
Полная версия
Пожарный Российской Империи. Том I
— Совсем?
— Лечебницу спасали Саитов, Звонарёва, Мочалов, люди Мансура, Вера Николаевна, две бочки и насос, который очень хотел умереть. Я мешал им разбежаться.
— И приказали разобрать два дома.
— С согласия хозяев.
— Пристав говорит, сначала было без согласия.
— Пристав любит порядок слов. Огонь пришёл раньше существительного.
Вяземский быстро записал, усмехнулся.
— А правда, что госпожа Звонарёва ударила вас сковородой?
— Клевета. Только предупредила.
— Можно снимок?
— Нет.
Аппарат щёлкнул. Вяземский посмотрел на грушу затвора в своей руке с невинностью опытного карманника.
— Уже не можно.
Мочалов хмыкнул и вошёл в ворота. Я пошёл следом, репортёр пристроился сбоку.
— Сколько домов сгорело?
— Спросите управу.
— Сколько людей спасли?
— Спросите людей.
— Вы всегда так отвечаете?
— Нет. Иногда молчу.
— Про деньги от складчиков тоже молчите?
Я остановился. Вяземский отступил на полшага, но карандаш не опустил.
— Кто вам сказал?
— Полгорода. Вторая половина говорит, что вас оклеветали. Хороший материал: что бы ни оказалось правдой, читатель уже заинтересован.
— Читатель не горел.
— Читатель платит за газету. Не сердитесь, Андрей Сергеевич. Если я не спрошу, спросит другой и напишет ответ сам.
— Тогда пишите: не помню.
Вяземский впервые перестал улыбаться.
— Удобно.
— Мне уже сообщали.
— Я могу напечатать именно так.
— Печатайте. Только рядом напишите, кто считал людей, кто дал воду и чьи дома разобрали. Иначе ваша история будет врать ещё до того, как высохнет.
Он постучал карандашом по блокноту.
— Вы не похожи на человека, который хочет стать героем.
— Я похож на человека, которого ждёт Рыбин.
— Это страшнее?
— Герой хотя бы не задаёт вопросов.
Вяземский остался во дворе. Я вошёл в небольшую комнату при конюшне. Там пахло мокрой кожей, лошадьми и крепким чаем. За столом сидели Рыбин и Оболенский. Пристав успел переодеться; мундир был чистый, волосы приглажены, только левая рука лежала на столе без перчатки, с содранными костяшками. Перед ним стояла коробка с трубкой. Кривенков разместился у окна. Вчерашний хозяин торгового двора выглядел хуже своего имущества: воротник измят, глаза воспалены, на щеке запёкся порез. Увидев меня, он поднялся.
— Вот он.
— Я тоже рад, Иван Кузьмич.
— Не смейте. Вы всё уничтожили.
— Огонь уничтожил. Я вытащил ваших приказчиков.
— Сначала подожгли, потом вытащили — удобное геройство.
Рыбин положил ладонь на стол. Не ударил, просто положил, но чашки звякнули.
— Сядьте оба. Корнеев, объяснение.
Я остался стоять.
— Прибыл к дому Кривенкова, оказался внутри после обрушения. Вывел женщину с детьми, потом Серебрякова. Принял людей у Мочалова, потому что команды на месте не было. После перехода огня по ветру распорядился разобрать два двора перед лечебницей. Хозяева дали согласие, пристав записал. Дальше удерживали разрыв до ослабления ветра.
— «Оказался внутри» — это как? — спросил Оболенский.
— Не помню.
— Вы были назначены на Воскресенскую. До дома Фуксмана не доехали. Вас видели на Татарской раньше второго набата.
— Кто видел?
— Я, — сказал Кривенков. — Три дня назад. И вчера возле двора тоже видел. Крутился, вынюхивал. Деньги получил, мало показалось?
— Какие деньги?
— Не строй дурака!
— Иван Кузьмич, — произнёс Оболенский. — Вы будете отвечать, когда я спрошу.
— У меня двор сгорел, а вы его слушаете!
— Поэтому и слушаю. Тихо.
Кривенков сел. Стул под ним скрипнул.
Рыбин налил чай в блюдце, подул. Движения у него были медленные, но не от усталости; он давал нам время наговорить лишнего и не собирался помогать остановиться.
— Три дня назад я направил Корнеева осмотреть хранение керосина у Кривенкова, — сказал он. — Пришла жалоба: бочки стоят рядом с паклей и кожей, выход заставлен. Корнеев вернулся без письменного рапорта. На другой день был пьян. Потом пропал.
