Порог. Сломанная дверь. Том 1
Порог. Сломанная дверь. Том 1

Полная версия

Порог. Сломанная дверь. Том 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Гул провалился, поток разобрало, борта вокруг перестроились, диспетчер отсчитал наше окно.

И тут маршрут откликнулся на меня сам.

Я не просил. Я вёл ровно и честно, а он подхватил Молчуна и повёл, и корабль на секунду пошёл легче, чем ходит корабль с полным трюмом и старым левым трактом. Легче — это когда упреждение не нужно вовсе, впереди уже расчищено. Панель под ладонями ослабла, будто с меня сняли вес.

Секунду всё шло само, и я успел этому обрадоваться.

Потом ударил звон.

Тонкий, из кости. Цифра на пульте расслоилась надвое, рукава поплыли один в другой, и читать стало нечего. Пальцы судорогой прижало к сенсорам, ногти побелели по краю, а разжать я их не мог, как не мог разжать их на решётке. Разожми. Разожми. Эфир ушёл, будто мне зажали уши изнутри. В горле пересохло разом, до кашля.

— …Веко.

Аглая стояла надо мной.

Стояла рядом, у самого пульта, и это значило, что прошло время, которого у меня в голове не было. На хронометре развязка кончилась минуту назад. У меня она не кончилась вообще.

— Прошли, — сказала Аглая.

Я разлепил губы.

— Прошли.

— Рина, Тарас, свободны. Спасибо. Док, ложись уже.

Динамики отозвались по очереди. Она села обратно, боком ко мне, локтем на подлокотник.

— Дан.

Я вытащил разъём. Затылок остыл сразу.

— Я шестой год смотрю, как ты ведёшь, — сказала она. — И за шесть лет ни разу ничего тебе про это не сказала. Ни хорошего, ни плохого.

Я молчал.

— Сегодня ты вёл не как обычно.

Вопроса она не задала. Поставила эту фразу между нами и стала ждать, ровно столько, чтобы человек успел подумать. В паузу можно было положить всё. Кружку, настил, такт под палубой, дверь слева от рукава. Она бы дослушала, не перебивая.

И потом ей пришлось бы с этим что-то делать.

— Тряхнуло на разборе, — сказал я. — Пайка на порту холодная. Я её переделаю в Точке-12.

Аглая посмотрела на меня. Перевела взгляд с моего лица на затылок, где порт, и обратно, и прищурила один глаз, как щурится на приборы, когда цифра ей не нравится.

— Переделай, — сказала она. — Впереди узел. На узлах смотрят, Дан. И смотрят там люди Гильдии, у них глаза другие, чем у таможни.

Она встала и одёрнула комбинезон.

— И вот там ты у меня ведёшь по приборам. Как все. Понял?

— Понял.

— Хорошо. — Она пошла к выходу и у самой переборки добавила, не оборачиваясь: — Поешь чего-нибудь. Ты серый.

Дверь встала на место. Я сидел в приборном свете, с железом во рту, и не мог понять, чего во мне больше: страха или той секунды, когда корабль пошёл легко.

Отца в Гильдии до сих пор помнят по имени. Я сегодня первый раз сделал то, чего от меня всю жизнь ждали.

И первый раз не хотел, чтобы это увидели.

*

Связной закуток за рубкой: полтора метра на два. Я вошёл и сразу зацепил локтем распечатки, наслоенные на переборке в три пальца толщиной; они прошелестели, качнулись и легли обратно. Втиснуться было некуда: стойка с панелями, табурет Рины, наушник на крючке у самого моего уха и архив, плоский ящик, на который нельзя ставить кружки. Я нашёл себе угол между стойкой и косяком и встал туда боком. Единственное место на корабле, где свет холодный: панели светят зелёным и синеватым, и лицо у Рины в нём старше.

Я зашёл со своей кружкой, за которой якобы приходил.

