сильно, обозначая.

— Он не помнит, — сказала она. — Мы за этим и пришли.

Юрист посмотрела на нас обоих. Потом кивнула и записала: «амнезия, установить круг обстоятельств».

— Хорошо, — сказала она. — Но имейте в виду: судья спросит то же самое. И на суде отвечать будете вы, а не ваша супруга.

По дороге домой мы молчали до самого двора.

— Три месяца, — сказала наконец Мира. — Если гладко.

— Если гладко.

— То есть в лучшем случае ты станешь человеком к февралю.

Она не досказала, но досказывать было не нужно: мы оба посчитали. Февраль — это когда у меня останется чуть больше половины срока. А если год — не останется ничего.

— Слушай, — сказала она, останавливаясь у подъезда. — А смысл?

— В чём?

— В суде, — сказала Мира. — Три месяца, экспертиза, деньги, нервы, вопросы, на которые ты не сможешь ответить. И всё для того, чтобы человек, у которого восемь месяцев, полгода из них потратил на получение паспорта, который ему не нужен.

Я подумал.

— Смысл есть, — сказал я. — Только не в паспорте.

— А в чём?

— В том, что если я умру без документов, то умру никем, — сказал я. — Не будет свидетельства о смерти, не будет наследства, не будет никаких прав у вас с Лео. Будет труп неизвестного мужчины, и ты будешь семь лет доказывать, что это я. Второй раз.

Мира посмотрела на меня.

— Вот теперь понятно, — сказала она. — Пошли, холодно.

Про Кассию я спросил юриста отдельно, уже в дверях.

— Допустим, есть человек без документов вообще, — сказал я. — Не потерянных. Никогда не существовавших.

Юрист посмотрела на меня внимательнее, чем за весь предыдущий час.

— Иностранка?

— Считайте, что да.

— Из какой страны?

— Это сложно объяснить.

— Тогда объясняю я, — сказала она. — Если человек не может подтвердить гражданство ни одной страны и не может документально подтвердить, откуда он, — это лицо без гражданства. Процедура есть, она длинная и с непредсказуемым исходом. Но начинается всегда одинаково: человек идёт и заявляет о себе властям.

— А если не идти?

— Тогда его нет, — сказала юрист. — До первой проверки документов на улице.

Я поблагодарил и вышел.

Про этот разговор я Кассии рассказал в тот же вечер, целиком, потому что мы условились не прятать друг от друга ни одной цифры.

Она выслушала.

— Значит, я — то же, что ты, — сказала она. — Только у тебя есть сын и жена, чтобы доказать, что ты был. А у меня в этом мире доказать меня некому.

— Есть кому. Я.

— Ты мёртвый по бумагам, герой, — сказала Кассия. — Пока ты доказываешь себя — за меня ты не поручишься.

Настоящая проблема была не в суде.

Настоящая проблема была в том, что делать эти месяцы.

Я не мог работать. Не мог устроиться даже грузчиком: везде нужен паспорт. Не мог получить деньги за то, чем зарабатывал всю жизнь, — консультации по учёту и налогам никто не оплатит человеку без документов и без счёта.

Я мог сидеть дома на её деньги. Всё.

К пятому дню это стало невыносимо настолько, что я всерьёз обдумывал варианты, о которых стыдно писать: продать что-нибудь из вещей другого мира; найти способ обналичить сбережения, которых у меня в этом мире не было; уговорить кого-нибудь из бывших коллег устроить меня чёрным консультантом «в тень».

Спасла меня Кассия, и способом, которого я не ожидал.

— Ты бесишься, — сказала она мне на шестой день, вечером, когда мы вдвоём мыли посуду. — Уже неделю. Ты стал разговаривать короче, чем в мёртвой земле.

— Я ничего не делаю, — сказал я. — Я живу за её счёт и ничего не делаю.

Кассия вытерла руки.

— В Грейфолле ты был граф, — сказала она. — А здесь ты никто и не можешь ничего. Так вот, герой: я здесь тоже никто и тоже ничего не могу. И ничего, живу.