— Я не пропал, — сказал я.
— Где был?
— Не помню.
— Тогда пропал удачно.
Оболенский открыл папку.
— Господин Кривенков утверждает, что вы требовали двадцать пять рублей за молчание о нарушении.
Двадцать пять рублей. Я ещё не знал здешних цен как следует, но уже понимал: не сумма, которую забывают в кармане. Кривенков назвал её слишком быстро, без прикидки, словно повторял давно заготовленное.
— Дал? — спросил я Кривенкова.
— Что?
— Деньги. Вы говорите, я требовал. Вы их дали?
Он посмотрел на Рыбина, потом на пристава.
— Не успел. Сказал, принесу после продажи кожи.
— Тогда вы обвиняете меня в получении денег, которых не дали.
— У меня не дали, — выкрутился Кривенков. — У вас складчиков много.
— Имена.
— Вы лучше знаете.
Я шагнул к нему. Рыбин поднял глаза от блюдца.
— Корнеев.
Одного слова хватило. Я остановился.
— Разговоры о деньгах были и до Кривенкова, — сказал Рыбин. — Только разговорами и остались. Ни один складчик бумагу не написал, ни один при свидетелях не повторил. Ты тоже рапорта не подал. Объяснить можешь?
— Пока нет.
Кривенков усмехнулся. Оболенский не изменился в лице, только переставил папку ближе к себе.
— Получается, — произнёс пристав, — вы были направлены на осмотр склада, не составили рапорт, исчезли, оказались возле того же двора до сигнала, а после пожара нашли предмет, который может указывать на умышленный поджог. И всё это на фоне слухов, которые пока никто не доказал и никто не опроверг. Положение неприятное.
— Для кого?
— Пока для вас.
— Трубка где?
— Перед вами.
— Тогда для меня положение терпимое.
Оболенский прищурился.
— Вы не понимаете?
— Понимаю. Если хотел сжечь двор и спрятать нарушение, я выбрал странный способ: вошёл внутрь, вытащил людей, нашёл фитиль и отдал его полиции при свидетелях.
— Преступники совершают странные поступки.
— Чиновники тоже. Но вы же не задерживаете себя на всякий случай.
Кривенков фыркнул. Рыбин поставил блюдце.
— Хватит. Где Мочалов?
Старший трубник вошёл, будто ждал за дверью именно этой реплики. Следом протиснулся Яшка. Голова у него была перевязана чисто, глаза горели. Вера явно разрешила ему только дойти до лавки; он истолковал разрешение шире.
— Серебряков, — тяжело сказал Рыбин. — Тебя кто звал?
— Вы.
— Я велел прислать после Ладыгиной.
— Она меня посмотрела.
— И что сказала?
— Не бегать.
— А ты?
— Я быстро шёл.
Мочалов сел у стены и вытянул ноги.
— Спрашивайте, Степан Арсеньевич. Пока он не потерял сознание и не стал разумнее.
Рыбин заставил их рассказать пожар по отдельности. Яшка путался во времени, но помнил каждую команду, особенно ту, которую нарушил. Мочалов говорил скупее: Корнеев перехватил людей; решение о разрыве было верным; согласие хозяев получили; насос не выдержал бы ещё одного переноса; без лечебницы раненых пришлось бы нести за несколько улиц. На вопрос, был ли я пьян, он посмотрел на меня.
— Говорил странно.
Кривенков оживился.
— Вот!
— Но на ногах стоял лучше трезвых, — закончил Мочалов. — И дым читал. Прежний Корнеев так не умел.
— Прежний? — переспросил Оболенский.
— Вчерашний. Вы слова-то не ловите, ваше высокоблагородие. Рыбу ловят, она хоть молчит.
Пристав записал что-то. Яшка рассказал про дверь, которую рубил, про счёт на дощечке и щепки Раи. Когда дошёл до общего сбора, Рыбин прервал:
— Всех входивших отмечали?
— Потом да.
— Кто приказал?
Яшка показал на меня.
— И после каждого выхода пересчитывали?
— Если дым сильный.
Рыбин посмотрел на Мочалова.
— У нас так не делают.
— Потому двоих иногда ищем, когда все вышли, — ответил тот. — А третьего не ищем, потому что не знали, что вошёл.
— Ты согласен с Корнеевым?
— В этом — да. В остальном он насос угробил.
— Насос жив, — сказал я.
— Это у него характер слабый. Был бы гордый — помер.