— Слышал, как эта с узла читает сводку? Двести знаков в минуту, ни разу не сбилась, и в конце ещё желает хорошей вахты. Я так не умею, я на четвёртой строчке начинаю сама себя перебивать.

— Ты и в жизни начинаешь.

— В жизни это стиль. — Она развернулась на табурете. — Чего пришёл?

— Маяк Точки-12.

Она полезла в дневник, толстую самодельную тетрадь, куда третий год пишет голоса: частота, время, интервал, характер. Про него на корабле не знает никто, кроме меня, и я узнал случайно.

— Вторые сутки пишу. Интервал тридцать секунд ровно, тон один и тот же, содержание — номер станции. Метроном. Стоит ящик, в ящике реле, реле щёлкает раз в полминуты и будет щёлкать, пока не кончится питание. Красиво и тупо.

— Вызови его, — сказал я.

— Вызывала. Восемь раз за сутки.

Полдня я слушал ноту под палубой и не узнал от неё ничего; она ответила мне только тогда, когда я тронул решётку сам, — не слушать надо было, а позвать, и позвать второй раз.

— Вызови два раза подряд. Одним и тем же текстом, без паузы.

— Он автомат, Дан. Он не обидится, что его дважды позвали.

— Ну и позови дважды.

Она пожала плечами, надела наушник на одно ухо, включила передачу.

— Точка-12, Точка-12, ответьте Молчуну. Груз на ваш адрес, борт в полутора сутках хода. — Пауза в полвдоха. — Точка-12, Точка-12, ответьте Молчуну. Груз на ваш адрес, борт в полутора сутках хода.

Тишина. Отсчёт на её панели шёл по кругу.

Маяк дал тон.

У Рины приоткрылся рот, и она забыла его закрыть. Моргать она тоже перестала.

— Двадцать восемь и шесть, — сказала она.

— Что?

— Интервал. Он дал следующий импульс через двадцать восемь и шесть десятых вместо тридцати. — Она уже писала, не глядя на руку. — Ждём.

Следующий пришёл через двадцать восемь и две.

— Ещё раз, — сказала она, вдавила клавишу передачи, не дожидаясь моего ответа, и заговорила ровнее и быстрее, чем обычно. — Точка-12, Точка-12, ответьте Молчуну. Точка-12, Точка-12, ответьте Молчуну.

То же самое. Маяк не поменял ни содержания, ни тона. Он сбил такт.

— Так, — сказала Рина. — Спокойно. Питание проседает, таймер плывёт. — Она подумала две секунды. — Тогда он плыл бы всегда, а не после моего вызова. Приёмник греется от передачи. У него приёмник в другом контуре, я сутки его слушала, поехал бы весь, а поехал только интервал. Эхо от корпуса — своё эхо я знаю, оно у меня на других задержках, я его вычитаю. Совпадение четыре раза подряд?

Она замолчала и стала быстро крутить заколку-антенку в хвосте, наматывая на неё прядь и распуская обратно.

— Автоматы так не делают, — сказала она тихо. — Автомат не знает, сколько раз его позвали. Ему нечем это считать.

Я держал кружку и молчал.

Этот сбившийся такт я слушал полдня. Тот же рисунок, что у ноты из-под палубы: ровно держат размер, потом короткая доля, будто кто-то кивнул.

Она слышала машину. Я слышал сеть. Мы стояли в полутора метрах друг от друга, слушали одно и то же с разных сторон, и я не мог сказать ей об этом ни одним словом, которое она бы приняла.

Рина открыла дневник на чистой странице.

— Всё, — сказала она. — Хватит ему номера.

Она написала сверху имя.

— Заика, — прочитал я вслух.

— Он заикается, когда его торопят. — Она подчеркнула. — Дан. Не говори Аглае до утра, ладно?

— Почему?

— Потому что мне нечего показать. — Она развела руками. — Я приду к капитану и скажу: маяк дёргается на полторы десятых. Она спросит, что это значит. Я скажу: не знаю. Я хочу сначала знать.

