
Полная версия
Идентичность
…Щаранский — человексимвол. Еврейский Давид против советского Голиафа. Девять лет слушали Леонид с Валечкой радиоголоса, до тех пор, пока в восемьдесят шестом, при Горбачеве, Щаранского не обменяли на знаменитом Берлинском мосту Глинике, том самом, где почти за четверть века до того обменяли Пауэрса230 на советского шпиона Абеля.
К тому времени сложилась новая традиция заложничества: обменивать диссидентов, словно живой товар. Десятью годами раньше в Швейцарии на Луиса Корвалана231 так же, в наручниках, обменяли Владимира Буковского, объявленного не только антисоветчиком, но и хулиганом. В тот раз народ веселился, даже частушку придумали:
Обменяли хулигана
На Луиса Корвалана.
Где б найти такую бл*дь,
Чтобы Брежнева сменять?
…Закончились семидесятые советским военным вторжением в Афганистан. То было начало конца. Советскому Союзу оставалось жить немногим больше десяти лет, но никто об этом не догадывался.
41
…С вечера, как всегда, они с Валечкой слушали «Голос Америки». Передавали про суд над Владимиром Буковским, его процесс шел как раз в Мосгорсуде — судили «за антисоветскую агитацию и пропаганду». Ночью они долго не могли уснуть — о, любовь, любовь, ничто, даже этот нечестивый суд не мог ей помешать, — а утром Валечка присела к Леониду на колени и произнесла своим волнующим голосом:
— Мне ночью, ближе к утру, приснилось, что я беременна. Будто ангел в белом слетел откудато сверху и сказал, что родится мальчик. — О да, чудо, как в евангелии, потому что Леониду тоже приснился сон, очень похожий на Валечкин, но вместе другой, еврейский.
— Мне тоже сегодня приснилось. Только подругому. Будто мы — Самсон и Далила. И я несу тебя на руках… Через границу? Нет, не помню… Но, кажется, у тебя живот — большой… а я хочу тебя… Очень хочу… Немного странный сон…
В детстве дедушка часто крутил на патефоне эту пластинку — про Самсона и Далилу. Леонид давно не помнил, на каком языке исполнял певец эту песнюбыль. На идише? На иврите? Слов он не понимал и не знал содержание, знал только: про Самсона и Далилу. Чтото романтическое, древнее, было в их именах; случайно он запомнил мелодию — какуюто печаль, вечную еврейскую печаль, и голос, очень сладкий, как у Фрэнка Синатры… Лишь много позже Леонид узнал, что Далила была филистимлянкой и предала Самсона… В то время он не догадывался… Думал, еврейские Ромео и Джульетта… И Валечка тоже, к счастью, не знала…
Да, такие сны. И все в руку. Через девять месяцев, желтолиственной дождливой осенью, совсем не похожей на израильскую, Валечка в самом деле родила мальчика. И дали ему эллинское имя Александр. И вскоре вырастут у него длинные волосы, как у Самсона… И будет он высок и строен, как Самсон. И будут у него голубые глаза…
В тот день он обнял ее и держал на руках, и спросил, на мгновение прервав поцелуи:
— Поедешь хоть на край света?
— Хоть на край света.
В то время или чуть позже — все уже давно перепуталось, слишком много лет прошло — и еще одну вещь сказала Валечка, которую он запомнил на всю оставшуюся жизнь.
— Вася сказал, что они ненавидят евреев, потому что боятся. Что в евреях заключена какаято тайная сила. Это, мол, очень плохо, когда евреи уезжают. К беде.
— Странные суеверия, — рассмеялся тогда Леонид. — Вроде материалисты, а подвержены темной, непонятной мистике. Такие же люди. Разве что пьют меньше и больше работают. Не делали бы евреям плохо, они бы так не рвались. Им бы на себя посмотреть. — В те годы в Москве по рукам ходили списки, в какие институты можно, а в какие нельзя поступать. Нельзя было в МГИМО, словно пакт «МолотовРиббентроп» все еще действовал — и в университет, но на разные факультеты поразному. Особенно же стерегли от евреев мехмат, физтех и МИФИ, а можно — в МИИТ и в МИСИС. Там и мужали будущие еврейские олигархи.
