
Полная версия
Царь против Грозного. Присяга
Владимир передал запись Висковатому. Дьяк принял её при всех и положил отдельно от завещательного дела.
По палате пошёл общий выдох, громче любого слова, сказанного за день.
Дальше подходили остальные. Максим смотрел, как они наклоняются, говорят и отходят. Голова стала пустой и звонкой, и он держал её прямо лишь потому, что уронить её при них было нельзя.
Когда стало кончаться, от правой стены отделилась женщина.
Она была немолодая, прямая, в тёмном, и шла она не быстро, но так, что перед ней расступились, — и расступились совсем иначе, чем перед Владимиром: не отходя, а давая дорогу.
— Ефросинья, — сказала она.
Назвалась, как было велено. Максим отметил и это.
— Говори.
Висковатый повернул к ней присяжную запись.
— Княгиня. К сыновней записи прикладываешь ли свою печать?
— Нет, — сказала Ефросинья.
Она не отвела глаз от дьяка.
— Сын мой дал запись и крест целовал. При тебе, при владыке и при всех. Его слово назад не берут. Моей печати на этой записи не будет.
— Не берут.
— Запиши отказ, Висковатый, — сказал Максим.
— Запишу, государь.
— Теперь ты скажи при них же, чего с сына моего не спросят, — продолжила Ефросинья.
— Я сказал.
— Ты сказал, что будет писано. — Она чуть повела головой. — Государь, я не с тобой спорю. Я знаю, как это бывает. Нынче ты скажешь, а писать станут другие, и напишут они, как им сподручнее, и придут к тебе, а ты будешь болен. И выйдет грамота, и в ней всё будет верно, и всё будет не то.
Максим смотрел на неё и думал, что она сказала лучше, чем он сам сумел бы сказать.
— Чего ты хочешь?
— Чтоб при том писании стоял мой человек, — сказала Ефросинья. — Не спорить. Слушать и после сказать мне, что слышал.
— Пусть стоит.
Она не поблагодарила. Она помолчала и сказала:
— И ещё одно. Владыка нынче станет звать нас мириться. Ты меня к тому не зови.
— Матушка, — сказал Макарий.
— Не зови, владыко, — сказала она, не повернувшись к нему. — Сын присягнул, и сын служить будет, и я тому не помеха. А мириться — это когда обиду забывают. Я не забуду. Я её при себе подержу, целее будет.
Она поклонилась ровно, как требовал чин, и отошла к стене.
Вокруг неё снова освободилось место.
Круг был опять. Тот же самый, с той же чистотой половиц, только теперь он стоял не посреди палаты, а у правой стены, и в нём была она, а Владимир стоял среди людей, и с ним говорили, и кто-то даже тронул его за рукав.
Пустота не исчезла. Она переехала.
Люди пошли к дверям медленно, задерживаясь у выхода. У дальнего стола выдавали служебные росписи назначенным носителям. Нежданов пропускал тех, у кого руки были пусты, и сверял свой лист только с носителями бумаги.
Микула подошёл, когда палата почти опустела.
Он держал доску обеими руками; большой палец побелел от нажима.
— Государь.
— Говори.
— Я записи сотниковы сверил с росписями.
— И?
— Одна служебная роспись пошла не так.
Следующий вопрос не пришёл сразу. Максим показал на доску; Микула продолжил.
— Отдельную служебную роспись выдали после чтения записи, — сказал Микула. — В ней тот же порядок, что на левом листе. В записи выдачи ей назван выход через дверь, где стоит сотник. Я носителю это прочёл. А он пошёл к другой двери.
— Нежданов.
Тот подошёл.
— Он у тебя записан?
— Записан, государь. И имя, и до какой службы шёл, и что нёс, и кто при том стоял. Роспись он получил после чтения записи. Микула назвал ему бумагу, я записал человека.
— Ты его сам видел?
— Сам. От дальнего стола до другой двери из виду не выпускал.
— Он в неё вышел?
— Вышел. За ней сени. Дальше, на дворе, я его с моего места уже не видел.
— Когда?
— После чтения записи, когда люди стали расходиться.
Максим посмотрел на ту дверь.
Выход был затворен. У порога стоял вчерашний караульный, не сменённый, как и велено. Имя носителя записали, срок отметили службой, Микула назвал ему один выход, а Нежданов увидел другой.
И роспись ушла не тем выходом.
