Скоро буду дома. Том V. Принятие
Скоро буду дома. Том V. Принятие

Полная версия

Скоро буду дома. Том V. Принятие

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 12

На скамейке в десяти шагах от подъезда сидела Кассия.

Прямая. Руки на коленях. Мешок стоял под скамейкой, куда почти не доставал дождь. Три часа под дождём — и посадка та же, что была на её зарубке в сорока шагах от черты.

Она подняла голову за секунду до того, как из подъезда вышла Мира.

Я смотрел на них сверху, из тёплой кухни, и слов не слышал вовсе.

Поэтому расскажу двумя частями: сначала то, что видел сам, потом то, что она рассказала мне позже, — и во второй части ни одно слово не моё.

Вот что я видел.

Мира вышла с полотенцем в руке, остановилась под козырьком и посмотрела на скамейку. Кассия встала. Не вскочила — поднялась, как поднимаются при появлении старшего, и осталась стоять у скамейки, не делая шага навстречу.

Мира пошла к ней сама.

Дошла до скамейки и остановилась в двух шагах — точно на том расстоянии, на котором они и должны были остановиться: ближе было бы вторжением, дальше — брезгливостью.

Они стояли друг против друга под дождём: моя жена в накинутой куртке и женщина с фронтира в мокром насквозь чужом плаще.

Потом Мира протянула ей полотенце.

Кассия его не взяла.

Она сделала другое: расстегнула плащ, вынула из-за пазухи что-то маленькое и подала Мире на раскрытой ладони. Я не разглядел с пятого этажа, что это. Я узнал позже, и когда узнал — сел.

Мира взяла. Посмотрела. Постояла.

Потом отдала обратно и всё-таки накинула полотенце Кассии на плечи — сама, как накидывают ребёнку, — и села на мокрую скамейку.

Кассия села рядом.

Так они и сидели минут двадцать: две женщины на мокрой скамейке под дождём, в фонарном свете, и говорили — я видел, как они по очереди поворачивают головы.

О чём можно говорить двадцать минут без общего языка, я не понимал тогда и не понимаю сейчас.

На пятнадцатой минуте я почувствовал, что в кухне не один.

Лео стоял у двери — босиком, в той же футболке не по размеру, — и смотрел мимо меня в окно, на две фигуры под фонарём.

— Это она? — спросил он.

— Она.

— Мама её выгонит?

— Не знаю, — сказал я. — Спроси у мамы.

Он подумал.

— Она бы уже выгнала, — сказал Лео. — Мама быстро выгоняет, если решила. А они сидят.

И ушёл к себе, и я в третий раз за вечер отметил про себя, что у моего сына работает голова и что он читает взрослых лучше, чем я в его возрасте.

Через двадцать минут они встали и пошли к подъезду.

Я успел отойти от окна и сесть на своё место за столом, потому что стоять у окна и смотреть, как две женщины решают твою судьбу, — это ровно то, чего я делать не имел права.

Они вошли вместе.

Мира сняла куртку, повесила на крючок. Кассия остановилась на пороге, сняла сапоги — я не учил её этому, она просто увидела мои у стены и повторила, — и поставила их носками к стене.

Мира заметила. Ничего не сказала.

— Кухня там, — сказала она Кассии и показала рукой. — Ванная тут. Полотенце возьмите новое, синее.

Кассия посмотрела на меня.

— Она говорит: ванная там, полотенце синее, — сказал я.

— Спасибо, — сказала Кассия по-русски.

Мира обернулась.

— Она знает слово?

— Она знает три, — сказал я. — Учила в дороге. «Спасибо», «здравствуйте» и «Лео».

Мира ничего не ответила и ушла в комнату к сыну.

Дальше был вечер, который я перескажу коротко.

Кассия вымылась и вышла в моей старой футболке, которую Мира достала из шкафа не глядя. Ели молча. Мира постелила Кассии на диване в большой комнате — не на полу, не на стульях; мне на кухне, на двух сдвинутых табуретах, и это распределение было сообщением, которое я прочёл сразу и без обиды.

Лео вышел один раз — за водой. Остановился в дверях кухни, посмотрел на Кассию.

Кассия посмотрела на него.

— Лео, — сказала она.

Он вздрогнул. Потом кивнул.

— Ага, — сказал он. — Лео.

И ушёл, забыв воду.

Перед сном Кассия постояла в дверях кухни и оглядела её всю: плиту, полки, штору, стол, три чашки на сушилке.