Рыбин встал. Суставы хрустнули, он опёрся ладонями о стол.
— Самовольство было. Приказ пристава нарушен. Два двора разобраны. Но люди действовали с учётом, лечебница удержана, подтверждённых погибших нет. До решения комиссии Корнеев остаётся отстранённым от выездов. Распоряжаться городской командой не имеет права.
— А добровольцами? — спросил Мочалов.
— Какими добровольцами?
— Теми, что вчера его слушали.
Рыбин помолчал.
— Город не может запрещать человеку говорить. Другие могут не слушать.
— Значит, может, — перевёл Яшка.
— Значит, ты сейчас пойдёшь обратно к Ладыгиной.
— Я сам…
— Мочалов, отнеси.
Яшка замолчал и покорно вышел первым. Угроза быть перенесённым оказалась сильнее закона.
Кривенков вскочил.
— И всё? Он взял деньги, сжёг мой двор, а вы оставите его гулять?
— Он не признал, что брал у вас деньги, — сказал Оболенский. — Вы не подтвердили, что давали. Обвинение проверим. Оснований для задержания недостаточно.
— А фитиль?
— Доказывает наличие фитиля.
— Он сам его подложил!
— При двух свидетелях, под ногами Мочалова и в присутствии пристава? Корнеев способен на самоуправство, Иван Кузьмич, но такая ловкость пока не установлена.
Я не поблагодарил. Оболенский не защищал меня; он защищал порядок, в котором даже удобного подозреваемого требовалось сначала сделать доказанным. Разница небольшая, пока ты стоишь по правильную сторону стола, и огромная, когда стул уже приготовили для тебя.
В дверь постучали. Не дождавшись ответа, Вяземский просунул голову.
— Степан Арсеньевич, можно два вопроса?
— Нет.
— Тогда один. Подтверждаете, что лечебница спасена благодаря распоряжению Корнеева?
— Не подтверждаю формулировку.
— А какую подтверждаете?
— Никакую.
— Прекрасно. Так и напишу: городской брандмейстер отказался отрицать.
Рыбин медленно обошёл стол. Вяземский исчез прежде, чем дверь открылась полностью.
— Этого кто пустил? — спросил Рыбин.
— История догнала, — ответил Мочалов.
***К полудню по городу разнесли экстренный листок «Сибирской жизни». Бумага была серая, тонкая, пахла свежей краской. Под шапкой мелко набрали первые цифры управы: сто пятьдесят три двора уничтожены, до семи тысяч жителей остались без крова, подтверждённых погибших нет. Семь тысяч — почти вдвое больше, чем помещалось на стадионе моего районного центра, когда туда однажды согнали всех на день города. Только тогда люди пришли с шашлыком и детьми, а здесь у каждого за спиной дымилось место, где ещё утром стояли кровать, сундук, икона, недопитая кружка. Ни одно число этого не вмещало, зато давало чиновнику возможность поставить точку. Ниже заголовок занял почти всю верхнюю часть: «ПОЖАРНЫЙ СЛУЖИТЕЛЬ СПАС ЛЕЧЕБНИЦУ, РАЗОБРАВ ДОМА». Потом стояла моя фамилия, за ней — Марфа Петровна со сковородой, Мансур, Мочалов, Вера и «юная девочка, предложившая надёжный способ учёта». Вяземский не соврал, но расположил правду так, что всё равно получился герой. Даже фотография вышла: я шёл через двор, грязный, в чужой чистой рубахе, с пирогами под мышкой и лицом человека, который собирается убить фотографа.
Листок принесли к лечебнице сразу десяток человек. Те, кто умел читать, читали вслух. Остальные поправляли. К третьему прочтению я уже единолично остановил огонь, вынес сорок раненых и убедил ветер повернуть. Марфа Петровна потребовала показать место, где написано про её дом. Увидела одну строку, выругалась и пошла искать Вяземского.
— Не трогайте его сковородой, — попросил я.
— Сковорода казённой бумаге не повредит.
— Газета частная.
— Тогда ему повредит.
Мансур забрал у читающего листок и положил рядом со своими досками.
— Полезная вещь, — сказал он.
— Для чего?
— Теперь управа не сможет сделать вид, что два дома разобрали без хозяев и никто лечебницу не спасал. Но ваше имя стоит первым. Это долг.
— Я не просил.
— Долги редко спрашивают.
