
Полная версия
История и философия монергизма. Том 2
Читателю предоставляется возможность самостоятельно оценить, какая из позиций оказывается более последовательной и убедительной. Я не скрываю собственного богословского предпочтения, однако стараюсь представить аргументы сторон таким образом, чтобы каждый мог совершить осмысленный выбор на основании ясного понимания существа спора. Подлинное богословское убеждение рождается не из принятия готовых формул, но из честного рассмотрения возражений и проверки собственной позиции в свете наиболее сильных контраргументов.
Л – либертарианец, К – критик.
Л - Аргумент либертарианцев
Характер — не причина действий, а их форма. Когда я выбираю помочь другу, мой «добрый характер» не толкает меня извне, как бильярдный шар. Характер — это способ, которым я осуществляю выбор. Сказать «ты детерминирован характером» — всё равно что сказать «твоя походка детерминирована твоим способом ходить». Это тавтология, а не объяснение.
Либертарианец не утверждает, что свободный выбор происходит без причины или случайно. Он утверждает, что существует особый тип причинности — агентная причинность (agent causation). Агент сам является источником причинной цепи, а не её звеном. Родерик Чизолм формулировал это так: агент — это «неподвижный двигатель», который инициирует действие, не будучи полностью детерминирован предшествующими состояниями.
К - Ответ на обвинение в тавтологии
Не все тавтологии бесполезны. «Выживает наиболее приспособленный» — тоже тавтология (кто приспособлен? Кто выжил). Но это утверждение эволюционной теории всё равно осмысленно — оно указывает на механизм естественного отбора, противопоставляя его целенаправленному замыслу.
Так же и здесь. Утверждение «выбор определяется самым сильным мотивом» содержательно говорит: выбор детерминирован внутренними факторами агента, а не является беспричинным событием. Это противопоставление либертарианской случайности.
Однако, мы можем переформулировать аргумент о регрессе характера по просьбе нашего оппонента. Получится примерно так:
Человек всегда действует согласно совокупности своих желаний, ценностей, убеждений, характера в момент выбора. При абсолютно тех же внутренних состояниях он сделает тот же выбор.
Это не тавтология. Это содержательное утверждение о детерминированности выбора внутренними факторами.
Фраза «самый сильный мотив» — это упрощённая формула для удобства. Если она кажется тавтологичной, можно переформулировать: «Человек не может выбрать вопреки совокупности своих желаний и характера».
Л - Ответ либертарианца
Здесь скрыта дихотомия: либо детерминизм, либо случайность. Но либертарианец не утверждает, что выбор беспричинен. Он утверждает, что существует третий тип причинности — агентная.
Событийная причинность: состояние A вызывает состояние B.
Агентная причинность: субстанция (агент) вызывает событие.
Когда я выбираю, причина — не «совокупность состояний», а я сам как несводимая к состояниям сущность. Это не случайность и не беспричинность. Это причинность иного рода. Проблема с «теми же состояниями». Утверждение «при абсолютно тех же внутренних состояниях — тот же выбор» принципиально непроверяемо. Мы никогда не воспроизведём тождественные состояния. Это не эмпирический факт, а метафизическое допущение, которое критик вносит в описание.
Либертарианец делает другое допущение: при тех же состояниях агент мог бы выбрать иначе. Оба тезиса апеллируют к невозможности практической проверки. Но второй лучше согласуется с феноменологией делиберации.
Однако, должен признать переформулировка снимает обвинение в тавтологии. Аналогия с естественным отбором корректна.
К – Агентная свобода
«Агентная причинность» — это философский термин для той же идеи, что «трансцендентная воля». Обе концепции утверждают: причина выбора — не свойства агента (характер, желания), а сам агент как субстанция, стоящая «над» или «вне» цепи событийных причин.
Это попытка найти третий путь между детерминизмом и случайностью. Но она проваливается.
Проблема 1: Как субстанция действует без свойств?
Вы говорите: «Я как субстанция причиняю выбор, а не мои состояния/свойства».
Вопрос: Как именно субстанция причиняет что-либо, не используя свои свойства?
