Тайны древних свитков
Тайны древних свитков

Полная версия

Тайны древних свитков

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

Рифтен стоял на берегу огромного, сверкающего озера Хонрик. Вода, под лучами весеннего солнца, пробивавшимися сквозь облака, переливалась, как расплавленное серебро. Но это была не мирная, сельская гладь. Вода казалась маслянистой, тяжёлой, а у причалов виднелись пятна какой-то радужной плёнки — отходы городской жизни. Город казался огромным, неприступным и чужим.

От подножия холма, на котором они стояли, к главным воротам вела широкая, мощёная крупным, серым булыжником дорога. По ней двигался людской поток: гружёные товаром повозки, нагруженные до самого верха тюками и бочками; всадники в дорожных плащах, чьи кони цокали копытами по камню; пешие торговцы с коробами и лотками; группы паломников в серых мантиях, с посохами в руках и усталыми лицами. Были и легионеры — в имперских доспехах из пластинчатой стали, поверх красных туник, с мечами на поясах. И воины в доспехах городской стражи Рифтена — более лёгких, с копьями и арбалетами.

Над воротами развевалось два флага на высоких шестах. Один — лиловый, с перекрещенными серебряными кинжалами — герб Рифтена и его ярла. Второй — красный, с золотым драконом, расправившим крылья — флаг Империи. Но флаги висели вяло, без того гордого, развевающегося на ветру величия. Они обвисли, как мокрые тряпки, словно и они устали от постоянного напряжения, от войны, которая никогда не объявлялась официально, но от этого не прекращалась.

Самое странное, что Ратик заметил, когда они подъехали ближе, — это дым. Не от печных труб, а чёрный, густой, едкий дым, поднимающийся из-за стен в той части города, которую позже он узнает как «Трущобы». И запах. Резкий, ни с чем не сравнимый запах, который ударил в нос, когда ветер переменился. Смесь запахов: жареной и гниющей рыбы, угольного дыма, человеческих отходов, дешёвого кислого пива, металла от кузниц, кожи от дубилен и страха. Того самого, сладковато-горького запаха страха, который исходил от людей, запертых в этих стенах, как в клетке.

Мул, почуявший конец пути и, возможно, кормушку с овсом, вдруг оживился, ускорил шаг, и сам, без понуканий, направился к воротам, к суете и гаму большого города.


Часть 5: Унмид Снегоход. Командир за стенами.


У главных ворот, под наконец-то поймавшими ветер и ожившими флагами, их уже ждала группа людей. В центре стоял норд, которого невозможно было не заметить. Он выделялся даже среди суетливой толпы, как скала среди гальки.

Это был Унмид Снегоход. Вилхельм, увидев его, слегка кивнул — знак уважения, которым обмениваются бывшие воины, узнавшие друг в друге родственную душу.

Унмид был чуть ниже Вилхельма, но компенсировал это такой аурой неукротимой, холодной воли, что казался выше всех, кто стоял рядом. Его волосы — густые, жёсткие, медно-рыжие, как осенняя листва клёна в самом пике цвета — были коротко стрижены, но на висках выбриты узкие, аккуратные полосы, обнажающие загорелую, обветренную кожу. Такие же медно-рыжие, аккуратно подстриженные усы и короткая, густая борода обрамляли рот с тонкими, сжатыми губами, придавая лицу выражение постоянной, сосредоточенной строгости. Нос — прямой, с горбинкой, однажды сломанный, что придавало его профилю хищное, птичье выражение. А глаза... глаза были зелёными, как молодая хвоя, и холодными, как лёд на вершине Глотки Мира. В них светился острый, недремлющий ум, привычка к анализу и — усталость. Глубокая, хроническая усталость от бесконечной войны, которую он вёл не только с внешними врагами — вампирами, бандитами, легионами Империи, — но и с глупостью, коррупцией и человеческой подлостью внутри собственных стен.

Но больше всего поражала не его внешность, а доспехи.

Он носил лёгкий эльфийский доспех. Цвета золота, солнца, мёда. Норды в большинстве своём презирали всё эльфийское — считали их хитрыми, слабыми, изнеженными. Но при этом все знали: эльфы куют свои доспехи из лунной руды, которую добывают в своих затерянных пещерах. Сплав этой руды с золотом даёт металл невероятной прочности, лёгкий, как кожа, и твёрдый, как сталь. Для норда, да ещё и командира стражи Рифтена, носить эльфийские доспехи — это был вызов. Вызов нордским традициям, заявление, которое говорило громче любых слов: «Я выбираю эффективность, а не предрассудки».

