Анатомия тьмы
Анатомия тьмы

Полная версия

Анатомия тьмы

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 12

Кодификация наступила в 1532 году: Constitutio Criminalis Carolina, уголовный кодекс Карла V для Священной Римской империи, систематизировал судебную пытку — случаи, пределы, порядок. Не беззаконие, а закон о боли. Читай это внимательно, потому что здесь глава говорит неудобное: средневековая пытка была не дикостью темноты, а продуктом самой строгой юридической логики своего времени — логики, которая честно хотела отличать виновного от невиновного и нашла для этого самый дурацкий из возможных приборов.

А потом пытка исчезла — и вот на этом месте слушай вдвое внимательнее, потому что причина исчезновения говорит о жестокости больше, чем пять веков её применения. Официальная история любит версию о просвещении: Беккариа в 1764 году в «О преступлениях и наказаниях» разнёс пытку аргументом, который не опровергнут до сих пор, — пытка определяет не виновность, а выносливость; крепкий преступник выйдет сухим, хрупкий невиновный признается. Философы ударили, законодатели сдвинулись: Пруссия отменила пытку в 1740 году — Фридрих II, с оговорками для государственной измены, полностью в 1754-м; Франция сняла предварительную пытку в 1780-м и дознавательную в 1788-м; к середине XIX века казённая боль сошла со сцены почти по всей Европе. Версия красивая — и неполная. Историк права Джон Лэнгбайн в книге «Пытка и закон доказательств» (1977) доказал неудобное: пытка исчезла не потому, что Европа стала добрее, а потому что изменилась система доказательств и наказаний [31]. Пока выбор суда стоял «казнить или оправдать», признание было необходимо — на такие ставки без «царицы доказательств» играть нельзя. Когда появились тюрьмы и градация сроков, суд получил право наказывать по совокупности улик, не дожимая до признания, — и пытка стала технически не нужна. Её отменили по бухгалтерским причинам. Милосердие пришло вслед за тюрьмой, а не наоборот. Помнишь тезис исторического слоя — жестокость отступает, когда меняется технология? Вот его лучшее доказательство: пятьсот лет морали не хватило, чтобы убить пытку; одно изобретение тюремного срока справилось за полвека. Вывод неутешителен и потому ценен: не жди, что зло уйдёт, когда люди повзрослеют. Оно уходит, когда его выключают из розетки — когда меняется конструкция, в которой оно было деталью. Хочешь меньше жестокости — проектируй конструкции, где она не нужна. Всё остальное — проповеди, эффективность которых измерена пятью веками Каролины.

Точку ставит XX век: пытка — едва ли не единственная жестокость, которую человечество попыталось изъять из обращения полностью и навсегда, на уровне мирового договора. Конвенция ООН против пыток 1984 года фиксирует абсолютный запрет — без исключений, без оговорок про чрезвычайное положение, войну или приказ; запрет пытки признан императивной нормой, не подлежащей отмене ни при каких обстоятельствах. Никогда раньше цивилизация не писала про боль таких слов. Но заметь последний нюанс, без которого картина лжива: запрет — это статья, а не исчезновение. Пытка выжила в статусе запрещённой — то есть получила то, что машина ценит выше легальности: гриф, переименование и лексику, где боль называется любыми словами, кроме своего имени. Как работает переименование — следующий слой покажет на приборах.

Исторический слой подходит к итогу, и итог таков: жестокость в истории — не вспышки безумия, а технологии, отработанные фоном, языком, коридором, толпой и бюро. Каждая технология сама по себе объяснима, каждая работает на обычном человеке, и все вместе они составляют конвейер, на входе которого — сосед, а на выходе — цифра в отчёте. Теперь — психология. Потому что история показала ЧТО, а психология обязана показать КАК — на живом человеке, в эксперименте, с приборами. И первая лаборатория, к которой мы подойдём, — та, где стоит генератор с выключателем от 15 до 450 вольт.




Илл. 2

Илл. 2. «Кабинет № 1». Пульт с тридцатью тумблерами, рука над рядом, за стеклом — кресло с ремнями. Точка, где наука случайно сделала рентген века.