Субстанция действует через свои свойства. Огонь жжёт через свойство быть горячим. Магнит притягивает через магнитное поле. Человек выбирает через... что? Если через желания, убеждения, характер — это его свойства, и мы вернулись к детерминизму.
Если не через свойства, а «напрямую как субстанция», то что это значит? Это пустые слова. Это как сказать: «Магнит притягивает железо не через магнитное поле, а просто как субстанция-магнит». Это не объяснение, это отказ от объяснения.
Проблема 2: Критика Эдвардса всё ещё применима
Эдвардс спрашивал: что определяет, что воля выберет A, а не B? Либертарианец теперь отвечает: «Агент определяет». Хорошо. Но что в агенте определяет, что он выберет A, а не B? Если ничего — тогда выбор случаен относительно агента. Агент становится генератором случайных чисел. Если что-то (некие свойства агента) — тогда это детерминизм. Выбор детерминирован свойствами агента. Сказать «агент сам» не отвечает на вопрос. Это просто перемещение тайны на уровень выше без объяснения.
Л – Ответ на критику причинности агента
Как субстанция действует и что определяет выбор?
Ваш аргумент предполагает, что всякое объяснение должно иметь структуру «X через механизм M производит Y». Но это уже принятие событийной причинности как единственной парадигмы. Вы требуете от агентной причинности, чтобы она была событийной — и торжествуете, когда она ею не оказывается.
Либертарианец отвечает: агентная причинность — примитивное понятие. Не всё разложимо на более простые элементы. Событийная причинность тоже примитивна — Юм показал, что мы не можем объяснить, почему огонь жжёт. Мы просто наблюдаем регулярность. «Через свойство быть горячим» — это не объяснение механизма, это переописание.
Агентную причинность мы знаем не через внешнее наблюдение, а через опыт первого лица. Я переживаю себя как источник выбора. Это такой же базовый datum, как восприятие цвета или боли.
Вопрос «что в агенте определяет выбор?» — это уже «заряженный» вопрос. Он уже предполагает, что причина должна быть частью агента (свойством). Либертарианец отвечает: не часть определяет, а целое — агент как неразложимый субъект.
К – критика причинности агента.
Есть сущность и есть ее наполнение свойствами. Если агентность это атомарное неделимое, и характер не при чем и свойств нет, это что? Пустота Дао? В таком случае насколько выбор мой?
И что значит «Я переживаю себя». Это аргумент к интуиции? Апелляция к интуиции в философии и науке крайне ненадёжна, поскольку то, что кажется «очевидным» и «самоочевидным», радикально меняется от эпохи к эпохе и разбивается о новые открытия. Для древнего шумера было интуитивно ясно, что Земля плоская, а небо — твёрдый купол; для средневекового человека самоочевидным было, что Солнце вращается вокруг Земли, ибо мы же видим его движение собственными глазами. Ньютоновская интуиция абсолютного пространства и времени, которая казалась незыблемой триста лет, была разрушена Эйнштейном, показавшим, что время замедляется, пространство искривляется, а одновременность относительна — всё это абсолютно контринтуитивно, но экспериментально доказано. Однако и сам Эйнштейн, чья интуиция восстала против классической физики, не смог принять квантовую механику именно на интуитивном уровне, написав знаменитое «Бог не играет в кости», — его интуиция детерминированной Вселенной разбилась о принципиальную вероятностность квантового мира. Каждое поколение учёных думало, что его интуиция отражает устройство реальности, и каждый раз реальность оказывалась гораздо более странной и контринтуитивной — что делает апелляцию к «самоочевидности» в серьёзных философских и богословских вопросах методологически несостоятельной.
После этой стадии, обычно, спор уже начинает идти по кругу. Главные аргументы были мною изложены, и читатель сам может принять ту или иную сторону. Однако, некоторые замечания требуют дополнительного упоминания.
Насколько выбор мой
Рассмотрим слова критика в проведенном споре: «В таком случае насколько выбор мой?» Свобода, по её определению, есть способность при абсолютно тождественных условиях избрать любой из исходов. Посмотрим, что следует из этого определения, если принять его всерьёз.