Я промолчал.

— Хочешь совет фронтира? — сказала она. — У нас, когда человек приходит на заставу без ничего, ему не дают жалеть себя. Ему дают работу, которую можно делать голыми руками. Дрова, вода, стена, дети. Не потому, что нужны дрова. Потому что человек, который неделю ничего не делает, начинает делать глупости.

— Что мне тут колоть? Тут нет дров.

— Найди, — сказала Кассия. — Ты, между прочим, считаешь лучше всех, кого я знаю, а в этом доме никто не считает.

Я подумал над этим ночью и утром сел за стол.

Первое, что я сделал, — разобрал их бюджет по-настоящему, не на глазок, как в первый день, а как разбирал чужие компании: по статьям, за два года назад, с помесячной динамикой.

Мира выдала мне доступ к банковскому приложению — со словами «ну попробуй, счётчик» — и через три дня получила отчёт на девять страниц.

Я нашёл ей четыре тысячи двести рублей в месяц.

Три подписки, которыми никто не пользовался два года. Страховка на квартиру, дублирующая ту, что входит в квартплату. Тариф связи, который был выгоден в две тысячи двадцать первом и стал грабительским в двадцать четвёртом. Переплата по кредитке из-за неверного порядка гашения.

Мира читала отчёт вечером на кухне, и я видел по лицу, что она злится.

— Ты понимаешь, что это стыдно? — сказала она наконец.

— Что стыдно?

— Что я семь лет тащила эту семью одна и не заметила, что у меня утекает четыре двести в месяц, — сказала она. — Это почти триста пятьдесят тысяч за семь лет, Адам. Это Лео на море три раза.

— Ты тащила семью одна, — сказал я. — У людей, которые тащат в одиночку, всегда утекает. Не потому, что они глупые, а потому, что на счёт нет сил. Считать — это отдельная работа, и её кто-то должен делать вместо тебя.

Мира долго молчала.

— Ладно, — сказала она. — Значит, будешь считать.

И это была первая вещь, которую я делал в этом доме не как гость.

Ещё через два дня она принесла с работы папку.

— На, — сказала она. — Только не спрашивай, откуда.

В папке была бухгалтерия небольшой фирмы, где работала её знакомая: три года, полный бардак, вопросы налоговой, аудит, которого все боялись.

— Им нужен человек, который в этом разберётся, — сказала Мира. — Официально нанять тебя нельзя. Неофициально — заплатят наличными и не спросят фамилию. Немного. Тысяч сорок.

Я взял папку.

Я сидел над ней четыре дня, по десять часов, и это были лучшие четыре дня той осени, потому что я наконец делал то, что умею.

Я нашёл им семьсот тысяч необоснованных доначислений и одну ошибку, за которую директора могли посадить.

Мне заплатили пятьдесят.

Я принёс их домой и положил на кухонный стол — наличными, стопкой, как кладут добычу.

— Это первые деньги, которые я заработал здесь после возвращения, — сказал я.

Мира посмотрела на стопку.

Потом сказала:

— Убери. Это твои.

— Мира.

— Убери, я сказала, — повторила она. — Я семь лет прожила без твоих денег и проживу дальше. А тебе нужно, чтобы у тебя было своё. — Она подняла глаза. — Мне не нужен в доме приживал, Адам. Мне нужен человек, у которого в кармане есть его собственные деньги и который может встать и уйти, если захочет. Такому человеку я, может быть, когда-нибудь и поверю.

Заявление в суд мы подали двадцать девятого октября.

Экспертизу назначили на конец ноября. Первое заседание — на середину декабря.

В тот вечер я сидел на кухне и считал, как всегда.

Двадцать девятое октября. Прошло пятнадцать дней. До четырнадцатого июня оставалось семь месяцев и шестнадцать дней, и по этому счёту паспорт я должен был получить где-то в середине пути.

Я не знал тогда, что к середине декабря мне будет уже совершенно не до паспорта.