Во двор въехали две телеги с хлебом. На первой висела табличка с фамилией жертвователя, на второй — просто мешки. Люди сначала бросились к табличке. Не из благодарности: там возчик кричал громче. Мансур остановил раздачу, пока не записали количество караваев и не назначили очередь по дворам. Хозяин первой телеги возмутился, что его милость считают, словно торговый товар.
— Именно поэтому и считаем, — ответил Мансур. — Чтобы она осталась милостью, а не покупкой.
Я помогал разгружать. Левая ладонь ныла, поэтому работал правой и плечом. Аграфена Петровна заметила, отобрала мешок и сунула мне ковш с водой.
— Герой, значит.
— Газета ошиблась.
— Газета всегда ошибается в пользу того, кто покупает. Ты покупал?
— Нет.
— Значит, ещё предъявят счёт.
Она прочла статью сама, шевеля губами. На строке о подозрении в прежних злоупотреблениях задержалась, но ничего не спросила. Сложила листок вчетверо и спрятала в корзину.
— Зачем?
— Когда снова запьёшь, покажу, кем был один день.
— А если не запью?
— Тогда пригодится печь растопить.
Возле ворот появился молодой полицейский с папкой под мышкой. Мундир на нём был вычищен, сапоги ещё хранили утренний блеск, но глаза после бессонной ночи покраснели не хуже наших. Увидев меня, он вытянулся.
— Андрей Сергеевич, пристав велел передать: из города не отлучаться, на пожарище Кривенкова без полиции не ходить, свидетелей не расспрашивать.
— А дышать?
Полицейский растерялся.
— Про это не написано.
— Тогда не рискуй. Фамилия?
— Титов. Егор Михайлович.
— Вчера где был?
— Сперва у Фуксмана, потом коробку с вашей трубкой носил. Павел Львович велел из рук не выпускать.
Он произнёс это с такой серьёзностью, будто от коробки зависела граница империи. Возможно, для молодого городового так оно и было. Второй Егор за одни сутки мне не нравился: приказчик лежал у Веры со сломанной ногой, и память теперь наверняка начнёт путать их в самый неподходящий момент. Значит, этот будет Титов.
— Так точно.
— Что в папке?
— Не велено говорить.
— Тогда зачем принёс сюда?
Он посмотрел на папку, словно та сама совершила дисциплинарный проступок.
— Павел Львович едет в управу. Велел мне найти Дмитрия Суханова и взять показание о времени сигналов. Потом папку вернуть.
— Кто такой Суханов?
— Каланчист. На Сенной каланче. Он оба дыма видел.
Титов прикусил язык. Поздно. Я поставил ковш.
— Оба?
— Дом Фуксмана и Заисточье. Мне свидетелей не положено обсуждать.
— Ты уже обсудил. Когда он будет?
— Кто?
— Каланчист.
— Не знаю.
— Тогда пойдём узнаем.
— Вам запрещено расспрашивать свидетелей.
— Я не буду. Ты спросишь, я послушаю.
Титов долго искал в распоряжении дыру, через которую могло пройти такое толкование. Не нашёл, но уйти один побоялся сильнее. Мы дошли до пожарного двора, где Суханов уже ждал у ворот. Худой человек лет тридцати пяти, с лицом, обветренным так, будто он жил на крыше. Глаза светлые, прищуренные; говорил он негромко и каждый раз прежде смотрел туда, о чём собирался сказать.
— Вас Корнеев не должен спрашивать, — предупредил Титов.
— А я и не спрашиваю, — ответил Суханов. — Ты спрашивай.
Полицейский открыл папку.
— Когда увидели дым над домом Фуксмана?
Суханов назвал время по смене караула и часам на соборе. Точно до нескольких минут. Титов записал.
— Когда увидели дым на Татарской?
— После первого набата. Едва обоз с площади ушёл.
— Насколько после?
— Не скажу по минутам. Я первый дым держал. Потом на востоке показалось, за мечетью. Сначала тонко, будто печь топят, а потом сразу густо.
— Почему не дали отдельный сигнал сразу?
Суханов посмотрел на него.
— Дал. Только колокол один, руки две. Я не могу разом в разные стороны звонить.
— Повозки видели?
— Какие?
— Возле мест пожара.
— Не спрашивали мне.
— Теперь спрашиваю.
Каланчист задумался, глядя поверх наших голов на улицу.
— Возле Фуксмана телег было много. У Татарской тоже. На то улицы. Особенную не приметил.
Титов закончил запись, попросил подписать. Суханов медленно вывел фамилию. Я молчал, пока папка не закрылась.