Человек изменил жене. Он прелюбодей — так скажет всякий, включая либертарианца. Но не будем спешить и произведём опыт, который само либертарианство объявляет осмысленным. Отмотаем время назад — к тому же вечеру, к той же жене, к тому же соблазну, к тому же состоянию души до последнего помысла — и дадим сцене разыграться заново. По либертарианскому исповеданию, исход не предрешён ничем: при тождественных условиях агент способен избрать иное. Стало быть, при десяти отмотках исходы могут разойтись — положим, пять измен и пять верностей.
Теперь вопрос, на который у либертарианца нет ответа: кто этот человек? Верный муж? Прелюбодей? Он — ни то и ни другое; он — монета. И заметим, что́ этим разрушено: разрушено самое вменение, ради которого свобода к альтернативам вводилась. Вменить поступок — значит признать, что деяние говорит о человеке, выражает его, принадлежит ему. Но поступок, который при тождественных условиях выпадает то так, то эдак, не говорит о человеке ничего: измена характеризует такого мужа ровно так, как решка характеризует монету, — в соседнем прогоне та же монета при том же броске легла бы орлом. Осуждать её за решку было бы странно; странно и хвалить за орла.
Предвижу поправку: не пять на пять, скажут мне, а девять на один — характер создаёт склонность, свобода лишь изредка её преодолевает. Поправка самоубийственна, и её надлежит догнать до конца. Если распределение задано характером, то в девяти случаях из десяти человек детерминирован — признание немалое. А тот единственный случай, когда «свобода преодолела склонность», — чем определён он? Характером — тогда десять из десяти, и детерминизм полон. Ничем — тогда этот одинокий подвиг свободы есть чистая флуктуация, и именно ему-то вменить нельзя ничего. Выходит изумительное: всё осмысленное и вменяемое в поступках человека идёт от характера, то есть детерминировано; всё, что идёт от «свободы», есть шум. Либертарианская добавка к личности оказывается не венцом её достоинства, а генератором случайных помех в ней. Уточню и модальность, дабы не спорить о числах: либо при отмотках возможны разные исходы — и тогда сказанное в силе при любой пропорции; либо исход всегда один — и тогда он определён условиями, и либертарианство сдано. Ссылка же на «третий род причинности, не случай и не необходимость» разобрана в главе об агентной причинности: слово «третье» — не ответ, а табличка на пустом месте.
Возьмём сцену, знакомую всякому русскому читателю. Пьер Безухов, уязвлённый и взбешённый, вызывает Долохова на дуэль. Толстой строит эпизод с той художественной честностью, которая не оставляет зазора: вызов вырастает из всего, что Пьер есть в этот вечер, — из оскорблённой гордости, из накопившегося унижения, из вина и гнева. Поступок вытекает из человека, и потому он его поступок.
Проведём теперь отмотку по либертарианскому уставу. Тот же вечер, тот же тост Долохова, тот же Пьер до последней жилки — и Пьер не вызывает. Из чего не вызывает? Хочется сказать: из гуманности, из христианского незлобия. Но остановимся: откуда гуманность, если условия тождественны? Если во втором прогоне в Пьере было больше жалости или меньше гнева — условия не тождественны, и мы вернулись в детерминизм. Если ровно столько же — то «не вызвал» не мотивирован ничем, и это не гуманность, а осечка. Гуманность есть мотив; либертарианский же выбор, по условию задачи, перевесом мотивов не решается. Второй Пьер не добрее первого — он лишь другой исход того же броска, и нравственные имена к исходам броска неприложимы.