— Не скажу, — ответил я.

Мне это ничего не стоило. Своего невысказанного у меня было больше.

Я поставил кружку, пошёл к выходу и уже в проёме понял, куда её поставил.

Рина ударила меня по руке, коротко и метко, как бьёт третий рейс подряд.

— Ты издеваешься.

— Задумался.

— Ты не задумался, ты сутки уже где-то не здесь. — Она всучила кружку мне в ладонь. — Иди спать, навигатор.

*

Ночью на жилой палубе горит один плафон из четырёх.

Я стоял у поворота к своей каюте и слушал.

Приводы держали ноту. Насос набирал и стравливал, с сипом на второй половине хода. За переборкой храпел док, два такта, пауза, три такта. В коробе над головой скребло железом: щелкун вышел на смену, банка Тараса стояла пустая, и пари Тарас проиграет.

И под всем этим шла ровная нота из-под палубы. Она держала такт, и такт совпадал с тем, что было впереди по курсу, в полутора сутках хода, где десятый день подряд мигает и молчит станция.

Отец говорил: слушай тишину, тишина тоже звучит.

Шесть лет я держал эту фразу как память о нём, красивое, что говорят сыну перед вахтой. И первый раз понял, что она про другое.

Это инструкция.

Тишину слушают так же, как звук: ждут, повторяют, проверяют. Рина позвала один раз — станция молчала. Позвала дважды — станция сбилась.

Она отозвалась только на второй зов.

Глава 3. Тишина

Наволочка была мокрая с краю.

Я потрогал её и понял, что мокро не только на наволочке. Нижняя губа, подбородок, полоса на шее до самого воротника. В темноте оно казалось чёрным. Я сел, зажал переносицу, как учили на верфи после драк, и стал считать такты вентиляционного привода за стенкой: у него на каждом третьем обороте проседает звук, и по этому провалу удобно вести счёт. Кровь остановилась на пятидесятом такте.

Пятые сутки рейса. Одни из них съел левый тракт: после разбора потока компенсатор пошёл греться, и Тарас целый день держал половину хода, пока не вылечил его хомутом и руганью. Точка-12 была уже так близко, что Рина ловила её маяк на прямой, без переспросов.

Наволочку я стянул и свернул пятном внутрь. Стирать на Молчуне негде: вода в обороте, всё, что ты сунул в бак, потом пьют пятеро, и любая тряпка сохнет на трубе у всех на виду. Я взял её под мышку, взял воротник, оттянутый и уже задубевший, и пошёл в умывальник, надеясь на то, на что надеются в четыре утра. Что все спят.

Док стоял в проходе у лазарета.

Он молчал и катал в руке погасшую сигарету, привалившись плечом к косяку, и смотрел, как я иду. Пройти мимо было можно. Я прошёл два шага и повернул к нему.

В лазарете две койки, и одна из них уже четыре года завалена ящиками с расходкой, так что лежать там негде. Шкафчик с лекарствами перетянут поперёк брезентовым ремнём, чтобы не распахивался на разгоне. Пахло спиртом, старым пластиком и табаком, которым док пропитан насквозь, до тетрадей и до подкладки. Он щёлкнул лампой на гусаке. Лампа своё отжила и давала жёлтый свет, при котором любое лицо выглядит хуже, чем оно есть.

— Сядь. Голову не задирай. Вниз.

Я сел. Он взял меня за запястье, нашёл пульс и замолчал, глядя в стену. Отпустил. Взял снова, с другой руки, и на этот раз считал дольше.

— Что там? — спросил я.

— Считаю.

Он поднял палец и повёл им влево, потом вправо, потом к моему носу и обратно. Я следил. На третьем разе палец разъехался надвое, я моргнул, и он снова стал один.

— Ещё раз.

— Да нормально всё.

— Ещё раз.