Глава 4. Два списка
К вечеру Микула принёс весть: служебная роспись, ушедшая из палаты через другую дверь, к назначенным воротам так и не пришла.
Караул у Казны сменился по череду. Смена прошла, как проходила всегда: люди сдали место и приняли его, и никто не счёл это нарушением.
Максим слушал и считал двери.
Его слово стояло у двери опочивальни. Он поставил его туда ночью, при свидетеле, и караул уже начинал заметно уставать. За поворотом была другая дверь, и туда его слово не дошло, потому что он её не назвал. У Казны сменились. У ворот сменились. Везде, где он не назвал человека и место, всё шло само.
— Ты не пойдёшь, — сказала Анастасия.
Она стояла у него на дороге и не собиралась отходить.
— Пойду.
— Ты нынче уже стоял. Я видела, как ты садился. Ты промахнулся мимо кресла.
— Промахнулся.
— И пойдёшь?
— Пойду.
Она посмотрела на него и вдруг сделала не то, чего он ждал. Она не стала уговаривать. Она отошла в сторону, взяла с лавки шубу и подала ему сама, и подала так, чтобы он не тянулся.
— Тогда шубу.
— Жарко.
— Тебе кажется, что жарко, — сказала она. — Надень.
Он надел. Она застегнула на нём верхнее, потому что у него не вышло с первого раза, и, застёгивая, сказала не поднимая глаз:
— Прежде ты бы велел принести всё к себе.
— Прежде я бы и велел.
— А нынче?
— А нынче я хочу видеть, откуда несут.
Она затянула застёжку сильнее, чем надо.
— Хоть недолго, — сказала она.
В Казне было холоднее, чем в сенях.
Помещение было низкое, с толстыми стенами, и стены отдавали тем ровным холодом, какой набирается за зиму и держится до лета. Пахло пылью, кожей и мышами. Свет был от фонарей и от свечи, которую Микула поставил на крышку сундука и загородил ладонью, когда отворили дверь.
Кресла тут не было. Максим сел на сундук.
Он сел, и сундук был низкий, и колени вышли выше, чем следовало бы сидеть государю, и он подумал об этом ровно одно мгновение, а потом перестал: ноги были благодарны, а на кого он тут похож, разбираться было некогда.
— Показывай.
Микула поставил доску со старыми листами в стороне. Из отдельной связки вынул две вернувшиеся росписи и разложил их на поставленных рядом сундуках.
— Те, что ты видел до присяги, остались на доске. А эти обе вернулись нынче.
— Вернулись куда?
— Сюда. — Микула повёл рукой. — Что разнесено и прочитано, то сносят назад и кладут. Не всё, но что положено.
— Кто сносит?
— Кому велено.
— А кто велит?
Микула посмотрел на него.
— В старой записи имени нет, государь. Сказано только: кому велено.
— Ладно. Показывай, что нашёл.
Микула развернул оба листа и положил рядом. Угол каждого прижал пустой чернильницей, чтобы бумага не свернулась, и всё это делал медленно.
— Гляди на слова, государь.
Максим наклонился. Наклоняться было плохо, кровь пошла в голову, и он переждал.
Обе росписи вернулись с целыми печатями. Теперь они лежали раскрытые, и строки можно было вести рядом.
— Печати целы, — сказал он.
— Целы, — сказал Микула.
— А что не то?
Микула повёл пальцем вдоль строк, не касаясь их.
— Здесь велено нести через назначенные ворота. А здесь — через те, что назовут при выдаче.
— Люди те же?
— Те же. И дело названо то же.
— Запись выдачи что говорит?
— Для обоих называет назначенные ворота.
Максим перевёл взгляд с одной строки на другую. Одни слова оставляли носителю единственный путь, другие позволяли переменить его чужим устным словом.
— Печать на котором верная?
— На обоих она цела, — сказал Микула. — Больше я по ней не скажу. Она не расскажет, при каких словах и при каких людях её приложили.
— Тогда зачем ты меня сюда звал?
— Затем, что слова разошлись с записью выдачи, — сказал Микула.
Он положил ладонь между листами, не накрыв ни одного.
— В одном сказано одно, в другом другое, а в Казне записан один путь. Вот за это я поручусь.
— А кто переменил слова?
Микула убрал ладонь.
— Этого я не видел.
В Казне стало очень тихо. Слышно было, как за стеной, во дворе, кто-то стучал по дереву — не работал, а сбивал с сапог налипшее.