За окном шёл дождь. В комнате Лео делал уроки, и Кассия сидела рядом и повторяла за ним слова — она к тому времени знала уже около двухсот.

Нить молчала.

До сообщения, которое заставит меня снова вспомнить о Сахаре, оставалось тридцать девять дней.

Глава 8. Первые слова

Языком она занялась ещё на третий день и взялась за него так, как бралась за всё: с расписанием.

Десять слов в день. Утром — новые, вечером — проверка. Записывала она их сама, на обороте старых бумаг: у себя, своими значками, потому что здешние буквы для неё сначала были просто узором.

К концу первой недели я застал её за столом с листом, на котором в столбик стояли крючки, палочки и точки, а напротив каждого — рисунок.

— Что это?

— Мой словарь, — сказала Кассия. — Слева ваше слово, как я его слышу. Справа — что оно значит, если словом не объяснить.

Я посмотрел.

Напротив «хлеб» был нарисован хлеб. Напротив «завтра» — солнце и стрелка. Напротив «нет» — ничего, просто жирная черта.

— А это? — спросил я про рисунок, похожий на человека с поднятой рукой.

— «Здравствуйте», — сказала она. — Меня Лео научил.

С Лео у них вышло не так, как я ожидал.

Я думал, будет обычная история: взрослый учит ребёнка или ребёнок стесняется взрослого. Вышло третье.

Он стал её учителем. Не помощником, не собеседником — именно учителем, всерьёз, с той серьёзностью, на которую способны только десятилетние.

Началось на четвёртый вечер. Кассия сидела на кухне со своим листом и пыталась разобрать надпись на пачке крупы. Лео прошёл мимо, остановился, посмотрел через плечо.

— Это «гречка», — сказал он.

Кассия подняла голову.

— Гре-чка, — повторил Лео громче и медленнее, как говорят с иностранцами все дети мира.

Она повторила. Он поправил ударение. Она повторила ещё раз, правильно.

И тогда он сел рядом.

Через полчаса они разобрали кухню целиком: соль, сахар, чайник, холодильник, окно, вилка, тарелка. Через час Лео принёс из комнаты тетрадь и стал писать ей печатными буквами, крупно, а она перерисовывала рядом своими значками.

Через два часа Мира пришла с работы и обнаружила у себя на кухне школу.

Она постояла в дверях, посмотрела и ничего не сказала.

Только на следующий день выложила на стол две тетради в клетку, ручку и азбуку — старую, Леошину, с картинками, которую хранила зачем-то семь лет.

Метод у Лео был свой, и он оказался лучше любого, который я мог бы предложить.

Он не объяснял грамматику — он её не знал. Он не учил вежливым формулам. Он делал одно: показывал на предмет, называл слово и требовал повторить, пока не получится.

А если Кассия не понимала слова, он его играл.

«Быстро» — пробежал по коридору. «Тихо» — приложил палец к губам и на цыпочках дошёл до двери. «Устал» — упал на стул и уронил голову на руки так натурально, что она засмеялась. «Скучно» — это была целая пантомима на две минуты, после которой даже Мира из коридора не удержалась от улыбки.

Через неделю он завёл правило: за ужином — только по-русски.

— Совсем? — спросил я.

— Совсем, — сказал Лео. — А то она будет с тобой разговаривать, а со мной нет.

Вот тут я понял, что происходит на самом деле.

Он не язык ей ставил. Он забирал её себе.

Всю жизнь мальчик рос рядом с одной взрослой, которой приходилось одновременно тянуть дом, работу и его самого. И вдруг в доме появилась женщина, которая никуда не спешит, ничего от него не хочет, не проверяет уроки и не знает, что он получил тройку по математике, — и которой он единственный в мире может что-то объяснить.

Это была не жалость к иностранке. Это была власть, и она была ему сладка.

Кассия это, разумеется, поняла раньше меня.