42
…Народ. Плохая память у народа, короткая. В девяностые, хлебнув горя, про Брежнева стали вспоминать с ностальгией. Чуть ли не золотой век. И он — добренький дедушка. А в семьдесят шестом — не любили. Нельзя сказать, что очень уж сильно — не было в нем ни дьявольской харизмы Отца народов, ни суетливой энергии лучившегося бескультурьем Хрущева, он совсем не внушал страха. Своей посредственностью Брежнев скорее олицетворял серость взлелеявшей его системы. Брежнева просто не уважали. Не верили, что это он принимает решения, что это он — послал танки в Чехословакию. Этот старик, все и всегда читавший по бумажке, ни слова от себя, с кашей во рту, будто у засыпавшей сомнамбулы, со знаменитыми «сиськимасиськи»232, четырежды герой задним числом, с таким безумным количеством цацек на груди, что это служило причиной множества анекдотов; он был даже не графоман, к тому же страдал дислексией, но возведен был в главные писатели страны — над косноязычным генсеком почти в открытую потешался народ. А между тем Брежнев скорее заслуживал жалости.
Казалось, что доктрину Брежнева сформулировал не этот добрый старик, а ктото совсем другой, он же лишь прочел по бумажке, не слишком вдаваясь в смысл.
Брежнев не был антисемитом, утверждали даже, что жена его еврейка, но при нем крепчал антисемитизм, и усиливалась борьба с сионизмом, к счастью, в виду потери арабских союзников — в значительной степени бумажная. Брежнев не был злым, однако с его ведома годами мордовали узников совести в тюрьмах и психиатричках. Брежнев преклонялся перед Сталиным, выдвинувшим его в секретари ЦК и в кандидаты в члены президиума, но, вопреки ожиданиям, не допустил возрождения сталинского культа, а его собственный культ служил скорее пародией. Он не был агрессивен, но при нем столько наштамповали танков, ракет и подводных лодок, что окончательно подорвали экономику, и многие годы после кончины СССР торговали старым вооружением, отчасти в виде металлолома. В некотором роде, однако, Брежнев был неплохой правитель, даже посвоему мудрый — ничего не менял и не пытался переиграть историю. Фаталист. Да, посвоему неплохой: если Сталин олицетворял жестокость революции, ее людоедскую силу, то Брежнев — ее перерождение и угасание.
Только такой ли правитель нужен был великой, несчастной стране, запутавшейся в собственной истории и в собственных комплексах? Вот этого правителягенсека, этого склеротического старика авторы частушек и хотели сменять…
43
Году в семьдесят восьмом — семьдесят девятом Леонид с Валечкой наконец всерьез задумались над тем, что хорошо бы уехать. Не они одни, очень многие задумывались и уезжали. Лучше всего в Америку. Время для них было золотое — тридцать лет, они бы успели еще подняться, сдать экзамены, заработать свои миллионы. И дети слегка подросли. Саше семь почти, Олечке четыре. Был такой разговор, и они решили…
Вроде решили, но чисто теоретически. А дальше одни вопросы. Это сейчас четыре часа полета — и ты в Израиле. Двойное гражданство, Юнистрим233, и квартиру можно продать. А тогда… Как на другую планету… Все уезжавшие знали, что никогда не вернутся, никогда не увидятся… Никогда… Словно смерть. Всю прежнюю жизнь похоронить — самим, добровольно. С собой — ровно сто сорок два доллара на душу. И с родителями — никогда…
…Как раз в тот год провожали Свердловых. Вроде бы не родственники, седьмая вода на киселе. На перроне те рыдали… Ехали до Вены, а там — неизвестность… Не знали, в какую страну… Он — врач, она — пианистка. До того — четыре года в отказе. Несколько раз хотели передумать, сдаться, но на работу нигде не брали. Только несколько месяцев за эти годы Валерий подрабатывал грузчиком. А Лена раньше играла в известном ансамбле, изза того и решились уезжать, что ее не пускали за границу. Теперь же — без практики, без перспектив. Отец недавно умер от инфаркта. Не дождался. Надеялся, что в Америке или в Израиле ему сделают операцию. Многие пожилые люди уезжали изза шунтирования.
В тот день сердце рвалось. Валечка плакала. Леонид едва сдерживал слезы. Свердловых было жалко, но в то же время им завидовали.
— Какие звери, — всю дорогу твердила Валечка. — Какие звери. Мне стыдно за нашу страну. Так издеваться над людьми. Какойто садизм. Особенный. Лицо этой власти.