Максим сидел на сундуке, положив руки на колени.
Целая печать не отвечала ни на один нужный вопрос. Нужны были люди, которые видели слова до отправки, человек, выдавший список, и носитель, слышавший названный путь.
— Микула.
— Государь.
— Кто мог назвать другой путь?
И вот тут Микула сделал шаг назад.
Он не отступил ногой — он отступил лицом: то, что до сих пор смотрело на бумагу с любопытством, вдруг закрылось.
— Не скажу, государь.
Максим поднял на него глаза.
— Почему?
— Спрашивай иначе, — сказал Микула. — Только сперва дозволь мне сказать одно слово, и я его скажу, а после хоть гони.
— Говори.
— Я тебе покажу слова, запись выдачи и разницу пути. — Он говорил быстрее обыкновенного, и голос у него был сухой. — А ты по этим строкам завтра велишь взять человека. И человека возьмут, и он скажет что скажут. И станет так, что я его положил своим пальцем.
Он поставил палец на сундук и убрал.
— Государь, я не за него боюсь. Я и не знаю ещё, за кого мне бояться. Я боюсь того, что ты мне поверишь больше, чем я сам себе верю.
Максим дождался, пока Микула сам поднимет глаза.
— Не поверю, — сказал он.
— Государь...
— Не поверю. — Он повторил это твёрже, потому что первое вышло тихо. — Слушай меня. Две разные строки — не вина. Это вопрос, и я с ним пойду спрашивать, а не вешать. Если я по одной строке кого-нибудь возьму, в другой раз ты мне ничего не принесёшь, и будешь прав, и я останусь слепой. Мне нужны твои глаза дольше, чем мне нужен один человек.
Микула стоял.
— Понял? — сказал Максим.
— Понял.
— Теперь скажи про ту роспись, что ушла из палаты. Куда она должна была идти?
Микула наклонился к бумаге; голос у него снова стал ровным.
— Она должна была идти дальше, с назначенным гонцом, — сказал он. — В Казну нынче возвращаться не должна.
— С каким?
— С назначенным. Их немного.
— Где они выходят?
— Ворота назначены, — сказал Микула. — Их называют при выдаче.
* * *
Дверь отворилась, и вошёл Нежданов.
Он вошёл не пригибаясь — тут притолока была высокая — и оттого показался ещё длиннее.
— Государь. Дворовый караульный назвал человека из моего листа. Я вышел: тот пошёл не в те ворота.
— Ты его видел?
— Сам видел. Из сеней я его не вёл; увидел уже во дворе.
— Останови.
Нежданов был уже в дверях.
— Микулу с собой, — сказал Максим ему в спину. — И бумаги не трогай без него.
Он попробовал встать и встал. Держаться было не за что, и он положил руку на стену.
Двор был мокрый и чёрный, и на нём лежал не снег, а то, что остаётся от снега к марту, — серая каша с водой поверху. Идти по ней было тяжело. Максим прошёл сколько-то шагов и остановился у стены, и дальше не пошёл, и оттуда всё было видно.
Ворота были в дальнем конце, и над ними горел фонарь.
Человек шёл к ним быстро, не бегом.
Он шёл, как ходят люди, у которых есть дело: не оглядываясь, прямо, слегка отставив руку с котомкой от бока. Он не таился. И это было хуже всего, потому что таящегося видно, а этот шёл по своему двору по своему делу.
Нежданов вышел ему навстречу и встал на пути.
— Стой.
Человек стал. Посмотрел вбок, на свободный край двора, но караульный у ворот уже видел обоих.
— Стой, — сказал Нежданов опять.
Человек остановился. Нежданов его не коснулся.
— Руки покажи.
Человек показал обе руки.
— Как звать?
— Фома, — сказал человек.
— Микула, — позвал Нежданов, не оборачиваясь. — Иди сюда. Гляди на меня и гляди на него. Я его не обыскиваю. Я жду тебя.
Микула подошёл, придерживая доску.
— Стою, — сказал он.
— Что при тебе, Фома? — спросил Нежданов.
— Роспись.
— Одна?
— Одна.
— Достань сам. Не я. Ты.
Фома достал лист сам. Нежданов ему не помогал и не торопил.
Нежданов принял лист и положил на доску Микулы. Микула поднёс доску к фонарю у ворот и читал долго.
— Печать цела, — сказал он громко, так, чтобы слышали и караульные у ворот. — Слова те, что во втором списке.