Доспех был лёгким, элегантным и смертоносным. Кираса — из гибкого, чешуйчатого жёлтого металла — плотно облегала торс, подчёркивая мощную грудь и широкие плечи, но не стесняя движений. Застёжки по бокам были выполнены в виде когтей хищной птицы — ястреба или, возможно, орла. Накладные элементы наплечников и высокий, защищающий шею воротник были выкованы в форме расправивших крылья птиц — соколов. Голова этой причудливой птицы образовывала выступающий гребень на груди, её клюв был направлен вниз, словно готовый вонзиться в сердце врага. Бёдра защищали наборные, похожие на птичьи перья пластины из того же металла и тёмной, тиснёной кожи. Поддоспешник, проглядывающий в зазорах, был тёмно-красным, почти бордового цвета — цвета запёкшейся крови. На поясе висели эльфийский меч с изогнутой, эргономичной рукоятью, обмотанной кожей ската, и боевой эльфийский топор из того же жёлтого металла, с широким, полулунным лезвием.

Это был доспех не простого стражника и даже не капитана. Это был доспех военачальника, уверенного в своём мастерстве настолько, что мог позволить себе броню, которую многие норды сочли бы «эльфийской мишурой» и сожгли бы на костре вместе с хозяином. Но глядя на Унмида, ни у кого не возникало сомнений в его боевых качествах. Его осанка, его прямой, не терпящий возражений взгляд, сама манера держаться — расслабленно, но с готовностью — кричали об опасности.

Рядом с ним стояли несколько стражников в парадных доспехах, чистые кольчуги, начищенные шлемы и человек в простой, но дорогой, тёмно-синей одежде — вероятно, чиновник или советник ярла. Унмид выслушал краткий, сбивчивый доклад стражника из их сопровождения, кивнул, и его зелёные глаза, остановились на Вилхельме.

— Трактирщик из Айварстеда, — голос Унмида был низким, хрипловатым, с металлическими нотками. Он звучал, как скрип тяжёлой двери в старом форте, открывающейся после долгого затишья. — Добро пожаловать в Рифтен. Спасибо, что довёл повозку. Мы уж думали, что и этот караван пропал.

— Добрый день, хускарл, — ответил Вилхельм, слегка наклонив голову. — Повод был. Не мог бросить детей.

Унмид подошёл к повозке. Его взгляд скользнул по бледным, испуганным лицам мальчиков, на мгновение задержался на пустых, как две монеты, глазах Дарики, и наконец уставился на орка. Тот встретил его взгляд без страха, с тем же животным, вызывающим вызовом, но в глазах орка мелькнуло что-то — искра уважения или, наоборот, ненависти.

— Этот орк был в шайке, напавшей на караван Торговой Имперской Компании? — спросил Унмид, не отводя взгляда от пленника. — Интересно, что он знает. И как его вообще взяли живым.

— Он не говорит, — доложил стражник из их сопровождения, пожимая плечами. — Ни под угрозой, ни под... пытками.

— Орки не болтают, — согласился Унмид. — Но они не камни. У них есть слабости. Страхи. Желания. — Он сделал шаг ближе к повозке, наклонился к орку, так, что они оказались почти лицом к лицу. — Ты служишь тому, кто платит? Или у тебя свой интерес, своя жажда крови? Кто собрал твою шайку? Кто приказал нападать именно на имперские караваны?

Орк молчал. Только его широкие ноздри слегка раздулись, вдыхая запах Унмида, и глаза сузились.

— Ладно, — выпрямился Унмид, отступая. — У нас в подвалах есть время. И специалисты, которые умеют развязывать языки. Он заговорит. Или умрёт.

Он махнул рукой стражникам.

— Отвести пленного в тюрьму. В самую глубокую камеру, подальше от света. К детям приставить лекаря — пусть осмотрят, перевяжут, всыплют отвара от болей. И найти Грелод Добрую или Констанцию Мишель из Благородного сиротского приюта. Пусть заберут их в приют, пока не разберёмся с их родственниками.

Он сделал паузу и повернулся к Вилхельму.

— А ты, трактирщик, задержись. Ко мне в кабинет. Нужно поговорить. И о твоём мёде тоже. У меня есть к тебе дело.