2. Психологический слой

2.1. Йель, 1961: эксперимент, который нельзя повторить

В августе 1961 года — в тот самый месяц, когда начался процесс Эйхмана и когда строилась Берлинская стена, — в подвале Линдсли-Читтенден-холла в Йеле началась серия экспериментов, после которых психология уже не могла говорить о людях по-прежнему. Экспериментатор — Стэнли Милгрэм, двадцать восемь лет, ассистент-программист кафедры; задача, по его собственному признанию, простая и страшная: понять, как обычные американцы повели бы себя на месте обычных немцев [17].

Конструкция эксперимента известна каждому — и именно поэтому её надо пересказать точно, потому что в пересказах её регулярно искажают. Участник — доброволец за четыре с половиной доллара, житель Нью-Хейвена и окрестностей, от двадцати до пятидесяти лет, все профессии — приходит в лабораторию и узнаёт: исследуется влияние наказания на обучение. Он будет «учителем»; другой участник, «ученик» — на самом деле актёр, джентльмен по имени Макдонаф, специально отобранный как мягкий и симпатичный, — будет отвечать на вопросы из соседней комнаты. За неверный ответ учитель нажимает рубильник: удар током. Тридцать рубильников, от 15 до 450 вольт, с подписями: «слабый», «сильный», «очень сильный», «опасный: тяжёлый», дальше — просто «XXX». Ток на самом деле не подаётся — но учитель этого не знает; ему для убедительности дали пробный настоящий удар в 45 вольт, неприятный. Ученик за стеной отвечает по записи: правильно, потом всё чаще неверно; на 150 вольтах начинает кричать и просить отпустить, упоминает сердце; на 270 — кричит в агонии; после 330 — замолкает. Молчание тоже считается неверным ответом: нажимай дальше. Рядом стоит экспериментатор в сером халате и при любой остановке произносит по нарастающей четыре фразы: «Продолжайте, пожалуйста». «Эксперимент требует, чтобы вы продолжали». «Крайне важно, чтобы вы продолжали». «У вас нет другого выбора, вы должны продолжать» [17].

До эксперимента Милгрэм опросил коллег, психиатров, студентов: сколько человек из сорока дойдёт до конца шкалы? Прогноз — единицы, доли процента, только садисты. Результат первой серии: двадцать шесть человек из сорока — шестьдесят пять процентов — дошли до 450 вольт и нажали XXX, пока ученик давно молчал за стеной. Ни один участник не остановился до 300 вольт [17]. Запомни эти числа, потому что дальше начинается работа с ними — а работать с ними надо не так, как принято в кино.

Принято так: «65% людей — потенциальные палачи». Неправильно так читать. Правильно читать вот как: обычные люди, без всякой жестокости — Милгрэм и наблюдатели фиксировали: участники потели, дрожали, заикались, грызли губы, нервно смеялись, умоляли экспериментатора остановиться, спрашивали, кто несёт ответственность, — в этих муках продолжали нажимать. Трое из четырёх. Не радостно, не холодно — мучаясь. Вот это и есть находка, которую кино не показывает: эксперимент Милгрэма не о том, что люди жестоки. Он о том, что люди покорны — покорны до тошноты, покорны через слёзы, покорны против собственной воли, если рядом стоит авторитет, принимающий ответственность. Участники, заметь, не были привязаны к стулу. Ничто не мешало встать и уйти — четыре доллара платили в любом случае. Они не уходили. Они уточняли: «А вы берёте ответственность?» — и, услышав «да», нажимали. Вопрос об ответственности — ключевой в протоколах: люди искали не оправдание, а крюк, на который повесить свой выбор [17].

Милгрэм потом два года варьировал условия — и карта вариаций страшнее самой цифры. Покорность падает, если экспериментатор не в комнате, а по телефону. Падает, если ученик в той же комнате — приходится видеть лицо. Падает ещё сильнее, если руку ученика надо прижимать к пластине силой. Падает почти до нуля, если рядом два других «учителя» — актёры — отказываются: пример неподчинения заразен, и это, заметь, единственная хорошая новость главы, запомни её место. И растёт, если участник — лишь звено: один читает вопросы, другой нажимает; рассеивание по ролям действует лучше, чем экран [17]. Все эти ручки ты уже знаешь из исторического слоя — дистанция, рассеивание, приказ, пример. Милгрэм просто вывел их на пульт и промерил. Война как фабрика, бюро как машина — всё это уместилось в подвал с тридцатью рубильниками.