— Ниже, чем я думала, — сказала она.

— Что ниже?

— Потолок. — Она подняла руку, не дотянувшись до него ладони на две. — Ты рассказывал про свой дом три года. Я представляла его выше и просторнее, а он маленький и тёплый. — Она помолчала. — Это хорошо, герой. За такой держатся крепче, чем за большой.

В половине двенадцатого Мира вышла на кухню, налила себе воды, постояла у окна.

— Послезавтра в девять, — сказала она мне. — Ты, я, на кухне. Завтра займёмся тем, как вы вообще будете здесь жить. Она — потом, отдельно.

— Хорошо.

— И ещё. Я сказала ей внизу, но она не поняла, а ты переведёшь. — Мира говорила ровно, глядя в окно. — Она живёт здесь до весны. Не «пока», не «сколько понадобится» — до весны. Это не приговор и не милость, это срок, на который я согласна вперёд, не зная ничего. В марте посмотрим.

— Почему до весны?

— Потому что в марте я в состоянии думать, а сейчас нет, — сказала Мира. — И потому что зимой людей на улицу не выставляют. Переведи ей дословно, Адам. Без смягчения.

Я перевёл ей сразу, дословно.

Кассия выслушала и кивнула — так, как кивала, принимая срок и цифру.

— Разумно, — сказала она. — Я бы дала меньше.

— И, Адам. — Она поставила стакан. — Она сидела под дождём три часа. Я это запомнила и учла, и ты имей в виду, что учла я это в её пользу, а не в твою.

Ушла.

Свет над плитой она оставила гореть — как оставляла всегда.

Теперь вторая часть.

Про этот разговор я спрашивал их обеих, и обе рассказали — Кассия через неделю, Мира через два месяца. Рассказы сошлись почти во всём, и вот что там было.

Мира спустилась и не знала, что скажет. Она рассчитывала на одно: посмотреть на женщину вблизи. Она сама потом сказала: «Мне надо было увидеть, что ты не привёл девчонку».

Она увидела женщину лет двадцати шести, худую, обветренную, с руками, на которых зажившие следы от верёвки, — и с осанкой, от которой Мире, по её словам, «сразу стало легче и сразу хуже».

Первое, что сделала Кассия, — вынула то самое, маленькое.

Серебряное кольцо на шнурке. Стёртое до тонкости, материнское, единственная вещь, которую она вынесла из своего мира.

Она подала его Мире на ладони и сказала — по-своему, зная, что её не понимают:

— Это всё, что у меня есть. Я пришла ни с чем, в твой дом, к твоему мужу. Я знаю, чего это стоит. Захочешь — скажи «уходи», и я уйду.

Мира не поняла ни слова.

И поняла всё, потому что жест был понятнее любого языка: человек показывает пустые руки и одну-единственную вещь, которую не отдаст, — а всё остальное отдаёт вперёд.

Она отдала кольцо обратно и накинула на Кассию полотенце.

А потом они сидели двадцать минут и разговаривали — на двух языках, ни один из которых другая не знала.

Мира говорила по-русски. Кассия отвечала по-своему. Обе это понимали и обе продолжали, потому что дело было не в словах.

Кассия сказала мне об этом так:

— Я поняла главное. Она меня не боится. Женщина, у которой муж вернулся с того света с чужой бабой, не боится этой бабы — это, герой, редкая порода. И я решила: с такой можно договориться. Не сразу и не за один вечер. Но можно.

А Мира сказала об этом иначе — два месяца спустя, на этой же кухне, когда уже всё было по-другому:

— Я села рядом и стала говорить ей, что не собираюсь её выгонять сегодня, что до весны она может жить, что мы разберёмся. Я говорила минут десять, и она слушала. А потом я поняла, что говорю не ей. Я говорила это себе — вслух, при живом человеке, который не понимает ни слова. Это, знаешь, оказалось очень удобно. Я за десять минут решила то, чего не могла решить два часа наверху.

— Что решила? — спросил я.

— Что не буду выбирать между вами сегодня, — сказала Мира. — И что тебя, скорее всего, придётся делить. И что я к этому не готова, и что готовиться придётся быстро, потому что у тебя восемь месяцев.

Она помолчала.

— Знаешь, что самое поганое? — сказала она. — Я в тот вечер ещё не верила ни в какие восемь месяцев. А считать уже начала.

Я лёг на два сдвинутых табурета в первом часу ночи.