Вилхельм только кивнул. Он был готов к этому разговору. Перед тем как уйти, он обернулся, посмотрел на детей. На Ратика, чьё лицо было белым, как мел, на Ториксона, дрожащего, как осиновый лист, и на Дарику, которая не смотрела ни на кого. Его взгляд, суровый и тёплый одновременно, словно говорил: «Вы в безопасности. Пока что».

Детей сняли с повозки. Пришла пожилая, сухая женщина с злым, усталым лицом — Грелод Добрая. Она осмотрела Ратика с ног до головы с таким выражением, словно оценивала кусок мяса на рынке. Констанция Мишель — молодая, добрая, с заплаканными глазами — перевязала ему голову чистой, белой повязкой, дала выпить горького, вонючего отвара, от которого на языке остался противный привкус. Ториксона и Дарику просто отвели в сторону, укутав в тёплые, серые одеяла, и поставили под охрану стражника, который должен был отвести их в приют.

Ратик стоял, прислонившись спиной к холодной, шершавой каменной стене у ворот, и смотрел, как огромный, чужой город раскрывается перед ним. Шум, гам, крики торговцев, скрип повозок, лязг оружия стражи, запахи... И где-то там, за этими стенами и за этой суетой, должны были быть ответы. Кто он? Что случилось с его семьёй? Почему его спасли, а остальных убили?

Он посмотрел на Ториксона, который стоял, вцепившись в руку стражника, и старался не плакать, но слёзы всё равно текли по его грязным щекам. На Дарику, которая снова уставилась в пустоту, водя пальцем по воздуху, словно рисуя невидимые линии. Они были такими же потерянными, как он. Может быть, даже более потерянными — у них хотя бы была память о том, что они потеряли.

И тут его взгляд упал на орка. Того вели прочь от повозки к боковому, тёмному входу в сторожевую башню у ворот. Толпа расступилась перед ним, как вода перед камнем. И в тот момент, когда орк проходил мимо Ратика, он вдруг повернул голову. Не резко, а медленно, как удав. Их глаза встретились.

И орк... улыбнулся. Широко, демонстративно, обнажая все свои жёлтые клыки, которые в тусклом свете казались ещё длиннее и острее. Это была не улыбка угрозы. Это была улыбка знания. Как будто он говорил: «Я знаю что-то о тебе, мальчик. Я знаю, кем ты был. Я знаю, кто ты сейчас. И я знаю, что ты боишься вспомнить. И то, что ты забыл, ужаснее, чем ты можешь представить».

Потом его увели в темноту подземелья, через чёрный, зияющий дверной проём в городской стене, который тут же захлопнулся за ним, издав глухой, предсмертный стон.

А Ратик остался стоять под огромным, чужим, свинцовым небом Рифтена, с одной только мыслью в своей пустой, но раскалённой от боли голове: «Кто я?»

Но другой, более тихий, ледяной голос внутри него, тот, который появился после того, как он очнулся, после травмы, шептал: «А нужно ли тебе это знать? А что, если то, что ты вспомнишь, уничтожит тебя?»

---


Глава 2: Город Каналов и Теней.


Часть 1: Утро в Благородном сиротском приюте.


Ратика разбудил не крик петуха и не солнечный луч — в Рифтене петухи не кукарекали из страха быть украденными, а солнечные лучи редко пробивались сквозь вечную дымку над городом. Его разбудил голос — резкий, скрипучий, как несмазанная дверь, — голос Грелод Доброй.

— Подъём, отродья! — кричала она, хлопая в ладоши и проходя между рядов коек. — Солнце уже встало, а вы дрыхнете, как сурки в норе! Живо умываться, живо строиться! Кто опоздает — останется без завтрака!

Ратик сел на кровати, морщась от резкой боли в голове, которая к утру не прошла, а лишь притупилась до ноющего фона. Он огляделся. Вчера, когда их привели в приют, было уже темно, и он не успел рассмотреть помещение как следует.

Благородный сиротский приют Рифтена — само название было насмешкой. Это было не заведение, а тюрьма для детей, облечённая в жалкую пародию на заботу. Здание, когда-то, возможно, бывшее чьим-то просторным особняком, теперь прогибалось под тяжестью запустения, нищеты и отчаяния.