Теперь — обязательные поправки, без которых пересказ нечестен. Во-первых, этика: эксперимент вывел участников из строя на годы, многие узнали о себе то, что не хотели знать; по современным нормам его не одобрит ни один комитет — и это правильно. Во-вторых, критика: Джина Перри, историк, в 2010-х подняла архивы и усомнилась — часть участников, по её данным, сомневалась в реальности тока, а Милгрэм отчитывался выборочно; кроме того, «четвёртая фраза» экспериментатора — «вы должны» — часто заканчивала дело: кто продолжал после неё, часто всё же останавливался [18]. В-третьих, воспроизведения: Джерри Бергер в 2009 году повторил схему в этичном усечении — до 150 вольт, точки первого протеста, — и получил ту же картину подчинения с поправкой на десятилетия: процент дошедших до 150 сопоставим с милгрэмовским [19]. Итог, который держится после всех поправок: не «две трети — палачи», а «значительная часть нормальных людей в ситуации с авторитетом идёт дальше собственной совести, причём мучаясь». И этого достаточно. Для истории — более чем.

И последнее о Милгрэме — то, о чём он написал сам и что редко цитируют. Он не говорил «люди — овцы». Он говорил о «состоянии агентности»: человек в системе с авторитетом переключается из режима «я — автор поступка» в режим «я — инструмент чужого поступка», и в этом режиме действует тщательно, совестливо и без ответственности — ответственность осталась в другом режиме, у того, кто отдал приказ [17]. Состояние агентности — это не психология толпы и не гипноз. Это юридическая слепота добросовестного исполнителя. Дальше — Зимбардо, где авторитета нет вовсе, а жестокость всё равно растёт: там, значит, другой механизм.




Илл. 3

Илл. 3. «Машина». Контора без конца: столы, стопки, печати, спины — и ни одного лица целиком. Жестокость без жестоких; механизм, переживающий свои винтики.

2.2. Стэнфорд, 1971: тюрьма, построенная за шесть дней

Второй эксперимент главы — знаменитейший, самый цитируемый и самый искажаемый. Август 1971 года, подвал факультета психологии Стэнфорда. Филип Зимбардо объявляет в газете набор: молодые люди, студенты, здоровые, отобранные после тестов как самые нормальные из нормальных, — делятся жребием на «охранников» и «заключённых» и на две недели поселяются в макете тюрьмы [20].

Что случилось дальше — пересказывают обычно как сказку о мгновенном зверстве: роли захватили людей, охрана взбесилась, эксперимент остановили на шестой день. Сказка не совсем врёт, но недоговаривает, а недоговорённое важнее сказанного. Да: охрана изобретала унижения — считалки ночью, лишение сна, туалета в виде ведра, наказания отжиманиями, голые камеры, — и изобретала с изобретательностью, которой никто не учил. Да: заключённые ломались — один начал голодать, у одного случилась острая истерика, и его отпустили на второй день; других пришлось отпускать по медицинским признакам. Да: Зимбардо сам увяз в роли начальника тюрьмы и остановил эксперимент только на шестой день — по внешнему сигналу: аспирантка Кристина Маслак, приглашённая взглянуть, пришла в ужас от того, что увидела, и сказала об этом прямо; Зимбардо позже признавал публично, что её вмешательство было моментом совести [20].

А теперь — ревизия, потому что за полвека накопилась, и она обязательна по правилам этой книги. В 2010-х исследователи подняли аудиозаписи и архивы эксперимента и установили: охрану инструктировали — жёстко, прямо, с указаниями создавать ощущение бессилия у заключённых; часть «спонтанной» жестокости была отрепетирована или подсказана; Зимбардо в публикациях десятилетиями подавал происходившее как чистую игру ролей, что было, мягко говоря, не полной правдой [21]. Французский исследователь Тибо Ле Тексье опубликовал в 2018 году разгромный разбор: «знать не знали, наблюдали» — неправда; знали, режиссировали, писали сценарий [21]. Что остаётся от эксперимента после честной ревизии? Остаётся вот что: даже с поправкой на режиссуру — группа случайных студентов за считаные дни построила работающую тюрьму с унижениями, и никто из охраны не вышел из строя по собственной воле, не отказался участвовать. Заключённые тоже не бунтовали массово — приспосабливались. Скелет вывода держится: ситуация с назначенными ролями и нулевой ответственностью производит жестокость без садистов — быстро, предсказуемо, повторяемо. Детали были грязнее, чем рассказывали. Вывод не стал чище.

