Холодный дом
Холодный дом

Полная версия

Холодный дом

Язык: Русский
Год издания: 1853
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 21

– Ада, душа моя! Эсфирь, моя милая! здравствуйте, здравствуйте! Как я рад, что вижу вас!.. Рик, если б в эту минуту у меня была еще рука, я подал бы ее тебе!

Джентльмен, произносивший эти слова, чистым, звучным гостеприимным голосом, одной рукой обнял стан Ады, а другой – мой, целовал нас с отеческой нежностью и наконец провел через залу в уютную комнатку, озаренную ярким, красноватым светом пылающего камина. Здесь он снова поцеловал нас и, освободив свои руки, посадил меня и Аду друг подле друга на софу, нарочно придвинутую поближе к камину. Я чувствовала, что, если бы в эту минуту мы стали стеснять себя, он в одну секунду убежал бы от нас.

– Теперь, Рик, твоя очередь, – сказал он, – моя рука свободна теперь. Одно слово от чистого сердца заменяет хорошую речь. Я от души, от всей души рад видеть тебя. Будь здесь совершенно как дома и прежде всего обогрейся.

Ричард с чувством уважения и искренности, явно выражавшимся на его лице, сжал его руку обеими руками и сказал (хотя и с некоторою горячностью, которая сильно тревожила меня: я одного только и боялась теперь, что, при малейшей с нашей стороны опрометчивости, мистер Джорндис внезапно исчезнет):

– Вы очень добры, сэр! Мы чрезвычайно много обязаны вам.

Вместе с этим Ричард положил свою шляпу и пальто и подсел к камину.

– Теперь скажите, понравилась ли вам эта поездка и понравилась ли вам миссис Джэллиби? – сказал мистер Джорндис, обращаясь к Аде.

В то время, как Ада отвечала на этот вопрос, я взглянула (не считаю за нужное говорить, с каким любопытством взглянула я) на лицо мистера Джорндиса. Это было приятное, умное, одушевленное лицо, быстро отражающее на себе все малейшие движения души; в волосах его просвечивала серебристая проседь. По моему мнению, лета его скорее приближались к шестидесяти, а не к пятидесяти; но, несмотря на то, он имел прямой стан, мужественную осанку и крепкое телосложение. С самой той минуты, как он заговорил с нами, его голос отзывался в душе моей знакомыми звуками, которых я не могла определить; но вслед за тем что-то особенное, выразительное в его манере, какое-то особенно приятное выражение в его глазах в ту же минуту напомнили мне джентльмена, с которым, шесть лет тому назад, в незабвенный день моего отъезда в Ридинг, я встретилась в дилижансе. Я была уверена, что это был тот самый джентльмен. Во всю жизнь мою я не испытывала такого страха, как при этом открытии, потому что мистер Джорндис уловил мой взор и, по-видимому, читая в нем мои сокровенные мысли, бросил на дверь такой выразительный взгляд, что я невольным образом подумала, что мы тотчас лишимся его.

Как бы то ни было, мне приятно сказать, что он остался на месте и спросил мое мнение о миссис Джэллиби.

– Она слишком занята африканским делом, сэр, – отвечала я.

– Благородно! – возразил мистер Джорндис. – Но вы отвечаете мне словами Ады. (Мимоходом сказать, я вовсе не слышала, что отвечала ему Ада.) У вас у всех, как я вижу, на уме совсем другое.

– Ваша правда, сэр, – сказала я, взглянув на Ричарда и Аду, которые взорами умоляли меня отвечать за них. – Мы думали, что миссис Джэллиби, при своих занятиях, сделалась немного беспечна к своему семейству.

– Ну, опять срезала! – вскричал мистер Джорндис.

Это восклицание снова встревожило меня.

– Однако, я опять вам скажу, что мне хотелось бы знать ваше настоящее мнение, моя милая. Почем вы знаете, быть может, я отправил вас туда именно с этой целью.

– Мы полагаем, сэр, – сказала я, с заметной нерешимостью, – мы полагали, сэр, что всего справедливее начать с семейных обязанностей, и что если на эти обязанности смотрят сквозь пальцы и пренебрегают ими, то другие и подавно не будут служить для них заменой.

– Маленькие Джэллиби, – сказал Ричард, являясь мне на помощь, – находятся… извините, сэр, но я должен употребить более сильное выражение… они находятся в самом жалком положении.

– Ну, так и есть! она правду говорит, – сказал мистер Джорндис, весьма торопливо. – Ветер дует восточный.