А потом убили Зою Федорову234. Она была знакомая. Жила в соседнем доме. Вскоре после отъезда Свердловых. Два совершенно не связанных между собой дела. Зоя Федорова никогда не знала Свердловых. Или всетаки связанных? Всюду, во всем был произвол.
Да, решили, что нужно уезжать, но тут же и поняли, что — невозможно. Леонид записан был русским. Папа в свое время не предусмотрел, что железный занавес когданибудь приоткроется. И притом — докторская. Вроде недавно начал, но жалко было бросать. А с Валечкой еще хуже. Валечка работала в Институте космических исследований. А там — не только люди, там каждая мышь была засекречена. Ничего секретного Валечка не знала, у нее не было допуска, но — обыкновенные книги из библиотеки нельзя было вынести, и не только нельзя было ездить за границу, не рекомендовалось посещать рестораны, останавливаться в гостиницах, разговаривать с иностранцами и сообщать место работы. Словом, требовалось находиться на секретном положении даже в собственной стране, «жить под легендой», как внушал Валечке тамошний особист. Чтобы уехать, требовалось уйти, и пять лет, а может быть и все десять сидеть тихо. Рассекречиваться от несуществующих секретов. И опять же, кандидатская, очень жалко было прервать работу на середине. Столько сил угрохано, хотя Валечка была не в восторге. Но что же делать? Институт был привилегированный, с надбавками, Василий устроил, и шеф знаменитый, хотя и давно отстал от жизни, но теперь все это превратилось в ловушку.
Когда просчитали все, поняли: застряли надолго. Для начала Валечке нужно было заканчивать кандидатскую, потом искать другое место. А годы бегут…
Впрочем, вскоре все определилось. Советские войска вошли в Афганистан, и детант закончился. Двери надолго закрыли. Евреи, как всегда, стали заложниками. И Леонид с Валечкой смирились…
А как было не смириться? В восемьдесят первом — военное положение в Польше. Горько шутили, что Советский Союз послал в помощь Ярузельскому две тысячи яиц, исключительно в галифе. Советская интеллигенция, особенно евреи, молилась тогда на Валенсу, на «Солидарность», но молчала в тряпочку. Боялась. А потом наступила андроповщина…
44
Андроповщина… Время словно сжалось и ускорилось. Южнокорейский самолет235, кортежипризраки, облавы…
45
В начале восьмидесятых большинство сотрудников Института во главе с самим Чудновским переехали в огромный новый Центр на Рублевке, подарок Леонида Ильича. Это была гигантская, поражающая воображение, огромная современная кардиологическая фабрика, напичканная американской, японской и немецкой аппаратурой — ничего похожего в стране раньше и близко не было, разве что подобная аппаратура имелась в недоступной Кремлевке, где врачевали престарелых небожителей. Но туда не только рядовому совку, туда и врачу без особых анкет и многомесячных проверок было не проникнуть.
Новый комплекс представлялся эталоном, даже чудом, списанным с всемирно известных американских клиник, недаром Чудновский немало подвизался на Западе и, нужно отдать ему должное: не праздным туристом ездил, а немало чему научился, высмотрел и благодаря своим неограниченным возможностям перенес на девственную отечественную почву. И опять же, недаром от Калининграда до Владивостока стар и млад работали на только строившийся еще Центр на Ленинском Всесоюзном субботнике — Центр не только начинен был современной аппаратурой, здесь впервые в Союзе запустили на поток операции аортокоронарного шунтирования, стентирования и другие современные технологии. В Центре созданы были экспериментальные лаборатории мирового уровня, здесь планировали, но не сумели, не успели — все рухнуло в девяностые, все лучшие специалисты разбежались — разрабатывать лучшие в мире тромбо и коронаролитики, бетаблокаторы нового поколения; и даже диагностический процесс поставлен был в Центре поновому: пациенты с самого начала проходили обширнейший комплекс обследования, благодаря чему медицина здесь окончательно превратилась из высокого искусства в рациональную, точную, суховатую науку. Нечего и говорить, что работать в новом Центре было исключительно престижно.