Спать было нельзя: спина, ноги, привычка. Я лежал, смотрел на свет над плитой и слушал квартиру.

В большой комнате ворочалась на диване женщина, которая прошла со мной тысячу вёрст мёртвой земли и сегодня три часа просидела под дождём, чтобы не входить первой в чужой дом.

За стеной спала женщина, которая семь лет держала этот дом и сегодня вечером за двадцать минут под дождём решила больше, чем я за два часа за столом.

В детской спал мальчик, которому я сегодня сказал два слова и одно из них было «правда».

Под рёбрами у меня шёл ровный чужой ход. Нить молчала. До первой аномалии оставалось пятьдесят два дня, и я об этом ещё не знал.

Я лежал на табуретах в собственной кухне и думал, что это самая странная ночь в двух моих жизнях — и что она удалась.

Глава 4. Под одной крышей

Кассия встала в пять.

Я не спал и слышал всё: как она поднялась с дивана, как постояла, привыкая к темноте чужой комнаты, как пошла — босиком, без единого лишнего звука, той самой походкой, которой ходила по мёртвой земле в трёх шагах за моей спиной.

Она обходила квартиру.

Я лежал на своих табуретах и слушал, как женщина с фронтира принимает под охрану пятьдесят четыре квадратных метра в панельном доме.

Через двадцать минут она пришла на кухню, села напротив меня на табурет и доложила — вполголоса, чтобы не разбудить спящих, коротко, по пунктам, как докладывала все сто три дня.

— Выход один, — сказала Кассия. — Дверь железная, замка два, оба хорошие. Пятый этаж, вниз — по одной лестнице, других нет. Окна открываются, но за ними воздух: прыгать некуда даже мне.

— Это дом, а не крепость.

— Я поняла, что это дом, — сказала она. — Я тебе не претензию высказываю, герой, я делаю опись. — Она загнула палец. — Огонь. У них в стене трубы с горючим, и это горючее подведено прямо к плите. Ты про это не рассказывал.

— Газ. Я не думал, что это важно.

— Это первое, что важно, — сказала Кассия. — Дальше. В комнате мальчика стоит окно во всю стену, а под окном — короб, из которого идёт тепло. Тепло идёт из стены, Адам. У вас топят из стен.

— Батареи. Вода по трубам, греется в другом месте, за деньги.

Она помолчала, укладывая.

— Хорошо, — сказала она. — И последнее. Я нашла место, где вода.

С водой вышло то, чего я не предусмотрел.

Она отвела меня в ванную и показала на кран так, как показывают на след у водопоя.

— Я открыла, — сказала Кассия. — Ночью, тихо, чтобы не будить. Она идёт.

— Идёт.

— Сколько?

— Что «сколько»?

— Сколько её там, — сказала Кассия, и я услышал в её ровном голосе то, что слышал, когда мы считали фляги. — Сколько можно взять, пока не кончится.

Я объяснил.

Я объяснял минут пять: водопровод, станции, трубы под всем городом, вода в каждой квартире, круглые сутки, ровно столько, сколько нужно, и ещё столько же, и никто её не считает.

Кассия слушала, глядя на кран.

Потом открыла его снова.

И стояла и смотрела, как течёт вода, — минуту, две, три. Просто стояла и смотрела в раковину, и я в какой-то момент понял, что не должен на неё смотреть, и вышел в коридор.

Она пробыла там ещё немного. Потом закрыла кран и вышла с сухим спокойным лицом.

— Тринадцать раз, — сказала она.

— Что?

— Тринадцать раз ты чистил воду в мёртвой земле. Тринадцать месяцев твоей жизни, герой. Из них девять — моя вода. — Она смотрела мимо меня, в стену. — А тут она из трубы. Просто так. Сколько хочешь.

— Кассия.

— Я не жалуюсь, — сказала она. — Я к этому привыкну, и довольно быстро, я умею. Просто дай мне сегодня один день, в течение которого я буду про это думать. Завтра перестану.

Больше она к этому не возвращалась ни разу.

Лео вышел на кухню в семь.

Он вышел, ещё не проснувшись до конца, — в трусах и футболке, чесал затылок, шёл к холодильнику по привычке, — и остановился посреди кухни.

За столом сидела Кассия и точила нож.

Она делала это так, как делают на фронтире, где нет точильных камней в каждом доме: перевернув кружку и водя лезвием по неглазурованному кольцу на её донце. Кухонный нож, наш, с деревянной ручкой, который восемь лет резал хлеб в этом доме.