— Теперь можно? — спросил я.
— Вам нельзя, — сказал Титов.
— Я не свидетель, — возразил Суханов. — Мне можно отвечать кому угодно.
— Между двумя дымами сколько было времени?
Он повторил: ровно столько, чтобы первый обоз ушёл с площади и начал подниматься к Воскресенской. Не часы. Не полдня. Второй огонь появился, когда свободных людей внизу почти не осталось.
Я знал это. Ещё вчера Мочалов сказал, что Рыбин увёл силы к Фуксману. В памяти лежала строка из исторической справки: пока городская команда боролась с первым пожаром, в Заисточье начался второй. До этой минуты я воспринимал её как последовательность. Один вызов, затем другой — худший день, неудача, сухая погода. Но трубка с тлеющим фитилём была сделана не для того, чтобы человек стоял рядом и ждал пламени. Она покупала время. Человек зажигал, уходил, и огонь появлялся позже, когда ему было выгодно.
— Где начался первый? — спросил я.
— Дом Фуксмана, со двора, — ответил Суханов. — Там дым сперва к земле прижимало.
— А у Кривенкова?
— Тоже со двора. Я крышу увидел уже после.
Титов захлопнул папку.
— Хватит. Павел Львович рассердится.
— Пусть. У него лицо для этого удобное.
— Мне попадёт.
— Тогда запиши, что Корнеев вынудил.
— Каким образом?
Я посмотрел на забинтованную ладонь.
— Страшным авторитетом газетного героя.
Суханов усмехнулся. Титов — нет. Он обнял папку обеими руками и направился в управу. Я пошёл рядом.
— Вы куда?
— К Оболенскому.
— Вам велено не расспрашивать.
— Я закончил.
— А теперь?
— Теперь буду требовать.
Пристава мы нашли во временной канцелярии при полицейской части. В коридоре сидели погорельцы, хозяева лавок, двое задержанных за кражу вещей и женщина с гусём. Гусь был свидетелем или вещественным доказательством — по крику понять не удалось. Титов попытался провести меня мимо, но я вошёл вместе с ним.
Оболенский поднял глаза от бумаг.
— Корнеев. Я, кажется, запретил вам беседовать со свидетелями.
— Я не беседовал. Титов беседовал, очень грамотно.
Титов побледнел.
— Он меня вынудил, ваше высокоблагородие.
— Каким образом?
— Страшным… — Титов запнулся. — Настойчивостью.
— Вон.
Полицейский положил папку и вышел так быстро, что едва не столкнулся с гусём.
Я рассказал о времени двух дымов. Оболенский слушал, постукивая карандашом по столу. Коробки с трубкой рядом не было. Я спросил, где она.
— В шкафу для вещественных предметов. Опечатана.
— Кто имеет ключ?
— Я и письмоводитель. К чему вопрос?
— Фитиль давал задержку. Первый огонь вытянул команду к Фуксману, второй начался сразу после. Если это не случайность, тот, кто поджёг, рассчитывал время.
— «Если».
— Да.
— Вы вчера правильно отвечали: трубка ничего не доказывает.
— Одна — нет. Но если в доме Фуксмана найдём то же топливо, такой же способ входа или второй фитиль, получим связь.
— Пожары произошли в деревянном городе в сухую погоду. Керосин есть в каждом третьем доме. Связь можно найти, если очень хочется.
— Поэтому надо смотреть не то, что хочется, а то, что осталось.
Оболенский отложил карандаш.
— Вы предлагаете дознание человеку, которого самого подозревают в связи со складчиками.
— Я предлагаю не выкидывать мусор до того, как вы решите, кто его поджёг.
— У дома Фуксмана уже работают владельцы. Кривенков требует разрешить расчистку колодца и подпечья.
— Остановите.
— На каком основании?
— На том же, на каком вчера запрещали мне ломать дома. Имущество может подождать, пока закон разберётся.
Уголок его рта дрогнул. Не улыбка — признание удара.
— Вы злопамятны.
— Профессионально.
— И что именно собираетесь искать?
Я подумал о современном осмотре: фотография каждого слоя, отбор проб, схема очага, лаборатория. Здесь у нас был молодой полицейский с карандашом, пристав со шкафом и город, который хотел как можно скорее убрать с улиц собственный позор. Обещать доказательство было бы враньём.
— Разницу, — сказал я. — Где дерево горело снаружи и где изнутри. Откуда пришёл керосин. Были ли двери открыты до огня или их открыли. Что лежит под первым обугленным слоем. И людей, которые видели двор до дыма.