Увы, но мечта Леонида о переезде в новый Центр (от его дома на Кутузовском и ехатьто было недалеко) не осуществилась. Отдел профессора Минскера, где он работал, оставили на прежнем месте, в осиротевшем Институте. Их оставили, а там создали новый, современный отдел, работавший над аналогичной тематикой, во главе с тридцатилетней дочкой Чудновского.
Тут, впрочем, дело было не только в дочке, в последние годы Минскер отчегото впал у Чудновского в немилость. Он всегда был не из ближнего круга: старый, он знал Чудновского еще мальчишкой, когда тот только начинал свою партийную карьеру, был верным сталинцем и сильно активничал во время «дела врачей», а потом, после ХХ съезда, столь же рьяно отмазывался от бывшего своего кумира. Старожилы говорили, правда, что и Минскер в свое время был не сахар и немало попортил молодому Чудновскому крови. В зрелые годы он вообще любил выступать на собраниях и не без ехидства всегда вспоминал прошлое. Только в последние годы немного притих. И даже будто бы лет тридцать назад вдребезги раскритиковал кандидатскую диссертацию Евгения Васильевича, тогда просто Жени.
Между тем могла быть и другая причина нелюбви Чудновского. Поговаривали, что Евгений Васильевич — антисемит, и то ли из принципа, то ли из осторожности не берет в свой новый Центр евреев, даже очень известных ученых. Мол, изза этого сам Меерсон уехал в Канаду. Хотя уж Евгенийто Васильевич взять Меерсона мог. Накоротке был и с Андроповым, и с Брежневым. Выполнял их поручения, лечил, боролся за мир, известен был на Западе.
Раскусить Чудновского — антисемит, не антисемит — было довольно сложно: с одной стороны, продвинутый, вроде бы западник, выучил английский язык, якшается с американцами, собирает голоса против ядерной угрозы и «Першингов», а там через одного — евреи. Когда приезжал известный доктор Шапиро — рыжий, носатый, типичный аид236 — Евгений Васильевич не отпускал его от себя ни на миг. Потом говорили, что Шапиро за свои открытия должен стать Нобелевским лауреатом, и Чудновский держит его в друзьях впрок. Очень рассчитывает. Тоже надеется на премию. Сам он ничего не изобрел, правда, зато на него работают несколько огромных отделов — специалистов собирали по всей Москве и даже специально приглашали из Пущино237.
Да, посылает на стажировку в Америку ближайших сотрудников, дочку на два года отправил в Принстон, делает на Западе либеральные заявления — не без выгоды для себя и не без согласования с небожителями, крестный отец Горбачева, но это потом, чуть позже, никогда ни слова про Израиль, разве что состоял в тесной дружбе с Насером, а с другой стороны… Чтото доказать трудно, случайно, нет ли, но не берет в свой Центр евреев, да и было несколько подозрительных случаев. С тем же Минскером, например, или с Меерсоном…
Минскер до последнего считался очень серьезным ученым, и клиницистом почти выдающимся. Из старой школы, давшей много знаменитых имен. Ученик Вовси238. Хотя в последнее время устал и отстал. Леонид за него вкалывал — да и не один Леонид, — а Григорий Наумович разъезжал по конференциям. Выступал. Красовался. Хотя… Дальше Польши и ГДР его не пускали. И оборудование у Минскера третьесортное, старое. Вся валюта уходила к ближайшим сподвижникам Чудновского. Впрочем, Григорий Наумович не очень и разбирался в новом…
Нет, конечно, Леонид Вишневецкий должен быть Минскеру благодарен. Но, опятьтаки, с одной стороны. Сделал кандидатскую, и неплохую. И дальше — научный руководитель. Относился хорошо. Но вот с докторской не заладилось сразу. Минскер, может, и выдающийся клиницист, редкий — слышал уже плохо, переспрашивал, но в аускультации попрежнему бог, улавливал тончайшие нюансы, словно на него нисходило откровение, чуть ли не последний из корифеев, но одновременно типичнейший дилетант. Времято наступило другое… Полез в генетику, в серьезную биохимию, где очень мало чего понимал. И потащил за собой Леонида. Сколько сил Леонид отдал. Ведь это же фундаментальная глупость. Он, конечно, молодой, рылся в книгах, учился, постигал — то, чему его не учили в институте. Нормальный биохимик сделал бы за несколько месяцев, а он убил годы… Да, годы, прежде чем понял, что — тупик. Гипотеза выглядела очень даже привлекательно, вот Минскер и настаивал до конца. Вот это и есть дилетант, волюнтарист. У настоящих ученых гипотезы рождаются в процессе исследований, от изучения природы, а этот… придумывал гипотезы… Но, однако, работа вначале выходила интересная. Леонид надеялся сделать докторскую в несколько лет, но увяз. Катастрофа разразилась позже… Он понял, что совсем другой механизм… ничего нового он не открыл… Да, не сразу понял, постепенно, все так переплелось…