А теперь дадим этому второму Пьеру слово — и послушаем, как звучит либертарианская этика, произнесённая вслух. К нему подходят и говорят: «Вы не вызвали обидчика. Вы, Пьер, трус». И Пьер, начитавшийся новейших трактатов о свободе, отвечает с достоинством: «Никак нет-с. Не вызывать — так решил мой агент. Заметьте: я всегда мог поступить иначе — стало быть, из поступка моего обо мне ничего не следует. Я не трус, не храбрец, не добряк и не гордец; я — неподвижный двигатель, и масть нынче легла воздержаться». Собеседник, надо думать, отойдёт в задумчивости — и будет прав: перед ним человек, отвязавший себя от собственных дел. Агентная причинность вводилась ради того, чтобы поступки принадлежали человеку, — а выдала ему вечное алиби: ни одно деяние не характеризует агента, ибо при тех же условиях он мог выдать противоположное. В либертарианском мире нельзя сказать «Иуда — предатель»: при отмотке Иуда, глядишь, и не предал бы — при тех же тридцати сребрениках. Мир без негодяев и без святых, населённый датчиками случайных чисел. Замечу мимоходом, что художественная правда всей мировой литературы стоит на противоположном: ни один романист не написал либертарианского героя, ибо герой, чьи поступки из него не вытекают, — не характер, а лотерейный барабан, и рассказывать о нём нечего. Толстой знал о человеке больше, чем аналитическая метафизика.
От мысленных опытов перейду к факту, наблюдаемому в каждом городе земли.
Либертарианский агент есть неподвижный двигатель: источник решений, не определяемый ничем предшествующим — ни телом, ни мозгом, ни желаниями, ни историей. Примем это и сделаем вывод, который либертарианцы предпочитают не делать. Влейте в тело человека все наркотики мира — они останутся в теле, в нейронах, в желаниях, то есть в том, что агента по определению не определяет. Сам агент пребывает над этим нетронутым — и, следовательно, в любой момент способен с равной лёгкостью избрать «не колоться», «не пить», «не играть», с какой избирает противоположное. Больше того: в либертарианском мире не должно существовать самого феномена трудности воздержания. Трудность есть давление на выбор; на неподвижный двигатель давить нельзя — иначе он подвижный. Слово «тяжело» в устах либертарианца — контрабанда из детерминизма: тяжесть есть вес мотива, а он поклялся, что мотивы не решают.
И вот факт: мир полон зависимых. Людей, которые хотят бросить — хотят отчаянно, со слезами, с ненавистью к своей страсти — и не могут. По либертарианской схеме этой фразы не существует: «хочет и не может» при неподвижном двигателе невозможно — двигатель, который хочет и не может, есть двигатель, который движим. Каждый наркоман, каждый алкоголик, каждый игрок есть ходячее опровержение доктрины; всякое собрание анонимных алкоголиков еженедельно свидетельствует против неё, начиная с первого шага своей программы: «мы признали своё бессилие». Признание бессилия — исповедание компатибилиста; у либертарианца бессилия не бывает по определению.
Знаю ответ, который последует, и прошу читателя проследить, что́ им подписывается. «Зависимость, — скажут мне, — особый случай: наркотик разрушает свободу, зависимый уже не свободен, и вменение с него снижено». Три расписки выдает этот ответ, одна дороже другой. Первая: признано, что химия тела способна определять волю — что вещество, впрыснутое в кровь, достаёт до трансцендентного агента и гнёт его. Но тогда агент не трансцендентен природе: если героин определяет волю, то определяют её и собственный дофамин, и усталость, и голод, и воспитание — вся эмпирическая природа, вынесенная было за скобки, вламывается обратно, ибо разница между героином и дофамином — в дозе, не в онтологии. Одной уступкой сдана вся крепость: свобода, разрушаемая молекулой, никогда не была надприродной. Вторая расписка: где граница? Первый укол был свободен, десятый — рабство; а третий? Пусть назовут укол, на котором трансцендентный агент скончался, и объяснят механизм: как событие в теле умерщвляет то, что телу не подчинено. Ответа нет, ибо граница проведена не теорией, а конфузом. Третья расписка — самая дорогая: если привычка снимает свободу и снижает вменение, то по мере закоренения во зле ответственность падает, и матёрый злодей менее виновен новичка. Писание учит обратному — привычка ко греху усугубляет вину, и «пёс, возвращающийся на блевотину свою» (2 Пет. 2:22), не извиняется своим возвращением; и всякое человеческое правосудие судит рецидивиста строже. Либертарианская теория вменения переворачивает нравственный мир вверх дном; учение о вине-состоянии читает его прямо: закоренелость и есть углублённое состояние, за которое человек ответствен как за своё.