— Вы знаете, как проводить осмотр?
— Знаю, как его испортить. Обычно этого хватает, чтобы начать правильно.
Оболенский встал, подошёл к окну. На улице женщина отпустила гуся; тот забежал в коридор, полицейские кинулись ловить. Пристав наблюдал за ними с выражением человека, которому закон каждый день доказывал чувство юмора.
— Сегодня вас сделали героем, Корнеев. Это не снимает подозрений.
— А подозрения не отращивают сгоревшим домам стены.
— Не отращивают.
Он позвал Титова, велел послать городовых к дому Фуксмана и на Татарскую: расчистку прекратить, ничего не вывозить, хозяев предупредить об осмотре. Титов записал, повторил приказ и побежал. Оболенский остался у окна.
— Завтра на рассвете, — сказал он. — Сначала Воскресенская, потом Кривенков. Вы будете показывать, я — решать, что имеет значение. Самовольно ничего не брать.
— Трубку возьмёте?
— Она останется в шкафу.
— Почему?
— Потому что это единственный предмет, который у нас уже есть, и я не намерен носить его по городу в кармане.
Разумно. Мне всё равно не понравилось.
За стеной хлопнула дверь, гусь заорал, кто-то уронил чернильницу. Оболенский вернулся к столу и раскрыл папку с показаниями Суханова. Я задержался у порога, вспомнив строку, которую сто двадцать шесть лет спустя прочёл на экране перед занятием: два почти одновременных пожара, основные силы отвлечены, Заисточье выгорало шесть часов. В учебном материале это называлось стечением обстоятельств. История любит такие слова. Они ничего не требуют от мёртвых и не мешают живым спать.
— Павел Львович.
— Что ещё?
— Шкаф сегодня не оставляйте без человека.
Он поднял взгляд.
— Это просьба или распоряжение?
— Пока просьба. Вчера у нас был пожар, который дождался, когда команда уедет на другой. Я не знаю, кто это устроил, но он умеет ждать. И если трубка связывает два очага, к утру она станет кому-то нужнее, чем нам.
Оболенский несколько секунд смотрел на дверь в соседнюю комнату, за которой стоял шкаф. Потом позвал дежурного и приказал перенести стул в коридор. Полицейский спросил, зачем. Пристав ответил, что теперь это пост, и велел не спать. Мне же указал на выход.
Я ушёл, пока он не передумал. В коридоре гусь наконец вырвался из рук городового и вцепился клювом в чей-то рапорт. Бумага затрещала, люди закричали, а пристав за стеной выругался впервые за всё наше знакомство. До рассвета оставалась ночь, до осмотра — несколько часов, и хотя бы один человек теперь сидел между металлической трубкой и тем, кто мог за ней прийти.
Глава 4. Второй очаг
К рассвету девятнадцатого мая дом Фуксмана уже разбирали. Не тушили, не спасали — растаскивали на то, что ещё можно продать, и то, что проще бросить в печь. Пятеро нанятых мужиков успели сбить уцелевшие наличники, выломать половину пола во дворовой пристройке и свалить обгоревшие доски прямо туда, где, по словам каланчиста, первым показался дым. Когда мы поднялись с Оболенским по Воскресенской улице, старший из работников сидел на балке и завтракал луком. Увидев пристава, он спрятал луковицу за пазуху, но с балки не слез. Видимо, лук относился к уликам, а человек — нет.
— Кто велел продолжать? — спросил Оболенский.
— Хозяин, — ответил рабочий. — А нам вчера никто не запрещал.
— Вчера запрещали.
— Вчера городовой пришёл, покричал и ушёл. Мы до темноты закончили.
Пристав посмотрел на Титова. Молодой полицейский стоял с папкой под мышкой и старательно не встречался с ним глазами.
— Кого посылали?
— Федотова, ваше высокоблагородие.
— Он где?
— Наверное, спит.
— Уже нет. Найдите.
Титов записал фамилию на краю листа, подозвал сопровождавшего городового и отправил будить Федотова. Оболенский не повысил голоса, но работники один за другим спустились с балок. Я прошёл во двор, стараясь не наступать на свежие щепки. Левый бок тянуло при каждом шаге, ладонь под бинтом пульсировала. Вера велела не таскать тяжёлого и не лезть под обрушение. Про ходьбу по пепелищу она ничего не сказала, а я решил не расширять её полномочия без крайней нужды.