…В восьмидесятом, когда начался великий переезд, Леонид уже все понимал: что — тупик, что гипотеза Минскера неверна и что нет такого механизма развития гипертонии. Тут нужно было или лгать, или все менять кардинально. Быть может, начинать сначала. Он задумался тогда: не пойти ли к Чудновскому? По бумагам он ведь не еврей. Собственно, он мало чем рисковал…
Незадолго перед тем Леонид Вишневецкий выступал на конференции молодых ученых по атеросклерозу. От выступления Чудновский был в полном восторге. Леонид это видел. Да Чудновский и не скрывал. В заключительном слове отметил особо. Леонид подумал тогда: поддержит, и почти решился. Он готов был уйти от Минскера. Понимал, что песенка Григория Наумовича спета. Ему нужен был другой, сильный покровитель. И заодно руководитель. Да хоть сам Чудновский. Хотя… Бог знает, как бы тот посмотрел. И как бы обернулось… Позже Чудновский очень себя показал ретроградом. Даже книги принялся писать. Верный андроповец…
…Но план этот — пойти к Чудновскому, — сорвался… Можно сказать: пикантнейшим образом. Через несколько дней после конференции Леонид случайно встретил Чудновского в туалете. В самый, так сказать, интимный момент — перед писсуарами. Леонид уважительно поздоровался. А что было делать? Евгений Васильевич сделал вид, что не узнал. А может — и правда не узнал? Посмотрел пустым взглядом, вроде прямо и одновременно мимо, будто не человек перед ним, а так… заправил хозяйство, огромное, на пять жен хватило и еще на кучу любовниц — и ушел. Леонид был в растерянности. Вроде не самое лучшее место для разговоров. Но не узнать?..
После этой встречи идти к Чудновскому Леонид не решился. К тому же, они много раз советовались с Валечкой и пришли к выводу, что уходить от Минскера нельзя. Не дай бог, сильно обидится. Леонид ведь не знал наверняка, что застрянет с этой докторской, что придется все начинать сначала. Надеялся, что можно исправить… Не догадывался, что через пару лет институт перепрофилируют и сменят тематику, а Минскера выпроводят на пенсию. Впрочем, к этому времени тот уже собрался. Как же, дети, внуки, все уже были в Америке… Почти сразу уехал. А Леонид остался с зашедшей в тупик докторской. Ее, быть может, както можно было перекроить, чтото переделать, какието фрагменты использовать, но отъезд Минскера поставил жирный крест. Кто возьмется после шефаэмигранта? Самое имя его произносить было нежелательно.
Правда, коечто, и даже многое, Леонид потом использовал. Но — потом… Очень скоро все забылось… Стало не до Минскера… Но это уже при Горбачеве…
Одно счастье: в восемьдесят третьем Леонид стал старшим. Иначе бы совсем караул. Но и тут все не как у людей…
46
Восьмидесятые начались за несколько дней до нового, тысяча девятьсот восьмидесятого года — Афганистаном. Очередная война. Или, как сообщалось официально, «ввод ограниченного контингента». Но это оказалась совсем не такая военная операция, как в Берлине в тысяча девятьсот пятьдесят третьем239, как в Венгрии и Чехословакии, в Тбилиси и в Новочеркасске, когда подавляли безоружных. Здесь — настоящая война. По неведению и некомпетентности, от самоуверенности силы («танков много, ума не надо», как сказал ктото в Институте), разворошили исламский муравейник. И началось… Тревогой повеяло в воздухе. Афганистан, Ангола240, Эфиопия241, Никарагуа242…
…Росли очереди… За колбасой и туалетной бумагой, за обувью и одеждой. Полки магазинов стремительно пустели. Леонид на всю жизнь запомнил, как он был горд, когда по великому блату через замдиректора достал в «Белграде» австрийские туфли для Валечки. На обратном пути они едва вырвались из магазина, такая там собралась толпища.