— В каком? — спросил Нежданов.
— В том, где путь можно переменить устным словом. А в записи выдачи ворота названы другие.
Максим от стены не пошёл. Он стоял и смотрел, и в груди у него было пусто и звонко, и он держался за то, чтобы не сесть в кашу.
— Фома, — сказал Нежданов. — Ворота назначены какие?
— Те, — сказал Фома и мотнул головой куда-то за спину.
— А ты в какие идёшь?
— В эти.
— Отчего?
— Велено.
— Кем?
Фома молчал.
— Кем велено? — повторил Нежданов ровно, без нажима, и оттого страшнее.
— Мне велено, — сказал Фома. — Мне отчего не сказывают. Сказали: нынче сюда. Я и иду.
— Кто сказал?
Фома посмотрел на фонарь, потом на свои руки.
— Савва, — сказал он.
Максим оттолкнулся от стены.
Он дошёл до них сам, и это было последнее, на что его хватило. Он встал так, чтобы фонарь был сбоку, и посмотрел на Фому.
Фома был обветрен, худ и смотрел прямо, не падая в ноги.
— Его трогали? — спросил Максим.
— Нет, — сказал Нежданов. — Остановился сам.
Максим повернулся к Фоме.
— Ты не под виной. Слышишь? Ты нынче свидетель. Со двора не сойдёшь, покуда я не отпущу, и это тебе не наказание: я тебя ещё спрошу при других. Есть у тебя кто, кому сказать, чтоб не искали?
Фома захлопал глазами.
— Конь, — сказал он.
— Что конь?
— Конь у ворот стоит, государь. Расседлать бы да отвести. Он стоялый: застоится, ноги нальёт.
Максим сглотнул. Среди печатей, ворот и чужих распоряжений Фома первым спросил о коне, не о себе.
— Расседлать, — сказал он. — Слышал, Нежданов?
— Слышал.
Обратно Максим шёл, держась сперва за стену, потом за Микулын рукав. В Казне он снова сел на сундук и только тогда велел привести Савву.
* * *
Савву привели в Казну.
Он вошёл, поклонился и стал, где указали, — у стены, лицом к свету. Свет падал на него, а не на остальных. Правильный человек. Правильный во всём.
На сундуке перед ним лежали два сравнённых списка и роспись, принесённая Фомой.
— Ворота нынче переменены, — сказал Максим. — Кем?
— Мною, государь.
Он сказал это сразу. Максим ждал длинного и получил короткое, и это сбило ему первый заготовленный вопрос.
— Отчего?
И вот тут пошло длинное.
— Оттого, что назначенные ворота нынче с утра стояли под съездом, — сказал Савва. — Съезжались, и стояли возки, и лошади, и было тесно, и людям было не пройти, и то всякий подтвердит, кто нынче там был. А когда бывает такая теснота, то по прежнему обычаю посылают в другие ворота, дабы не задержать дела, и то не нынче заведено, и не мною, и сколько при Казне хожу, всякий раз так делали, и никто того не считал за перемену, и укорить тут было некого, потому что и не перемена то вовсе, а обыкновение...
— Стой, — сказал Максим.
Савва остановился.
— Про тесноту я понял. Теперь скажи короче. Ты велел Фоме идти в другие ворота?
— Велел.
— Кому ещё ты велел нынче?
Пауза была недлинная.
— Не упомню всех, государь.
— А ты вспомни.
— Государь, дело такое, что людей много, и всякий день их много, и всякому...
— Микула, — сказал Максим. — Возьми бумагу.
Микула взял.
— Пиши, — сказал Максим. — Савва, называй. Всякого, кому ты нынче велел идти не туда, куда писано. И всякого, через кого велел, — если велел не сам, а через кого. И того, кто тебе о тесноте сказал, если ты не сам видел.
Савва поднял голову.
— Государь, — сказал он. — Дозволь спросить: в чём моя вина?
Хороший вопрос. Снова его задал не тот, от кого Максим ждал.
— Ни в чём, — сказал он.
— Тогда...
— Ни в чём, — повторил Максим. — Вины нынче на тебе нет, и я её на тебя не кладу, и вслух говорю при этих людях, чтоб они слышали. Есть два списка, в которых не сходятся слова и запись выдачи. Есть перемена ворот. Кто велел — знаю, ты сказал сам. Одно с другим я покамест не связываю, потому что связать нечем.