Комната, в которой они спали — общий зал на первом этаже, — была длинной и низкой, с потолком, подпираемым толстыми, почерневшими от времени деревянными балками. Штукатурка на стенах облупилась, обнажая серый, пористый камень, в щелях которого копошились мокрицы и многоножки. Пол был дощатый, скрипучий, с глубокими щелями, из которых тянуло холодом и сыростью из подвала. Вдоль стен, в два яруса, стояли койки — грубо сколоченные из неструганых досок, с продавленными, соломенными матрасами, от которых пахло мышами и мочой. Одеяла были тонкими, серыми, с дырами и заплатами. На каждом одеяле, в углу, чьей-то дрожащей рукой было вышито имя — из тех детей, что жили здесь дольше других.

В зале стоял кислый, спёртый запах — запах немытых тел, застарелого пота, кислого молока и дешёвого мыла. В углу, у зарешёченного окна, висела ржавая раковина, из которой капала вода — единственный источник воды для умывания. Рядом, на полу, стояло помойное ведро, облепленное мухами.

В комнате находилось около двадцати детей разного возраста — от совсем маленьких, лет пяти, до подростков, почти взрослых. Все они были одеты в одинаковую, мешковатую, серую одежду — когда-то белую, но теперь превратившуюся в грязно-серые тряпки. У всех были худые, бледные лица, тусклые волосы и грустные, усталые глаза, в которых не было детской радости — только привычка к страданию и покорность.

Грелод Добрая стояла в центре зала, уперев руки в бока. Это была сухая, костлявая нордка лет шестидесяти, с лицом, напоминающим печёное яблоко — все в морщинах, с глубокими складками у рта и глаз. Её седые, жидкие волосы были туго стянуты в узел на затылке, открывая бледную, морщинистую шею. Одежда на ней была тёмной, строгой, без единого украшения, и пахло от неё дешёвым мылом и старым потом. Глаза у Грелод были маленькими, колючими, цвета болотной тины — в них не было ни капли доброты. Только холодная, расчётливая жестокость.

Рядом с ней стояла Констанция Мишель — её полная противоположность. Констанция была молодой имперкой лет двадцати пяти, с мягким, округлым лицом, карими, добрыми глазами, в которых всегда светилась грусть, и темно-русыми волосами, собранными в небрежный пучок. Она была одета в простое, но чистое платье из серой шерсти, и от неё пахло хлебом и ромашкой — она, видимо, работала на кухне. Констанция смотрела на детей с сочувствием, но в её глазах была и безысходность — она не могла ничего изменить, она была лишь пешкой в этой системе.

— Новенькие! — крикнула Грелод, и её взгляд упёрся в Ратика, Ториксона и Дарику, стоявших отдельно от остальных. — Выходите в центр! Будем знакомиться!

Дети медленно, нехотя вышли из толпы. Все взгляды обратились на них.

— Ратик, — выкрикнула Грелод, словно ставя клеймо. — Ториксон. Дарика. Запомнили, остальные? — она обвела взглядом зал. — Теперь они будут жить с вами. Работать с вами. И страдать с вами, если нарушат правила. А правила в этом доме простые: слушаться старших, не шуметь, не драться, не воровать. Кто нарушит — получит плетью. Поняли?

Дети молчали. В ответ слышалось лишь редкое покашливание и скрип кроватей.

— Теперь, — продолжила Грелод, — вы, трое, — она указала на новеньких, — будете делать то, что я скажу. Сегодня у вас осмотр. Потом — работа. Мальчики пойдут в порт, разгружать баржи. Девочка — в прачечную. А теперь — строиться во дворе! Живо!

Дети, как по команде, бросились к выходу, толкаясь и пихаясь. Ратик, Ториксон и Дарика оказались в потоке и вышли вслед за всеми во внутренний двор.

Двор был маленьким, замощённым грязным, скользким булыжником. Со всех сторон его окружали высокие, каменные стены, покрытые мхом и плесенью. В углу двора стояли деревянные перекладины — для выбивания одеял. Здесь уже было несколько детей, которые, зевая и растирая глаза, развешивали одеяла на эти перекладины и начинали выбивать их специальными палками.

— Присоединяйтесь, — бросила Констанция, подходя к ним и протягивая каждому по длинной, гладкой палке. — Каждое утро мы выбиваем пыль из одеял. Это чтобы вши не заводились.

Ратик взял палку, подошёл к перекладине, взял своё одеяло — то самое, тонкое, серое, пахнущее мышами — и повесил его на перекладину. Он размахнулся и ударил. Пыль, серая и густая, облаком вырвалась из одеяла, заставляя его закашляться. Рядом Ториксон делал то же самое, его лицо было бледным, под глазами залегли тени — он почти не спал. Дарика стояла чуть поодаль, держа палку в опущенных руках, и смотрела на своё одеяло пустыми, немигающими глазами. Она не ударила ни разу.