Он развернул мне веко большим пальцем, посветил, отпустил. Взял со стола тетрадь в клеёнчатой обложке, распухшую от вложенных бумажек, открыл ближе к концу и начал писать. Я вытянул шею. Это был не судовой журнал. Судовой журнал у нас лежит в рубке и заполняется печатным шрифтом, потому что его читают чужие люди с бляхами.

— Сколько спал?

— Часа четыре.

— Сколько раз за трое суток ты терял время?

Я открыл рот, чтобы отшутиться. У меня на такие вопросы готовое припасено с детства, я этим живу.

— В смысле?

— В прямом. Стоял здесь, очнулся там. Сколько раз.

— Один. — Я подумал и добавил: — На разборе потока минуту в хронометраже потерял. Тряхнуло, я сенсоры не удержал.

Док писал. Он не спорил и не переспрашивал, и от этого врать было тяжелее, чем если бы он кричал. Он просто заносил мою ложь в тетрадь, мелким почерком без наклона, вместе с датой и временем, и складывал её туда, где она будет лежать и ждать.

— У меня в порту пайка холодная, вторую катушку давно пора пропаять заново, — сказал я. — Он ловит что попало. Наводит с приводов, я это по звону чувствую. На причале переделаю.

— Угу.

— Плюс не жру нормально пятый день.

— Угу.

Он дописал строку, поставил точку и перевёл взгляд на меня. У дока спокойные глаза, и это хуже всего.

— Что это? — спросил я.

— Не знаю.

— Так не бывает. Ты врач.

— Врач, — согласился он. Достал из кармана сигарету, покрутил, не прикурил. — Я тебе честно, один раз, и больше не буду повторять. Я это не лечу. Я это считаю. До и после. Записываю цифру, потом записываю следующую и смотрю, в какую сторону она идёт.

— И в какую она идёт?

Он не ответил. Сунул сигарету обратно в карман, что при нём случается редко.

— У меня есть с чем сравнивать, — сказал он. — Я похожее видел один раз.

— Где?

— За Кромкой.

Док закрыл тетрадь и придавил её локтем. Больше он не добавил ничего.

Кромка. Оттуда возвращается один из десяти, и тот молчит.

Шесть лет я живу рядом с человеком, который там был, и узнаю об этом в четыре утра, между двумя строчками в тетради.

— С вахты я тебя не сниму, — сказал док. — И капитану не понесу. Пока.

— Спасибо.

— Не спеши. — Он постучал ногтем по клеёнчатой обложке, показывая, что запись уже сделана и никуда не денется. — Перед высадкой смотрю тебя ещё раз. Если цифра пойдёт туда же, на станцию ты не идёшь. Скажу капитану, что у навигатора давление, и она мне поверит, потому что ей удобно верить врачу.

Я сказал, что понял. Сказал, глядя ему в переносицу, и уже в ту секунду знал, что нарушу. Знал так же спокойно, как знаешь, за какую скобу в доке нельзя браться после полудня.

В дверях стояла Рина, босиком, с наушником на шее.

— Дан, ты в семь в рубку? Капитан всех собирает. — Она нашла глазами свёрнутую наволочку у меня под мышкой и мой воротник. — Ты чего.

— Кровь носом. Сухо тут.

— Сухо, — повторила она, не двигаясь с места. Потом надвинула наушник на ухо и ушла первой.

Док догнал меня в проходе и сунул мне в руку спиртовую салфетку в пакетике. Без единого слова.

*

К семи дежурный свет в коридорах сменился жилым, и корабль сделал вид, что настало утро.

В рубке на подходе к краю полутемно: половину приборов гасят, чтобы не мешали смотреть в остекление, и лица подсвечены снизу одной панелью.

Аглая сидела в кресле боком, положив локоть на подлокотник. Свободной рукой она перебирала ключи на поясе, по одному, туда и обратно. Рина стояла, потому что доклад стоя у неё звучит серьёзнее, и она это знает.