…Заканчивался детант. Холодная война достигла своего апогея. Бойкот олимпиады, смерть Высоцкого.
Восемьдесят второй, переломный. Он начался с таинственного самоубийства Цвигуна243 и первых из больших похорон. О смерти Суслова вскоре забыли, но равновесие оказалось нарушено безвозвратно. Пожалуй, именно малозаметный, скромный, скучный Суслов олицетворял эпоху — послесталинскую, застойную — никак не меньше, чем Брежнев. Серый кардинал, марксистортодокс, верный сталинец, человек в футляре, похожий на живые мощи, которого Сталин незадолго до смерти приблизил к себе и, по смутным слухам, намечал в наследники; человек, произносивший политическую эпитафию Хрущеву и его сумбурным реформам, руководивший депортацией карачаевцев244 и которому, по слухам — еще папа рассказывал Лёне — предназначено было отвечать за депортацию евреев; это Суслов, а не Жданов, придумал «безродных космополитов». Главный цензор, идеолог, глава агитпропа и самый авторитетный член Политбюро, Суслов служил стержнем, на котором покоилась выстроенная Брежневым система власти. Он умер, когда сам Брежнев и вся его днепропетровская мафия оказались слишком стары и немощны, чтобы отстроить систему заново или хотя бы удержать власть. Леонид Брежнев был еще физически жив, о нем и о его эпохе еще рассказывали анекдоты, Леонид их помнит до сих пор: «При Брежневе, как в самолете. Тошнит, а выйти нельзя». И еще про Софи Лорен. Спрашивает Леонида Ильича: «Леонид Ильич, почему вы не отпускаете людей на свободу?» «Ах, плутовка, — с радостной улыбкой шамкает генсек, — неужели захотела остаться со мной наедине?»
Не выпускали, тошно было, и никаких перспектив — тьма, а умер старик — Евгений Васильевич прохлопал? Сам? Или по подсказке? — жалко стало. Привыкли. Всетаки не самый вредный старик. Испугались: то ли еще будет? Недаром песню Аллы Пугачевой крутили на Первомай.
В последние месяцы восемнадцатилетнего правления Брежнева реальная власть быстро перетекала к Андропову. Брежнев, впрочем, уже давно любил больше не саму власть — тяжела, не по стариковским силам, — но связанные с ней атрибуты и видимость. Дела же продолжали катиться по наезженной колее, с ними вполне управлялся аппарат.
Всесильный шеф КГБ наконецто дождался своего часа. Он ждал очень долго, слишком много времени собирал свои тайные досье и плел, подобно осторожному, но неутомимому пауку, свою сеть. Теперь же Андропов спешил, он словно чувствовал, что времени у него мало. Пятнадцать лет он занимался диссидентами, отказниками, провокациями, интригами, высылал инакомыслящих из страны, сажал в психушки — впрочем, и Афганистан, и Прага, и еще раньше Венгрия245, и покушение на римского Папу246 — это все его творчество, часть его тайной жизни; лишь изредка Великий инквизитор поступал благородно247. Теперь же Андропову предстояло заняться мировой политикой, помериться силами с ненавистникомдилетантом, с красавчиком артистом Рейганом. Оставаясь Фуше248, изворотливому Андропову предстояло стать и Талейраном249.
Брежнев был еще жив и у власти, когда дальними сполохами полыхнули «хлопковое»250 и «бриллиантовое»251 дела и по Москве поползли слухи про директора Госцирка Колеватова252 и красавцацыгана Бориса Буряцэ. Паук подбирался к «семье».
О, все, буквально все повторяется в истории. На «семью» вскоре накатится девятый вал событий и она тут же исчезнет в волнах, только самые памятливые еще некоторое время будут помнить, кто с сожалением, а кто и со злорадством, и очень скоро появится другая «семья», фарс сменится фарсом, но это уже в девяностые…
Леонид Ильич умер вовремя, вместе с окончанием своей унылой эпохи, когда все начало рушиться. Его похоронили со всеми положенными ему почестями — и сразу замелькали фамилии Щелокова и его жены, Галины Брежневой и Юрия Чурбанова, завертелось «узбекское дело». Но выстрелило позже, после Андропова — декорации сменились слишком быстро. Улита сыска и правосудия разучилась торопиться.