– Ветер был северный, когда мы ехали сюда, – заметил Ричард.

– Любезный мой Рик, – сказал мистер Джорндис, поправляя в камине огонь, – я готов побожиться, что ветер или уже сделался, или хочет сделаться восточным. Я всегда испытываю неприятное ощущение, лишь только ветер начинает задувать с востока.

– Вероятно, это следствие ревматизма, сэр? – сказал Ричард.

– Я сам то же думаю, Рик. Я даже уверен, что это ревматизм. Итак, маленькие Джэллиби… да нет, насчет ветра мне что-то не верится… так маленькие Джэллиби находятся в самом… ах, Боже мой! так и есть: непременно восточный ветер! – сказал мистер Джорндис.

Произнося эти слова, он раза три и, по-видимому, без всякой цели прошелся по комнате. В одной руке держал он маленькую кочергу, а другой приглаживал волосы, выражая на кротком лице своем досаду в одно и то же время такую странную и такую милую, что, мне кажется, при этом мы уже не пугались, но приходили в восторг, которого не выразить никакими словами. Он подал одну руку Аде, а другую мне, и, приказав Ричарду взять свечу, приготовился вывести нас из этой комнаты, как вдруг повернулся назад, и мы снова остались на своих местах.

– Так эти маленькие Джэллиби… Разве вы не могли… разве… ну, как вы думаете, если б вдруг на них посыпался дождь в виде конфет или треугольных пирожков с малиновым вареньем, или что-нибудь в этом роде! – сказал мистер Джорндис.

– О, кузен!.. – начала было Ада, довольно поспешно.

– Ну, вот это так, моя милочка. Я люблю, когда зовут меня кузеном. Еще бы лучше было, если б ты сказала: кузен Джон.

– Я вам вот что скажу, кузен Джон!.. – снова начала было Ада и громко рассмеялась.

– Ха, ха! Вот это мило, прекрасно! – сказал мистер Джорндис, с величайшим удовольствием. – Это звучит необыкновенно как натурально. Ну, что же ты скажешь, душа моя?

– А то, что для них выпал дождь гораздо лучше этого: для них сахарный дождь заменялся самой Эсфирью.

– Это как так? – сказал мистер Джорндис. – Что же сделала для них Эсфирь?

– Вот что… я сейчас расскажу вам все, кузен Джон, – сказала Ада, сложив свои ручки на его руке и кивая мне головкой, потому что в это время я сделала ей знак, чтобы она не говорила обо мне. – Эсфирь с первого разу подружилась с ними. Эсфирь нянчила их, убаюкивала, умывала и одевала, рассказывала им сказки, удерживала их от шалостей, покупала им игрушки (Моя милая, добрая Ада! после того, как отыскался бедный Пипи, я прогулялась с ним и купила для него одну только оловянную лошадку!)… и вот еще что, кузен Джон: она утешала бедную Каролину, старшую дочь миссис Джэллиби… и если б вы знали, как она заботлива была ко мне, как мила и как любезна!.. Нет, нет, пожалуйста, Эсфирь, не возражай! ты сама знаешь, что это правда!

Признательная любимица души моей нагнулась ко мне, поцеловала меня и потом, взглянув в лицо кузена, смело сказала ему:

– Во всяком случае, кузен Джон, я хочу, я должна благодарить вас за подругу, которую вы подарили мне.

При этих словах я чувствовала, будто Ада нарочно возбуждала желание в своем кузене убежать от нас. Однако, он не убегал.

– Как ты давеча сказал, Рик, откуда дует ветер? – спросил мистер Джорндис.

– С севера; но это было, когда мы ехали сюда.

– Ты сказал правду. Восточного ветра совсем теперь нет. Это моя ошибка. Пойдемте же, мои милые, пойдемте: посмотрите ваше новое жилище, ваш дом.