Прибавлю, чем зависимость является в исповедуемой мною системе: не аномалией, а увеличительным стеклом. Обычный грех скрывает свою механику за иллюзией «могу в любой момент иначе»; зависимость срывает покров и показывает устройство всякого греха: воля следует сильнейшему наличному мотиву, и когда мотив вскормлен до чудовищных размеров, цена этого «могу» обнаруживается сполна. Зависимый — не иной вид грешника; он грешник, у которого видно. Потому и Писание описывает грех как таковой языком рабства и жажды — «всякий, делающий грех, есть раб греха» (Ин. 8:34), — а не языком нейтрального выбора.
Последнее испытание — богословское, и обращено оно к синергисту, который до сих пор мог полагать, что беседа его не касается. Его формула известна: человек свободен, но немощен; благодать помогает воле избирать благо. Задам один вопрос, которого эта формула не выдерживает: каким образом помогает?
Ответов мыслимо два, и за шестнадцать веков третьего не предложил никто. Первый: благодать усиливает мотив — прибавляет веса желанию добра, делает благо привлекательнее, укрепляет отвращение ко греху. Прекрасно; но произнёсший это только что исповедал компатибилизм. Если помощь действует через усиление мотива, значит, исход решается перевесом мотивов — иначе зачем усиливать? Усиливают то, что влияет на исход. Стало быть, воля следует сильнейшему побуждению — а это и есть августиновский закон, «то, что услаждает сильнее, по тому и поступаем». Синергист, объясняющий благодать через мотивацию, стоит обеими ногами в детерминизме, и спор с ним остался лишь о том, Чья рука кладёт гири на весы, — спор, давно решённый Карфагеном: благодать, лишь помогающая наличному стремлению, анафематствована; благодать же, творящая стремление и решающая исход перевесом, есть непреодолимая благодать под псевдонимом — монергизм, стесняющийся собственного имени. Второй ответ: благодать помогает не через мотивы, а как-то иначе, обращаясь к самому трансцендентному агенту поверх всех весов. Тогда пусть объяснят, что значит «помочь» неподвижному двигателю. Помощь есть причинное содействие исходу; неподвижный двигатель причинному воздействию не подлежит — иначе он подвижен. Всякий толчок либо ничего не меняет — и тогда «помощь» есть пустое слово, а благодать декоративна, — либо меняет исход — и тогда агент определяем, и либертарианство пало. С тем, что ни от чего не зависит, невозможно со-работать: синергия с перводвигателем невозможна грамматически. Клещи сомкнуты: благодать-через-мотивы есть наш дом, благодать-мимо-мотивов есть пустой звук.
И печать на всё сказанное ставит апостол — в исповеди, которую либертарианское богословие семнадцать веков не может прочесть, не отводя глаз. «Желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, того не нахожу» (Рим. 7:18). Вслушаемся: желание — есть; наличествует, живо, засвидетельствовано. Исполнения — нет. Перед нами человек, у которого мотив к добру присутствует и проигрывает — проигрывает сильнейшему: «в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником» (7:23). Это протокол взвешивания, составленный самим апостолом: два побуждения на весах, перевес пленяет. Приложите к этим стихам либертарианскую схему — и она рассыпается: между желанием и делом у либертарианца стоит равноспособный агент, и фраза «желание есть, а сделать не нахожу» для него невозможна — чего ты «не находишь», неподвижный двигатель? Захотел — избрал; где затор? Либертарианский Павел написал бы: «желание есть во мне, и исполнение в моей власти — стоит лишь избрать». Апостол пишет противоположное — и завершает воплем, которого не может испустить ни один свободный агент: «Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти?» (7:24). Кто избавит — крик о силе извне, о том, что изнутри выхода нет; агенту с вечно открытой альтернативой избавитель не нужен — при нём всегда его выбор. И ответ Павла — не «соберись и употреби свободу», но: «благодарю Бога моего Иисусом Христом, Господом нашим» (7:25). Избавляет Другой. Седьмая глава Послания к Римлянам есть исповедь пленённой воли и благодарение освобождающей благодати — формула зависимости, произнесённая о всяком человеке под грехом, и эпитафия неподвижному двигателю, написанная за семнадцать столетий до его изобретения.