Лео стоял и смотрел.

Кассия подняла глаза, кивнула ему и продолжила: три движения с одной стороны, три с другой, проверка ногтем.

— Доброе утро, — сказал я от плиты.

— Ага, — сказал Лео, не отрывая глаз. — А что она делает?

— Точит нож.

— Об кружку?

— Об кружку. У неё дома так делают.

Он подумал.

— Круто, — сказал Лео.

Он сел на своё место — напротив неё, — и с минуту они молчали: женщина точила, мальчик смотрел. Потом он показал пальцем на нож и на себя и поднял брови: покажешь?

Кассия поняла жест мгновенно — жесты она понимала лучше всех, кого я знал.

И покачала головой.

— Нет, — сказала она по-своему, и я перевёл: — Она говорит: нет. Спроси мать. Если мать разрешит, она покажет.

— А если мама не разрешит?

— Тогда не покажет.

Лео посмотрел на неё оценивающе — тем самым взглядом, которым его мать оценивала мои отчёты.

— Ясно, — сказал он.

И я увидел, как он поставил ей мысленно первую галочку.

Тем, кто вырос при одном взрослом, важнее всего не доброта. Им важно, чтобы взрослый не заискивал.

Мира встала в половине восьмого и застала на своей кухне следующую картину: муж, вернувшийся с того света, жарит яичницу; чужая женщина точит его хлебный нож о чашку; сын сидит за столом и смотрит на это, забыв про телефон.

Она постояла в дверях.

— Так, — сказала Мира. — Лео. Одевайся, ешь, в восемь двадцать выходишь.

— Мам.

— Что «мам»?

— Ну ты серьёзно? — сказал Лео. — Школа? Сегодня?

— Абсолютно серьёзно, — сказала Мира. — В школу ты идёшь каждый день. И сегодня тоже. И завтра.

— Но…

— Лео. — Она села напротив него. — Слушай меня внимательно. У нас дома произошло невероятное. Я пока не знаю, что с этим делать. Я знаю только одно: пока я разбираюсь, всё остальное должно идти как всегда. Ты учишься, я работаю, мы ужинаем в семь. Иначе мы за неделю превратимся в цирк.

Он посопел.

— А они? — спросил он, кивнув на нас.

— А они, — сказала Мира, — будут сегодня заниматься тем же, чем ты. Только своим.

Так был установлен порядок, который продержался всю зиму и спас нас всех.

Дальше был день, и это был день расчётов.

Мира взяла лист бумаги и стала считать вслух — своё ремесло, как счёт моё.

Что есть. Квартира. Её работа. Пенсия Лео по потере кормильца: выплаты остановят, а придётся ли возвращать уже полученное — должен выяснить юрист. Это она сказала первой, ещё до того, как я успел подумать. Накопления: столько-то, на три месяца при трёх едоках, при четырёх — на два с небольшим.

Чего нет. У меня — паспорта, полиса, счёта, права работать, права лечиться, права поехать куда бы то ни было. У Кассии — вообще ничего: она не существует ни в одном списке ни одной страны мира.

Что делать. Юрист. Восстановление в правах: заявление в суд, отмена решения, экспертиза. Мира записала в столбик и сама подчеркнула итог: «полгода, если повезёт».

— У тебя нет полугода, — сказала она.

— Нет.

— Значит, будем считать, что это делается не для тебя, — сказала Мира, — а для нас. Чтобы потом было чем доказывать, что ты вообще существовал.

Она написала на листе ещё одну строку и повернула лист ко мне.

«Одежда. Обоим. Сегодня».

— В таком виде вы из подъезда не выйдете, — сказала она. — Он в сапогах ручной работы, она в плаще, которого нет ни в одном магазине. На вас через два дня будет смотреть весь двор.

Одежду покупали днём, в сетевом магазине в двух остановках, за наличные, которые Мира сняла со своей карты.

Я записываю это здесь, потому что для меня это была одна из самых тяжёлых сцен той осени, а для читателя она, наверное, будет смешной.

Граф Грейфолл, владелец станции и доли в промысле, человек, оставивший Академии всё, что имел, стоял в примерочной кабинке чужого магазина и мерил джинсы, купленные ему женой на её деньги.

Кассия, между прочим, справилась лучше меня.