— Я не шла к вам раньше, потому что показывать было нечего, — сказала Рина. — Теперь есть. Четыре опыта за трое суток, всё на ленте, всё по времени сходится. Четвёртый день он держит ровно тридцать. Тридцать, тридцать, тридцать, там как по линейке. Вызываю один раз — тридцать. Вызываю два раза подряд, одним текстом, без паузы, — интервал садится почти на полторы секунды. Следующий короче ещё на четыре десятых. Повторяю опыт через час — то же самое, в тех же десятых.

— Что ты из этого делаешь? — спросила Аглая.

Ключи в её руке остановились.

— Питание я проверила, приёмник свой проверила, эхо от корпуса я вычитаю всегда. Автомат не считает, сколько раз его позвали. Ему нечем.

Аглая не перебила ни разу. Дослушала до конца и задала один вопрос:

— Что это меняет для швартовки?

Рина открыла рот и закрыла.

— Ничего, — сказала она. — Пока ничего.

— Тогда дальше.

Рина положила на панель свою тетрадь и раскрыла её ладонью.

— У меня тут записаны шесть пограничных станций. Шапка, Ольхо, Двадцать Восьмой, ещё три. Все на краю, все нищие, все с одним реактором. Знаете, что у них общего? У них у всех грязь. Насосы наводят на бытовой канал, у кого-то греется датчик, и он раз в полчаса пукает в эфир, у кого-то смена трепется на аварийной, потому что им скучно, и диспетчер ругается. Живая железка всегда обрастает мусором. Всегда, это физика, ей деваться некуда.

— А Точка-12?

— А у Точки-12 ничего. — Рина побарабанила ногтем по тетради. — Ни наводок, ни фона по реакторному контуру, ни одного случайного щелчка. Только маяк. Как будто вокруг него всё вымели и вытерли насухо.

Она подняла голову.

— Сигнал чище неба, капитан. Настолько чистый, что я ему не верю. Чистый сигнал — это либо кот в ящике, либо подстава.

Аглая отвинтила крышку фляги на поясе и завинтила обратно, не отпив. Маршрут на подходе к концу истончается, гул в нём садится, и это видно даже приборами. Я слушал его вполуха. Под гулом шла вторая нота, ниже основной, и я списал её на порт: холодная пайка ловит что попало, особенно когда рядом чужая антенна.

— Рина. Марика.

— Третий день одно и то же. Канал заказчицы приём подтверждает, значит, аппаратура жива и адрес правильный. Ответа нет.

Аглая молчала. Я досчитал до двенадцати по щелчкам записи, Рина за это время дважды переступила с ноги на ногу и так и не села, хотя место было.

— Тринадцатый день Точка-12 молчит, — сказала Аглая наконец. — Срок у нас был четвёртые сутки, идём пятые. По договору с меня штраф, и она про него не вспомнила.

— Может, у неё передатчик сел.

— Может. — Аглая повернула кресло. — Только человек, который платит тройную цену вперёд, вспоминает про свои деньги через двенадцать часов. Ей всё равно, когда груз приедет.

Она сказала это тем голосом, каким читают опись. Тарас в динамике снизу что-то уронил и выругался.

— Тарас, слышишь меня?

— Слышу.

— Малый ход через двадцать минут. Подходим по дуге, снизу, с недолётом. Как будто мы мимо.

— Мимо? — Динамик хрюкнул. — Аглая, у нас четыреста тонн железа и левый тракт с покойника. Мы никого не обманем. Нас за версту видно, что мы возчик с полным трюмом.

— Делай.

Руки я держал на коленях. На узлах ведёшь по приборам, как все, сказала она мне на Гребёнке, и это был приказ, а не просьба. Аглая обернулась один раз, проверила, где мои руки, и отвернулась. Так к пограничным станциям не подходят грузовозы. Так подходят к точке, где тебя может ждать кто-то, кого ты не хочешь встречать: снизу, с малой тягой, с курсом, который до последнего можно объявить проходным. Нашивка у неё на плече выцвела до серого, но её всё равно видно: релейный курьер Гильдии, старый выпуск. Спрашивал я один раз, на второй год.