— Эй, бретонка! — крикнула одна из девочек постарше, с копной рыжих, спутанных волос. — Ты глухая? Бей!

Дарика медленно повернула голову, посмотрела на говорившую долгим, ничего не выражающим взглядом, потом снова уставилась на одеяло. И замерла.

— Оставьте её, — сказала Констанция, подходя ближе. — Она... не такая, как все. Просто дайте ей время.

Когда дети закончили с выбиванием одеял, вернулись в зал, заправили кровати — насколько это было возможно — и вот наконец наступил долгожданный завтрак. В столовой — ещё одной мрачной, низкой комнате с длинным, грубо сколоченным столом — детей усадили на деревянные скамьи и выдали каждому по деревянной миске и ложке.

Завтрак был скудным: жидкая овсяная каша без масла, без соли, почти без вкуса, и кусок чёрного, чёрствого хлеба. Вода для питья — из бочки во дворе, мутная, с привкусом ржавчины.

Ратик ел медленно, методично, чувствуя, как каждое движение челюстей отдаётся болью в голове. Рядом Ториксон давился кашей, его глаза были на мокром месте. Он жевал, закрыв глаза, словно пытаясь представить, что ест не это, а что-то другое — его домашнюю еду, которой больше никогда не будет. Дарика не ела вовсе. Она сидела, опустив голову, и смотрела на свою миску.

— Кушай, детка, — тихо сказала ей Констанция, садясь рядом. — Силы нужны.

Дарика не ответила. Но через минуту её рука медленно потянулась к ложке.

Не успели дети закончить с завтраком, как в столовой снова появилась Грелод.

— Так, новенькие! — позвала она. — Ратик, Ториксон и Дарика! Ко мне!

Дети медленно встали из-за стола. Остальные продолжали есть, не обращая на них внимания — они привыкли к текучке, к новым лицам, которые появлялись и исчезали, как тени.

— Заканчивайте завтрак и отправляйтесь к главному выходу, — сказала Грелод, скрестив руки на груди. — Там ждите на лавочке. За вами придёт стражник, отведёт вас к их командиру. Он вас поспрашивает о том, что случилось. Отвечайте правду, не врите, иначе будет хуже. А потом вас приведут обратно.

Она повернулась и вышла, оставив после себя запах дешевого мыла и злобы.

Констанция Мишель, которая стояла рядом, потрепала Ториксона по голове. Её пальцы были тёплыми и мягкими.

— Ну что приуныли? — сказала она с вымученной, грустной улыбкой. — Всё будет хорошо. Уже ищут ваших родственников. Может, кто-то найдётся. А сейчас — идите. Не заставляйте стражу ждать.

Дети вышли во двор, сели на лавочку у ворот. Небо над Рифтеном было серым, низким, затянутым тучами, из которых вот-вот должен был пойти дождь. Воздух был сырым, тяжёлым, пахло дождём, гнилью и дымом.

Через несколько минут ворота приюта открылись, и вошли двое стражников в доспехах городской стражи — кольчуги, поверх которых ламеллярные пластины, шлемы закрывающие половину лица. Один снял свой шлем, он был высоким, худым, с землистым лицом и бегающими глазами. Другой — коренастым, широкоплечим, тоже снял шлем, у него лицо было обветренным с седыми усами.

— Это они? — спросил первый, кивнув на детей.

— Они, — ответила Констанция, стоявшая в дверях. — Ведите их аккуратно, сильно не подгоняйте. У мальчика — Ратика — травма головы.

— Ладно, — буркнул второй, коренастый. — Пошли, мелюзга. Не отставать.

Их не повели по главным улицам. Стражники провели детей через боковой проход в стене приюта, мимо груды пустых, грязных бочек, мимо спящего на пороге какой-то лавки пьяного аргонианина, который даже не пошевелился при их приближении. Они вышли в узкий, тёмный переулок, где дома стояли так близко друг к другу, что их стены почти соприкасались, оставляя лишь узкую полоску серого неба над головой.

Отсюда, из этого переулка, Рифтен предстал перед ними не парадной картинкой, которую показывают приезжим, а своей изнанкой — грязной, страшной и беспощадной.

Город был лабиринтом. Лабиринтом из камня и дерева.