Она отнеслась к магазину как к складу: обошла, посмотрела, оценила количество и качество, ничему не удивилась вслух. Выбрала быстро: две пары штанов, три рубашки, тёплую куртку, ботинки на толстой подошве. Всё тёмное, всё простое, всё на размер свободнее.

— Чтобы двигаться, — объяснила она мне, а я перевёл Мире.

Мира посмотрела на выбранное и коротко кивнула — впервые за сутки одобрительно.

На кассе Кассия остановилась и долго смотрела, как женщина проводит вещи через светящееся стекло.

— Она считает? — спросила она.

— Считает машина.

— А человек?

— Человек нажимает.

Кассия помолчала.

— У вас всё считают машины, — сказала она. — Тогда почему у вас всё равно не сходится?

Я не нашёлся, что ответить, и не нахожусь до сих пор.

По дороге домой она задала ещё один вопрос — единственный за весь день, который был не про устройство.

— Их много, — сказала она, глядя на улицу, на машины, на людей, идущих с работы. — Сколько в этом городе?

— Больше пяти миллионов, — сказал я. — Только в этом городе.

Она не переспросила и не удивилась вслух — она стала считать, я это видел по лицу. Миллион в её мире — слово из книг, которым считают звёзды и песчинки, а не людей.

— Это сколько Грейфоллов? — спросила она наконец.

— Больше тысячи.

Кассия шла и молчала полквартала.

— В Грейфолле около пяти тысяч, — сказала она наконец. — Во всём городе. А здесь мы проехали две остановки и даже не увидели его края. — Она повернулась ко мне. — Я не пугаюсь, герой, не смотри так. Я просто поняла одну вещь, и хочу, чтобы ты её тоже понял, раз уж считаешь всё подряд. Если сюда придёт то же, что было у нас, — считать будет некому и некогда.

Пока Мира была на работе, я сделал единственное, что мог сделать человек без документов, денег и права выходить далеко от дома.

Я считал.

Сел за кухонный стол с её листом и переписал всё заново: приход, расход, сроки, вилки. Потом свёл три календаря — юридический, семейный и свой — и увидел то, что и так знал: юридический кончается позже, чем мой.

Потом посчитал, сколько стоит их месяц. Квартплата, еда, школа, проезд, лекарства, «прочее» — я вывел «прочее» отдельной строкой, потому что за двенадцать лет прошлой жизни выучил: у семьи, где нет строки «прочее», в конце месяца всегда не сходится.

К вечеру у меня был бюджет на четверых до марта.

Это было первое, что я сделал полезного в родном мире за семь лет, и я на него потратил шесть часов и не устал ни капли.

Вечером мы сидели на кухне вчетвером и ужинали.

Это было первое общее сидение за столом, и прошло оно почти молча: Лео рассказывал про школу, Мира спрашивала, я слушал, Кассия ела и смотрела.

Телевизор работал в комнате, приглушённо, для фона — Мира включала его вечерами по привычке, оставшейся от одиноких лет.

И в новостях, в самом конце, между погодой и спортом, дали сюжет на сорок секунд.

Международная геологическая экспедиция в Северной Африке досрочно свернула работы. Показали палатки, песок, каменистое плато. Сказали: приборы дают несогласованные показания, причины устанавливаются, участники эвакуированы, никто не пострадал. Учёный в кадре сказал, что подобные аномалии магнитного поля известны, ничего исключительного в них нет.

Сюжет кончился, и пошёл спорт.

Никто из нас четверых не сказал ни слова. Лео тянулся за хлебом. Мира встала убирать. Кассия доедала.

Я запомнил.

Не потому, что что-то понял, — я ничего не понял и не мог понять: мало ли в мире мест, где врут приборы. Просто я запоминаю всё, где сказано «причины устанавливаются», — это профессиональное, из прошлой жизни: там, где не сошлось, надо смотреть внимательнее.

Я запомнил и забыл к следующему утру.

Вспомнил через пятьдесят три дня.

Ночью Мира вышла на кухню, где я лежал на своих табуретах.

Постояла. Налила воды.

— Завтра в девять, — сказала она. — Как договаривались. Сегодня я не могла: сегодня надо было купить вам штаны и отправить ребёнка в школу.

— Я понял.

— Ничего ты не понял, — сказала она. — Я не про штаны говорю. Я про то, что сутки прошли, а я ни разу не заплакала и ни разу на тебя не накричала. Знаешь почему?

— Нет.