Подведу итог четырёх испытаний. Отмотка показала, что либертарианский человек был бы монетой и вменение при нём невозможно. Пьер показал, что либертарианская этика, произнесённая вслух, отвязывает человека от его дел и упраздняет сами имена добродетелей и пороков. Зависимый показал, что либертарианского человека не существует: мир, полный бессилия, эмпирически опровергает неподвижный двигатель. Вопрос же о благодати показал, что и синергия, призванная спасти схему, работать в ней не может: помощь либо решает через мотивы — и тогда это монергизм, либо не решает ничего — и тогда это не помощь. Свобода к альтернативам не прошла ни одного испытания, поставленного её собственным определением; воля же, следующая сильнейшему побуждению и освобождаемая Тем, Кто полагает в нас и хотение и действие, прошла все четыре — вместе с Толстым, с анонимными алкоголиками, с Карфагенским собором и с апостолом Павлом.
Интроспекция
Настоящая глава принадлежит к важнейшим во всей книге, и читателю надлежит понимать её место в общем замысле. Либертарианское учение о свободе воли, при всём многообразии его формулировок, покоится на двух столпах, и лишь на двух. Первый — философский: теория агентной причинности, согласно которой личность есть несводимый источник собственных действий, перводвигатель, не определяемый ничем. Этот столп был разрушен в предшествующих главах: агентная причинность при строгом анализе распадается на детерминацию и случайность, и третьего логика не предоставляет. Второй столп — эмпирический, и его защитники считают его несокрушимым: интроспекция, базовый опыт самосознания. Каждый человек, говорят они, непосредственно переживает себя источником своих решений; опыт свободы дан прежде всякой теории, и отрицать его — значит идти против самоочевидного, разрушая основание всякого познания вообще. На этом datum держится вся народная сила либертарианства: аргументы философов можно не понять, но «я же чувствую, что выбираю сам» понятно всякому. Посему разрушение второго столпа есть разрушение последней опоры — и оно совершается в настоящей главе. Совершается же оно не отвлечённо: я буду говорить о том, что знаю изнутри, ибо путь мой прошёл через две созерцательные школы — сперва даосскую, затем, после обращения, христианскую молитвенную традицию, — и, разрушив ложное свидетельство опыта, я обязан буду дать истинное его истолкование: изложить антропологию, объясняющую, что́ в действительности обнаруживает созерцатель в глубине себя и Кого он там не находит.
Сторонник либертарианской позиции может возразить следующим образом. Аргумент против свободы воли методологически некорректен, ибо существует принципиальное различие между суждениями о внешнем мире и суждениями о собственном сознании. Когда древний шумер полагал Землю плоской, он судил о предмете, к которому не имел прямого доступа. Когда же человек переживает себя источником свободного выбора, он имеет дело с непосредственной данностью своего сознания. Внешний наблюдатель не располагает доступом к чужому сознанию; субъект же обладает таким доступом к собственному. Следовательно, если отвергать свидетельство интроспекции о наличии свободы, тем менее основательно принимать свидетельство внешнего наблюдения, эту свободу отрицающее. Подобная позиция ведёт к полному скептицизму, при котором всякое познание становится невозможным. Опыт свободы есть базовая данность самосознания, и отрицать её — разрушать основу познания вообще.
Возражение будет разобрано в три приёма, расположенных по убыванию силы: сначала — анализ того, что́ в переживании выбора действительно дано, а что́ к нему приписано; затем — аргумент, не зависящий ни от какой интроспекции вовсе; наконец — свидетельство мировых созерцательных традиций как вспомогательное подтверждение. Оговорю сразу, во избежание недоразумения, разделение труда между главами: настоящая глава опровергает эпистемический довод — утверждение, будто либертарианская свобода дана в опыте; метафизический же вопрос о самой возможности такой свободы решён дилеммой оснований и разбором агентной причинности в главах предшествующих. Кто знает сильные, догматические версии либертарианства, не опирающиеся на опыт, — благоволит спросить с тех глав; эта закрывает довод, царящий в живой полемике.