— Так отчего же...
— Оттого, что я хочу проверить твою тесноту, — сказал Максим. — Ты сказал: всякий подтвердит, кто там был. Вот я и спрошу тех, кто там был. А чтобы спросить, мне надо знать, кого. Называй.
Савва помолчал.
— Ты сам видел тесноту? — спросил Максим.
— Сам, государь. У ворот был.
Потом он начал называть.
Он называл ровно, без запинок, и Микула писал, и перо шло по бумаге с тем шершавым звуком, от которого в холодной комнате делается ещё холоднее. Максим слушал не имена. Он слушал промежутки — и промежутков не было. Савва называл всех подряд, спокойно, будто перечислял поклажу.
— Всё? — спросил Максим.
— Всё, государь.
— Микула, прочти имена вслух.
Микула прочёл. После каждого имени Савва говорил: «тот». В конце не прибавил никого.
— Всех назвал?
— Всех, кого посылал сам или через другого.
— Если сыщется неназванный, спрос будет не за тесноту, а за то, почему ты его скрыл.
Савва поклонился.
— Ступай, — сказал Максим. — Дело своё делай, как делал. Ты не под стражей и под стражей не будешь, покуда я не буду знать за что. Только вот что: с нынешнего дня Микула сидит там же, где ты. Не над тобой. Рядом.
— Как повелишь.
Он вышел, и в дверях повернулся, и поклонился ещё раз — от двери, как положено, — и ничего в его лице не переменилось ни разу за весь разговор.
Максим сел на сундук.
Он сидел и слушал, как в ушах бьёт кровь, и ждал, пока это уляжется, и оно улеглось не скоро.
— Микула.
— Государь.
— Много нынче бумаг вышло из Казны?
Микула потянулся к записи, но Максим остановил его ладонью.
— Больше, чем за вечер сверить, — сказал Микула. — А поутру опять понесут.
— И каждую я сам не увижу.
— Не увидишь, государь.
Максим кивнул.
Он проверил один путь и истратил всё, что оставалось в теле. Вместо виновного получил вопросы. Завтра бумаг снова станет больше, чем он сможет прочесть и проводить до ворот.
Он посмотрел на сундук.
На нём лежали два сравнённых списка, роспись Фомы и запись выдачи. Печати на списках были целы. Слова, учёт и путь всё равно разошлись.
— Утром покажешь это Адашеву и владыке, — сказал Максим.
— Всё?
— Всё, что остановлено и ждёт моего слова. Надо понять, где проверка удерживает зло, а где держит само дело.
Микула положил запись выдачи между двумя списками. На одном краю сундука осталось слово, на другом — путь, а посередине — то, чего никто не исполнил одинаково.
Глава 5. Пять звеньев
Утром Микула показал Адашеву и Макарию вчерашнюю связку — два сравнённых списка, роспись Фомы и запись выдачи. После него к полудню не принесли ни одного обычного дела.
Он ждал с утра и сперва был этому рад: значит, спокойно. Потом заметил, что не несут и того, что носили всегда, — ни приложить печать, ни прочесть, ни просто передать на словах. Бумаги исчезли не потому, что дела кончились: люди у дверей решили, будто новый запрет относится ко всему.
Не то чтобы дело встало. Дело не встало — дело ушло в сторону от него, как вода уходит от вбитого поперёк кола: обтекла и пошла дальше, и кол стоит.
— Кто нынче был? — спросил он.
— Никого, — сказала Анастасия.
— Совсем?
— Приходили. Постояли в сенях и ушли, не спросясь.
Позже пришёл Адашев и попросил дозволения внести.
Внесли двое. Это была не стопка — это был короб, и его несли за ручки, и поставили на пол, потому что на стол он не влезал.
Адашев отпустил людей и остался.
Он был сух, держался прямо и двигался с быстротой человека, которому весь день приходится разбирать множество мелких дел. Поклонился ровно, без прибавления. Максим уже научился это замечать: кто кланяется точно по мере, тот бережёт себя для разговора.
— Государь, дозволь показать.
— Показывай.
Адашев не стал доставать всё. Он без спроса присел на корточки у короба, быстро развязал его и вынул верхний лист.
— Вот. Корма лошадям ждут на дворах, а выдавать не смеют.
— Отчего ждут?
— Оттого, что писано выдать, а выдать не дают. Спрашивают: кто слышал, как государь то велел.
— Я того не велел.