— Потому что было чем заняться, — сказала Мира. — Я двадцать четыре часа подряд решала задачи и ни минуты не думала о том, что произошло. Это называется работать вместо того, чтобы чувствовать. Я так делала первые полгода после твоих похорон.

Она поставила стакан.

— Так вот, Адам. Завтра в девять я перестану. И ты имей в виду, что будет тяжело.

Ушла.

Свет над плитой остался гореть.

Я лежал и слушал квартиру: дыхание за стеной, скрип дивана в большой комнате, гул холодильника, шум машины во дворе.

Под рёбрами шёл ровный чужой ход, одиннадцать тиков между толчками, и до четырнадцатого июня оставалось семь месяцев и тридцать дней.

Первые сутки мы прожили.

Глава 5. Доказательства

Разговор был назначен на девять, и в девять она сидела за столом с блокнотом.

Обычным блокнотом на пружине, из тех, что лежат у неё в сумке для работы. Ручка. Стакан воды. Лео в школе, Кассия отправлена гулять — «пусть посмотрит район, ей полезно, а нам нужно до обеда».

— Садись, — сказала Мира.

Я сел.

— Правила такие, — сказала она. — Я задаю вопрос, ты отвечаешь. Не помнишь — говоришь «не помню», а не придумываешь. Соврёшь один раз — я это увижу, и разговор кончится. Понял?

— Понял.

— И ещё. — Она открыла блокнот на исписанной странице. — Я готовилась. Ночью, когда ты спал на табуретах, я сидела в комнате и записывала. Тридцать один вопрос. Не удивляйся, если они будут дурацкие.

Так я узнал, что моя жена за одну ночь составила план дознания.

Эрвейн бы её взял на службу не глядя.

Первые вопросы были простые, и я понял их смысл только к середине.

Как звали её первую собаку. В каком месяце мы въехали в эту квартиру. Что стояло на подоконнике в старой съёмной комнате на Речной. Какой ремонт мы не доделали и почему.

Я отвечал: Дымка. В ноябре, было холодно и не включали отопление. Кактус, который она называла «Борис», и он умер от избытка заботы. Не доделали кладовку, потому что за две недели до конца я взял внеплановую работу.

Мира записывала.

Это были вопросы на общую память, и любой посторонний, изучивший нашу жизнь, мог бы на них ответить, если бы очень постарался. Она это знала. Она разогревала.

Потом пошли вопросы посложнее — на мелочи, которые не хранятся ни в каких документах и не всплывают в разговорах.

Куда мы дели свадебный подарок её тётки. С кем поссорились в две тысячи двенадцатом и из-за чего. Что я сказал в роддоме, когда мне вынесли Лео.

На последнем я запнулся.

— Не помню дословно, — сказал я. — Помню, что сказал глупость. Что-то вроде «а он всегда будет такой красный?».

Мира подняла глаза.

— Дословно: «Он что, всегда будет такого цвета?», — сказала она. — Медсестра тебя чуть не убила.

И записала.

К половине одиннадцатого она перевернула страницу.

— Теперь другое, — сказала Мира. — Теперь то, чего не знает никто, кроме нас двоих. Ни мама моя, ни твои друзья, ни соседи. Восемь вопросов. Отвечай медленно.

Я долго думал, записывать ли их сюда.

Это единственное, что осталось у нас от восьми лет и чего не знает больше никто в двух мирах, — восемь вещей, которые мы не рассказывали ни её матери, ни моим друзьям, ни за столом в компании, где рассказывают всё.

Но я пишу это для сына, а сыну надо знать, из чего был сделан его дом. Поэтому записываю.

— Первый, — сказала Мира. — Что я сказала, когда ты сделал предложение? Не то, что мы всем рассказываем. По правде.

— Ты сказала: «Ты уверен? Подумай ещё неделю», — сказал я. — И я разозлился и ушёл. И вернулся через сорок минут, потому что забыл ключи.

— И?

— И ты открыла дверь и сказала: «Ну вот, теперь я вижу, что уверен».

Мира записала.

— Второй. Наше слово. Для чего оно.

Тут я улыбнулся, первый раз за всё утро.

У нас было слово. Я не буду его приводить — оно нелепое, придуманное на второй год, из тех, что рождаются в полусне и почему-то остаются. Оно обозначало вечер, когда оба свободны, никто никуда не идёт, за окном плохая погода, и от этого хорошо. За восемь лет мы им пользовались, наверное, раз двести, и никому больше не объяснили.

На страницу:
2 из 12