— Рина. С этой минуты и до отхода пишешь весь эфир.

— Весь?

— Весь. Не выбирая. Даже если это будет пустая лента.

— Есть пустая лента, — сказала Рина.

Тумблер записи она щёлкнула с первого раза. И сразу начала выправлять о край стола штекер наушника, хотя штекер был прямой.

*

К полудню тяга упала, и корабль стало слышно иначе: пропала низкая дрожь в палубе, которая идёт от маршевых, и из-под неё вылезло всё остальное. Капало из-под уплотнения в душевой, раз в семь-восемь секунд. Скрипела петля на пустой койке.

Обедать сели в кубрике, вчетвером. Койка Аглаи стояла заправленная по-военному, одеяло в один слой, угол в угол, и место у откидного столика рядом с ней никто не занял, хотя там удобнее всего. На стенке у входа висело расписание вахт, перечёркнутое и переписанное трижды за рейс. На полке третий месяц стояла чужая кружка, и никто уже не помнил чья.

— По раскладке нам на четверо суток, — объявил Тарас, выставляя банки. — Идём пятый день. Кто-то ел за двоих.

В коробе над столиком скребнуло железом. Все подняли головы, послушали и вернулись к банкам.

— Гвоздь, — сказала Рина.

— Вот и я думаю. — Тарас распределил банки, себе взял ту, что помятая. — Он у меня по судовой роли второй механик. Пашет больше всех и не пьёт. А жрёт, оказывается, за старшего.

— Ты его поймал?

— Я его почти поймал.

— Почти, — сказала Рина. — Ты на прошлой неделе ставил долю за рейс, что возьмёшь его до Точки-12. Мы у Точки-12.

Тарас поднял ложку, подержал и опустил.

— Проиграл, — признал он. — Честно проиграл, банка щёлкнула вхолостую в третий раз. — Он обвёл нас ложкой. — Ставлю новое: возьму его до того, как мы отсюда отойдём. Условия те же.

— Не ставь, — сказал я.

— Ставлю.

— Он же теперь знает, как твоя банка устроена. Он у тебя на ней учится.

— Он на моих ошибках растёт, — согласился Тарас с удовольствием. — Хороший работник. Плохой квартирант.

Рина выскребала свою банку по кругу, чтобы растянуть.

— Так, я решила, — сказала она. — Первое, что я делаю на месте. Иду и прошусь к ним в душ. У пограничных вода дармовая, они её изо льда гонят, у них её девать некуда. Двадцать минут. Из них одна уйдёт на то, чтобы поверить, что можно не выключать.

Тарас загоготал так, что его банка поехала по столику, а док фыркнул в кулак и закашлялся.

— На мёртвой станции, — сказал Тарас, — тебе никто воды не даст.

Он сказал это без нажима, ложкой в банку, и смех кончился сам собой.

— И причал будет холодный. Никто ж его не греет тринадцать дней. — Тарас поскрёб щетину. — К холодному железу вставать плохо. Прижимаемся мы к нему бортом, у них там на кольце уплотнение, у нас на кольце уплотнение, и оба задубели. Одно перекосит, второе не сядет, и ты полдня уговариваешь стык, вместо того чтобы разгружаться.

— Ты вставал так?

— Я так три раза вставал. Один раз хорошо кончилось.

Дальше я их не слышал.

Звук пришёл через кость. Низкая нота, ровная, с весом: она стояла в грудине, под самой ложечкой, и от неё ныли корни нижних зубов и мелкие косточки в запястьях. Дышать под ней получалось короче, будто поперёк рёбер затянули ремень на одну дырку туже. Гул маршрута, который я слушаю с четырнадцати лет, приходит со всех сторон сразу, как вода вокруг руки. У этой ноты был один угол. Она шла спереди и чуть снизу, из точки в трёх с половиной часах хода, и она тянула.