Чем дополнить, раз классика подпорчена? Вот чем: в 2001 году британские психологи Алекс Хэслам и Стивен Райхер повторили идею для BBC — «The Experiment», тюрьма под телекамерами, — и получили поворот, которого у Зимбардо не было: охрана там в жестокость не сплотилась — разобщилась, а вот заключённые сплотились, и на шестой день подняли восстание и сломали режим [22]. Хэслам и Райхер сделали из этого теорию: люди не «впадают в роль» автоматически — они идентифицируются с группой, и дальше группа творит норму: если группа решает быть жёсткой — будет жестокость; если группа решает сопротивляться — будет сопротивление. Роль не костюм, который надевают. Роль — проект, который группа строит [22]. Это тоньше Зимбардо и страшнее: автомат можно обвинить в безответственности, а за групповой проект отвечать придётся самому.

Сведём оба подвала — йельский и стэнфордский — в одну формулу, потому что они про разное, а не про одно. Милгрэм: приказ авторитета запускает покорность против совести. Зимбардо—Хэслам: свободная группа с властью и без ответственности сама производит норму жестокости — или норму сопротивления, если повезёт. Первое — сверху вниз, второе — снизу вверх. История даёт оба сценария, и эта глава показывала оба: бюро Милгрэма — на совещаниях с протоколами, тюрьма Зимбардо — на блокпостах и в подвалах, где никто никому не приказывал в таких словах. И в том и в другом случае исполнитель — обычный человек, и в том и в другом случае его жалость, его вскрики за стеной, его бессонница ничего не меняют без внешнего сигнала: чужого отказа, чужого «хватит», чужого примера. Держи эту мысль до конца главы: весь психологический слой кричит одно — в одиночку человек почти не останавливается. Останавливается — если рядом остановился другой. Отсюда следствие, которое будет в финале: доброта тоже заразна, но у неё более слабый носитель, и ей нужен более храбрый пациент ноль.

2.3. Банальность зла под прибором: Арендт и её критики

Теперь — о столкновении философии с архивом, потому что у этой главы есть обязательство: факты точны или помечены как версии.

Арендт написала «Эйхмана в Иерусалиме» в 1963 году — репортаж с процесса, выросший в трактат [16]. Главные её тезисы: Эйхманн — не идеолог и не фанатик, а функционер; его зло — из неспособности думать, из преданности приказу, из карьеры; «банальность зла» — в этой плоскостности. Книга вызвала бурю: Арендт обвинили во всём — в оправдании нацизма, в обвинении жертв (глава о юденратах, советах старейшин, и их роли, — самая болезненная в книге), в неверной картине Эйхмана. И вот что важно для этой главы: часть критики была по существу и выиграла. Историки — Дэвид Чезарани, Беттина Штангнет — по документам и записям показали: реальный Эйхманн не был бледным винтиком; он был убеждённым антисемитом, инициативным организатором, в Аргентине мемуарно гордившимся содеянным, а в Иерусалиме — игравшим роль скромного исполнителя, потому что эта роль спасала ему жизнь [23]. Банальность зла как портрет Эйхмана — не выдержала архива. Но банальность зла как концепция — выдержала, потому что Арендт попала не в Эйхмана, а в тип: Хилбергова машина [15], тысячи безымянных клерков уничтожения, протоколы Ванзее, — всё это существует вне зависимости от того, каким был один конкретный подсудимый. Эйхманн оказался плохим примером для верной мысли.