— Он мне не помогает, — сказала она мне на второй неделе, когда мы вдвоём выносили мусор. — Он меня приручает.

— Тебе это не нравится?

— Мне это нравится, — сказала Кассия. — Пусть приручает. У него в жизни ни разу не было никого, кто слабее его. Ни собаки, ни младшего брата, никого. А тут появилась взрослая тётка, которая не знает слова «холодильник».

Она поставила ведро.

— Знаешь, что он вчера сделал? Принёс мне свои старые книжки. Те, где картинки и по одному слову на странице. Отдал и сказал: это тебе, я по ним учился. — Она помолчала. — Я в двенадцать лет учила читать шестерых мальчишек на заставе, герой. Я знаю, чего стоит отдать свою первую книжку тому, кто хуже тебя.

Слова у неё шли неровно.

Быстро — всё, что можно потрогать и на что можно показать. Предметы, действия, направления она набирала десятками: к концу третьей недели знала, наверное, слов двести пятьдесят.

Плохо — всё остальное.

Числа взяла за один вечер и была этим страшно довольна: «Считать я умею, мне только названия нужны». Времена глагола игнорировала месяца два и говорила всё в настоящем: «я иду вчера», «ты придёшь я жду».

Совершенно не давались слова, которых в её мире нет.

Я объяснял ей «телефон» три раза, и на третий она сказала: «Поняла. Это когда голос идёт по проволоке. Дальше не объясняй, я не буду это понимать, я буду просто пользоваться». И с тех пор пользовалась.

Отдельная беда была со словами, у которых здесь другое значение.

«Стена» у неё означала укрепление, а не то, что между комнатами. «Вода» — то, что надо добывать. «Ночь» — время, когда выставляют стражу. Она произносила слово правильно, а понимала не то, и это выяснялось случайно, через неделю, в самом неудобном месте разговора.

Хуже всего было со словом «полиция».

— Кто это? — спросила она.

— Люди, которые следят за порядком. Если что-то случилось — воры, драка, беда, — зовут их.

— Стража, — сказала Кассия. — Понятно. Кому подчиняются?

— Государству.

— А в городе кто над ними главный?

Я объяснил, как мог.

Она слушала внимательно, и по лицу было видно, что складывает.

— То есть если я завтра выйду и меня остановят, — сказала она, — они спросят бумаги, а бумаг у меня нет.

— Да.

— И тогда меня заберут в казарму и будут выяснять, кто я.

— Примерно.

— И выяснить не смогут, — сказала Кассия. — Потому что выяснять нечего.

Она помолчала.

— Хорошо, — сказала она. — Значит, слово «полиция» я выучу первым из тех, что нельзя потрогать. И ещё несколько к нему.

Она выучила. «Документы». «Паспорт». «Не понимаю». «Позвоните этому человеку». Последнюю фразу она отрабатывала при мне, пока не сказала её чисто, и заставила меня записать на бумажке номер Миры печатными цифрами.

С тех пор эту бумажку она всегда носила в кармане.

А одно слово она учить отказалась.

Я объяснял ей «беженец» — оно попалось в новостях, и она спросила. Я объяснил: человек, который ушёл из своего места, потому что там стало нельзя жить, и пришёл туда, где его не ждали.

Кассия дослушала и сказала:

— Это не про меня.

— Кассия…

— Я ушла не потому, что стало нельзя, — сказала она. — Мне было где жить, у меня был город, дом и работа. Я выбрала. Это разные вещи, герой, и я не хочу, чтобы ты меня однажды назвал этим словом.

Больше это слово при ней не звучало.

К третьей неделе она начала выходить одна.

Сначала — во двор, потом до магазина, потом дальше. Возвращалась с наблюдениями, которые пересказывала мне вечером, как докладывала о переходе.

О том, что люди здесь не смотрят по сторонам, а смотрят в свои штуки, и это делает их беспомощными: «Я вчера три квартала шла за одним и он ни разу не оглянулся. У нас так ходят только те, кому недолго осталось».

На страницу:
4 из 12