— Ты и не должен был, — сказал Адашев. — Такое велят не государи.
Он положил лист на пол и потянул из короба следующий.
— Вот. Человек просится со двора: мать помирает. Его не пускают. Спрашивают, по какому списку.
Рядом лёг лист о другой задержке.
— Вот. Тут о починке. Крыша течёт над палатами, где сложено сукно. Люди пришли за подводами, подвод не дали.
Следом — челобитная.
— Вот челобитная. Её и прежде-то читали не скоро, а нынче она вовсе легла: тот, кому её нести, боится идти без имени, а имя ему никто не даёт.
Он выкладывал их на пол одну за другой, и они ложились в ряд, и ряд шёл через всю палату, и Максим смотрел на этот ряд и молчал.
— Сколько там всего? — спросил он наконец.
— Не считал, — сказал Адашев. — Считать не успеваю, потому что прибывает.
— Много?
— Короб полон, а сверху ещё несут.
Адашев поднялся и отряхнул колени.
— Государь, я тебе поперёк не иду, — сказал он. — Я вижу, что ты нашёл дурное. Ты его нашёл, и это хорошо, и я бы не нашёл, потому что мне не с чего было искать. Только ты позволь мне сказать, как оно теперь выходит.
— Говори.
— Нежданов у своих ворот проверяет носителей бумаги, как ты велел. Но у других дверей услышали только запрет и не поняли границы. Там стали останавливать всякого с листом: ошибиться боятся. И вместе с худым встала часть обычных дел.
— Стоит и худое.
— Стоит и худое, — согласился Адашев. — Только рядом с ним лежит всё это. Скоро у тебя будет не одно дело о ложном списке, а множество дел о том, что где-то не дали корма и лошади пали, где-то сукно сгнило, а где-то человек не доехал к матери. И каждое станет твоим, государь, потому что ты велел.
Максим слушал и понимал, что тот прав, и понимал ещё, что тот прав не совсем.
— Скажи мне вот что, — сказал он. — Ты видел, что всё стоит. Отчего не пришёл раньше?
Адашев не сразу ответил.
— Оттого, что ты стоял на присяге и после ходил в Казну, — сказал он. — И оттого, что я не знал, чего ты хочешь. Государь, скажу прямо, а ты как хочешь. С тех пор никто не знает, чего ты хочешь. Знают одно: нельзя выносить без имени. А что можно — не знает никто. Потому всякий сидит и ждёт: сидеть безопаснее.
Вот теперь всё встало на место.
Максим откинулся на спинку и ненадолго закрыл глаза. Остановку в мыслях легко было принять за слабость больного; слабость была настоящая.
Он думал не про Адашева. Он думал про то, что сделал ночью, и видел это теперь ясно, как видят чужую работу.
Он поставил запрет. Запрет был правильный и на своём месте: без него из этих покоев ушёл бы список с распоряжением, которого он не давал. Но запрет был один, устный и на всё сразу, а держался на человеке, который не может встать без стены и не знает по именам никого в этом доме.
Такое не живёт. Такое стоит ровно столько, сколько стоит на ногах тот, кто его сказал.
— Адашев.
— Государь.
— Ты прав. И я его сниму.
Адашев чуть подался вперёд.
— Не весь, — сказал Максим. — Я его сниму со всего и оставлю на малом. И вот об этом малом мне с тобой и надо говорить, и не только с тобой.
Позвали Макария и Микулу.
* * *
До рабочего помещения Казны Максим дошёл, держась за Адашевов рукав. Микула ждал с доской; Макарий сел на скамью у стены, не рядом, а поодаль, чтобы видеть всех троих. Максим уже знал за ним эту привычку.
Короб с обычными делами принесли следом и поставили у стены. Микула разложил на низком столе вчерашнюю связку: два сравнённых списка, роспись Фомы и запись выдачи; два первых листа остались отдельно на его доске.
— Начнём с простого, — сказал Максим. — Не с того, как проверять. С того, что проверять. Всё проверять нельзя, мы это уже видели. Стало быть, надо назвать, чего нельзя выпускать без проверки, а всё прочее пусть идёт как шло.
— Как определишь? — спросил Адашев.
— По цене ошибки.
— Государь, цену ошибки всякий меряет по-своему.
— Оттого и назовём вслух и запишем, — сказал Максим. — И там, где не сойдёмся, спорить будем нынче, а не после, когда кто-нибудь уже поедет.