Что из этого следует для анатомии? Следует уточнение, которое делает картину страшнее, а не мягче. В машине жестокости есть оба сорта людей: идейные — те, кто хочет, изобретает, двигает, гордится; и функциональные — те, кто исполняет, сводит, подписывает, едет домой к семье. Идейных всегда меньшинство, и без них машина не заводится; но без функциональных машина не идёт — а идейные без функциональных остаются маргиналами с листовками. Гитлер без миллионов исполнителей — безумец в пивной. Миллионы исполнителей без идейного стержня — аппарат без программы. Зло — это всегда кооперация: мрачная воля немногих плюс послушная добросовестность многих. И вот здесь — та точка, где психология встречается с моралью: исполнителям свойственно говорить «мы были винтиками», и этой фразой они пользуются как индульгенцией. Но винтик — не оправдание, а диагноз: винтиком становятся решением — решением не думать, не спрашивать, не видеть. Арендт называла это отказом от главного человеческого дара — от думанья. Винтик — это человек, отказавшийся быть человеком на восемь часов в день. За восемь часов, заметь, а не за всю жизнь: дома он снова человек, с детьми и собакой. Именно эта распределённость по часам и есть самое неудобное свойство зла: оно совместимо с личной порядочностью в остальное время суток.

2.4. «Обычные люди»: что архив сказал о батальоне

Отдельным разделом — исследование, которое эта книга ставит выше экспериментов, потому что оно сделано не на добровольцах, а на документах жизни. Кристофер Браунинг, американский историк, в 1992 году опубликовал «Ordinary Men: Reserve Police Battalion 101 and the Final Solution in Poland» — «Обычные люди» [1].

Материал: полицейский резервный батальон 101, Гамбург, около пятисот человек. Возраст — от тридцати семи в среднем и старше: не молодые фанатики, выращенные режимом, а люди, сформировавшиеся до него. Профессии — рабочие, торговцы, служащие, полицейские старой закалки. Идеологической подготовки — минимум. В 1942–1943 годах этот батальон, действуя в Польше, расстрелял в лесах и деревнях около тридцати восьми тысяч человек и депортировал в лагеря смерти ещё больше [1]. Браунинг работал с послевоенными допросами — судебными протоколами, где бывшие резервисты спустя двадцать лет вспоминали, как это было. Допросы — источник нестерильный: люди оправдываются, врут себе и следователю; Браунинг писал об этом честно и всё равно вывел картину, которую нельзя прочитать без последствий для читателя.

Картина такая. Перед первой операцией — расстрелом евреев деревни Юзефув, июль 1942 года — командир батальона, майор Трапп, человек пожилой, плачущий, сделал своим людям предложение, беспрецедентное в протоколе: кто не считает себя способным — может выйти из строя, получить другое задание. Из пятисот вышло поначалу около десятка, потом ещё несколько. Остальные остались. И пошли в лес. И стреляли в затылки — женщинам, старикам, детям, — весь день, с перерывом на обед, с водкой, которую выдавали, чтобы было легче, и к вечеру у батальона были грязные мундиры и восемнадцать тысяч винтовочных выстрелов, извини за точность [1]. Дальше — рутина: расстрелы, облавы, депортации, «еврейская охота» — Judenjagd, поимка прячущихся, — и батальон превращается в профессионалов. Те, кто в первый раз блевал, к десятому привыкли. Те, кто просился перевестись, получали перевод — и вот деталь, которую Браунинг выносит на передний план: возможность отказаться существовала реально, подтверждённо, и отказывавшихся не расстреливали и не сажали — их переводили на другую работу, максимум — с прохладцей в карьере. И всё же подавляющее большинство не отказалось [1].

Почему? Браунинг перечисляет механизмы сухо, как в протоколе: групповая спайка — бросить товарищей в грязной работе, пока они делают её за всех, стыдно; карьера и мелкий страх; привыкание — первый шаг был, второй легче; алкоголь; приказ и война как фон; расчеловечивание жертв, уже встроенное в лексику. И ни одного случая пытки отказников, ни одного трибунала за отказ. Запомни это навсегда: машина работала без принуждения исполнителей. Достаточно было нормы группы и отсутствия запрета. Вот почему Браунинг называет их обычными людьми — и вот почему это название страшнее любого другого. Будь они отморозками, глава была бы утешительной: отморозков мало, их видно, их можно не пускать. Но это были соседи, мужья, отцы, бывшие почтальоны. Обычность — диагноз, а не алиби.