Дома, по большей части двухэтажные, были построены из тёмного, почерневшего от времени и влаги камня — первые этажи, и из такого же почерневшего, старого дерева — вторые этажи. Они жались друг к другу, как испуганные звери, и на некоторых балках второго этажа, казалось, можно было перешагнуть на противоположный дом, не рискуя сорваться вниз. Крыши, покрытые мхом, лишайниками и чахлой, жёлтой травой, проседали посередине, и кое-где виднелись заплаты из досок и промасленной ткани.

Между домами зияли промоины — не улицы в полном смысле, а узкие, извилистые щели, заполненные грязью, мусором, осколками битой посуды и зловонными, маслянистыми лужами, в которых отражалось серое небо. Вдоль стен бежали открытые сточные канавы, наполненные жидкой, бурой жижей, издававшей тошнотворный запах.

Но самое поразительное было не это. Через весь город, разрезая его надвое, как ножом, тянулся канал. Это было наследие древних, двемеров — или, по крайней мере, так считали местные. Широкий, метров десять в ширину, глубокий, с каменными, облицованными гранитом стенами, он проходил через весь город, от северных ворот до южных, и впадал в озеро Хонрик. Вода в нём была чёрной, маслянистой, почти неподвижной, и по ней плавали обломки досок, дохлые крысы и какие-то бесформенные, разбухшие предметы. Над водой висела густая, зловонная дымка.

Вдоль канала с обеих сторон тянулись набережные — с каменными парапетами, к которым были пришвартованы лодки, баржи и плоты. Здесь же, прямо на набережной, торговали рыбой, углём, лесом и прочим товаром, который доставляли по воде. Запах здесь был особенно сильным — смесь тухлой рыбы, гниющего дерева, сырой кожи и дешёвого мыла.

— Держитесь вместе, — бросил один из стражников, тот, который был коренастым. — И не отставайте. Здесь легко потеряться. Или потерять кошелёк, если бы он у вас был.

От этой шутки оба стражника громко, по-бабьи рассмеялись. Дети молчали.

Они шли по верхнему ярусу набережной, вдоль канала. Ратик, превозмогая головокружение, пытался впитать всё — звуки, запахи, лица. Его мозг, лишённый прошлого и потому пустой, как новая тетрадь, жадно хватал новые впечатления, чтобы заполнить эту пустоту.

Запахи. Их было невозможно разделить. Вонь тухлой рыбы с озера смешивалась со сладковатым, приторным душком гниющего дерева, с кислым, уксусным запахом забродившего мёда, доносящимся откуда-то справа, из подвальной пивной. С ароматом дыма из печных труб — но не смолистого, древесного, а какого-то едкого, угольного, пахнущего серой. И над всем этим — плотный, всепроникающий, вездесущий запах отходов жизнедеятельности жителей и животных, смешанный с запахом влажной, преющей тряпки.

Звуки. Не гомон оживлённого, здорового города, который слышал на рынках Вайтрана или в портах Солитьюда, Ториксон. Это была какофония разрозненных, диссонирующих шумов. Где-то вдалеке слышались крики торговцев, но приглушённые, словно из-под воды — их заглушали другие, более близкие звуки. Вот ближе — стук молотка по металлу, звон наковальни, шипение раскалённого железа, опускаемого в воду. Рядом — плач ребёнка за закрытой, заколоченной ставней, глухой, безнадёжный плач, который, казалось, никогда не прекращается. Перебранка двух женщин на непонятном, гортанном диалекте — аргонианки или редгардки, — их голоса были злыми и резкими. И везде — вода. Не журчание, не плеск, как в ручьях Айварстеда, а тихое, мерзкое, настойчивое бульканье в канале, плеск вёсел гребцов, скрип мокрых, засаленных канатов о ржавые, покрытые тиной кольца.

Горожане. Их было не так много на улицах в этот ранний час, и все они казались торопящимися, озабоченными, с опущенными головами, чтобы не встречаться взглядами. Норды. В основном, конечно, норды — светловолосые, светлоглазые, с суровыми, обветренными лицами. Но встречались и другие расы. Темнокожие редгарды в ярких, цветастых одеждах, которые выделялись на общем сером фоне. Бледные, худые бретонцы в тёмных, практичных мантиях. И несколько аргониан — ящерицеподобных разумных рептилий с чешуйчатой кожей, длинными мордами и мутными, выпученными глазами. Они двигались плавно, бесшумно, и их длинные хвосты волочились по мокрой брусчатке.

На страницу:
5 из 9