Я обнаружил, что развернулся корпусом к борту. Всем телом, вместе с плечами и коленями, как разворачиваются на кухне, когда с другой стороны понесли горячее.

И понял, что мне туда хочется.

Хочется, как хочется сесть, когда двое суток на ногах. Там, впереди, было место, где всё это кончится и станет правильно, и никакая часть меня не спрашивала, откуда я это знаю.

А дальше по краю, за этим местом, стояла последняя отметка отца.

Карту края я знаю наизусть, потому что шесть лет разглядываю её на стене у койки, и бумага на последней отметке засалена до серого пятна. От Точки-12 до этого пятна двое суток хода по рельсам. Меньше, если не по ним. Шесть лет я держал это расстояние в голове как цифру, и вот оттуда шла нота, и тянула ровно в ту сторону.

Аглае об этом сказать нельзя. Она услышит мальчишку, который шесть лет ищет повод пойти за отцом, снимет меня с высадки на месте и будет права.

За столом Тарас рассказывал, как в позапрошлом году на Двадцать Восьмом у них примёрзла аппарель.

Ладонь легла мне на плечо и сжала. От неё пахло табаком.

— Дан, — сказал док.

Одно слово. Я моргнул и увидел, что держу ложку над пустой банкой, что банка пустая давно и что Рина смотрит на меня поверх своей.

— Меню сочинял, — сказал я. — У них там наверняка столовая. С котлетами. Я уже выбирал.

— Плохо, — сказала Рина. — Даже для тебя плохо. Ты второй день где-то не здесь, и шутки у тебя оттуда же.

Тарас хлопнул по столику.

— Швартовка. Я на лебёдке, Дан на рукаве. Усы вяжу сам, к ним никого не подпускаю.

Он собрал крошки со столика в ладонь и ссыпал их в банку.

— И ещё. В машинном на трубе сохнет бельё. До малого хода снять.

— Вешала не я, — сказала Рина.

— А кто?

— Не я. Я своё в кубрике сушу, как человек.

— Носки чьи?

— Носки Дана. Он их по всему кораблю раскидывает.

— Мои серые, — сказал я. — А там висит что-то в полоску.

— В полоску мои, — сказал док.

Все замолчали. Док собрал ложку в банку, встал и пошёл в машинное сам, никого не спрашивая, а Тарас крикнул ему в спину, что на манёвре это бельё полетит носками в лицо тому, кто работает, а работает тут он, Тарас, а не полосатые носки.

Вышел я последним.

В проходе я вытер нос тыльной стороной ладони, глянул на неё и только тогда сообразил, что вытирал заранее. Крови не было. Я уже начал её ждать.

*

Швартовочная палуба у нас низкая, и между стойками со скафандрами и бортом остаётся проход в две ладони, поэтому Тарас ходит там боком и пригнувшись сразу. Скафандров на стойках четыре: три рабочих и один, списанный ещё до меня и не снятый, потому что руки не дошли. Я зову его Покойник. Тарас каждый раз злится и говорит, что это примета.

На палубе жёлтой краской размечен квадрат, где положено стоять при сбросе давления. Рядом ручной насос, к нему привинчена медная табличка с инструкцией, и от инструкции за сорок лет остались три слова: «медленно», «до упора», «доложить».

Точка-12 висела в блистере сбоку от шлюза, и я в неё смотрел, пока никто не гонял.

Она была красивая.

В Тупике я вырос, а там всё либо ржавое, либо горит, либо и то и другое, и ничего опрятнее я не видел. Кольцо жилого пояса, две мачты, четыре причальные фермы, сложенные в походное положение, все четыре в одном углу, как складывают руки. Ходовые огни на мачтах погашены. По регламенту их гасят сверху вниз, и погашено было по регламенту, а причальные оставлены гореть, потому что причальные гасить нельзя: к тебе может прийти гость.

Кто-то выключил свет и ушёл. И свет для гостей оставил.

На страницу:
3 из 6