К Браунингу прилагается спор, важный для честности: Дэниел Голдхаген в «Добровольных палачах Гитлера» (1996) ответил, что объяснение не в обычности людей, а в особой культуре — в «элиминационистском антисемитизме», вросшем в немецкое общество за века [24]. Спор был громким, обоюдоострым: Голдхагена обвиняли в натяжках, Браунинга — в недооценке идеологии. Для этой книги спор поучителен сам по себе: он показывает, что даже на самом изученном материале вопрос «почему они это сделали» не имеет одного ответа. Конструктивное решение спора давно предложено самими участниками дискуссии: и групповая механика, и идеологическая подготовка работают вместе — первая подаёт ток, вторая заряжает лампу. И заметь: в обеих версиях ответ страшный. Либо это может любой обычный человек — либо это может любое общество с нужной подготовкой. Выбирай, что хуже. Книга не выбирает: книга показывает обе ручки на одном пульте.

2.5. Привыкание: как доза растёт сама

Последний механизм психологического слоя — самый тихий: жестокость наращивается постепенно, и человек не замечает момента, когда стал другим.

Психологи называют это скользкой дорожкой, ногой в дверях, эскалацией обязательств; суть одна: первый шаг мал, каждый следующий — чуть больше предыдущего, и в каждой точке разрыв между «что я делаю» и «каким я себя считаю» остаётся терпимым. Диссонанс — несовпадение поступка и образа себя — психика гасит не остановкой, а переоценкой: жертва становится виноватее, приказ — важнее, моя роль — меньше. Леон Фестингер описал механику в 1957 году [25]: человек не выносит жить с расколом между «я порядочный» и «я делаю гадость», и раскол закрывается дешевле всего редактурой реальности, а не редактурой поведения. Редактура поведения стоит дорого: конфликт с группой, с авторитетом, с карьерой. Редактура реальности бесплатна и работает сама — стоит только дать ей первый аргумент.

Вот почему лестница, о которой сказано в открытии главы, важнее пропасти. Никто не предлагает человеку сразу резню — резня стоит на десятой ступени. На первой — подписать бумагу. На второй — не поздороваться. На третьей — принять новую лексику, потому что все так говорят, а язык, помни, — первый станок расчеловечивания. На четвёртой — постоять в строю при изъятии чужого имущества. На каждой ступени у человека есть оправдание размером со ступень: маленькое дело, не я решаю, все так делают, а если не я, то кто-то другой. Последнее оправдание — самое ядовитое, у него даже имя есть в протоколах: «всё равно сделает другой, а хоть я смягчу». Из этого оправдания выросли все бюро всех машин. Смягчители, которые не смягчили ничего, кроме собственной совести, — особая категория в анатомии зла: их добрые намерения были смазкой механизма, и многие знали это, и всё равно смазывали, потому что остановить механизм стоит карьеру, а смазывать — только самоуважение, а самоуважение, как мы выяснили у Фестингера, редактируется бесплатно.

Экспериментальная поддержка эскалации есть, и она изящная. В 2016 году команда под руководством Нила Гарретта и Тали Шарот опубликовала исследование: участникам давали возможность обманывать партнёра ради выгоды малыми дозами — и ложь со временем росла, а активность миндалины, реагировавшей на нечестность, с каждым обманом ослабевала: мозг привыкал ко лжи, как к запаху — переставал замечать [26]. Механизм тот же, что у Милгрэма с его тридцатью рубильниками по пятнадцать вольт: не было момента, когда «стало много», был ряд моментов, когда было «чуть больше». Тридцать маленьких шагов от 15 до 450 — и нигде на шкале не написано, на какой из них ты стал палачом. Написано это только снаружи, в протоколе, другим человеком, другим веком. Изнутри шкалы видны только вольты, по пятнадцать за раз.

Отсюда — практический вывод, который ещё пригодится в главе «Зеркало»: жестокость останавливается не на больших решениях — она останавливается на маленьких, потому что больших решений на лестнице нет. Тот, кто хочет не дойти, должен остановиться на подписи, на лексике, на строе — там, где шаг мал и отказ дёшев. На десятой ступени отказ стоит уже всего — и потому на десятой ступени почти не отказываются. Мораль — это способность видеть десятую ступень с первой. Способность редкая, но тренируемая, и тренировка её — чтение таких глав, как эта, до конца, без отвода глаз. Ты пока справляешься.

На страницу:
9 из 12