Это был один из тех очаровательно-неправильных домов, где вы поднимаетесь и спускаетесь по ступенькам из одной комнаты в другую, где перед вами являются еще комнаты, в то время, как вы полагали, что уже больше не увидите их; где встречаете еще обильный запас маленьких гостиных и коридоров, между которыми неожиданно встречаете еще маленькие сельские комнатки, с жалюзи в окнах, сквозь которые пробиваются плющ и яркая зелень. Моя комната, первая из предстоящих для нашего осмотра, имела именно вот эту наружность, с прибавлением к ней потолка из стрельчатого свода, от которого являлось такое множество углов, какого впоследствии я никаким образом не могла насчитать, и камина, вымощенного вокруг чистыми белыми изразцами, в каждом из которых пылающий в камине огонек отражался в миниатюрном виде. Из этой комнаты вы спускаетесь по двум ступенькам и входите в очаровательную маленькую гостиную, выходившую в цветочный сад. Этой комнате предназначено было принадлежать отныне мне и Аде. Из этой гостиной, по трем ступенькам, вы поднимаетесь в спальню Ады, с прекрасным венецианским окном, из которого представлялся пленительный вид (впрочем, во время нашего осмотра за окнами представлялся один только непроницаемый мрак, под сводом темно-голубого, усеянного звездами неба). В просвете окна находилось углубление, и в нем устроено было место для сиденья; но это место замечательно тем, что, не вставая с него, посредством пружины, не одна, но три прелестных Ады, в один момент, могли бы исчезнуть из этой комнаты и очутиться в самом миниатюрном кабинете. Из спальни Ады вы вступаете в небольшую галерею, с которой соединялись другие парадные комнаты (между прочим, всего только две), и чрез нее, по маленькой лестнице, с отлогими ступенями, вы входите в приемную залу. Но если б, вместо того, чтоб выйти из комнаты Ады в коридор, вы вздумали вернуться в мою комнату и из нее подняться на несколько ступенек по извилистой лестнице, которая совершенно неожиданно отделялась от главной лестницы, вы заблудились бы в коридорах, между катками и шкафами, треугольными столиками и настоящим индийским стулом, который вместе с тем служил и софой, и сундуком, и кроватью… короче сказать, стул этот имел сходство с чем-то средним между бамбуковым остовом крошечного здания и огромнейшей птичьей клеткой, и который привезен был из Индии неизвестно кем и когда. Из этих коридоров вы входите в комнату Ричарда, которая частью была библиотека, частью гостиная и частью спальня; вообще, можно сказать, что она имела вид комфортабельного соединения множества комнат. Из комнаты Ричарда, перейдя еще один коридор, вы вступали в простую комнату, где почивал мистер Джорндис круглый год с открытым окном. Кроме кровати, в ней не было никакой другой мебели; да и самая кровать стояла на самой середине для того, чтобы, в строгом смысле слова, спать на чистом воздухе. В небольшой комнатке, примыкавшей к этой спальне, была устроена холодная ванна, из которой вы еще раз входите в коридор, где находились задние лестницы, и где звуки скребницы, которою чистили лошадей, крики: «Стой! сюда! вот так!» и стук лошадиных копыт о булыжную мостовую долетали до вас из конюшен, вероятно, находившихся в весьма близком расстоянии. А если б из той же спальни мистера Джорндиса вы вышли в другую дверь (надобно заметить, что в каждой комнате находилось по крайней мере двое дверей) и спустились бы по каким-нибудь шести-семи ступенькам, то снова явились бы в приемной зале и стали бы изумляться тому, каким образом вы снова очутились в нем или в какие двери выходили из него.

Мебель, скорее старинная, чем старая, как и самый дом, отличалась приятной иррегулярностью. Спальня Ады была вся в цветах: цветы на ситцах и шпалерах, на бархате, на гарусном шитье и на парче двух массивных, жестких, некогда парадных стульев, поставленных, вместе с двумя другими маленькими стульями, по обе стороны камина. Наша гостиная была зеленая. По стенам ее, в рамках за стеклом и без стекол, развешено было множество удивительных и удивленных птиц, которые, выпучив глаза, смотрели из своих рамок, – одни – на настоящую форель под стеклянным колпаком, такую коричневую и блестящую, как будто она была облита соусом, другие – на смерть капитана Кука, а самая большая часть из них – на весь процесс приготовления в Китае чаю, изображенный китайскими артистами. В моей комнате находились гравюры овальной формы, изображающие эмблемы месяцев, – как, например, июнь изображался дамами, собирающими сено, в платьях с коротенькими талиями и огромных шляпках, туго подвязанных под самым подбородком, а октябрь – нобльменами в штиблетах, указывающими треугольными шляпами на церковный шпиц отдаленной деревни. Портреты, в половину роста, рисованные карандашом, наполняли весь дом; но они в таком беспорядке были рассеяны по комнатам, что брата молодого офицера, висевшего в моей спальне, я нашла в китайском кабинете, а убеленная сединами старушка – повторение премиленькой молоденькой невесты, с цветком на груди, висевшей тоже в моей комнате, находилась в столовой. Вместо того повешены были: старинная гравюра времен королевы Анны, изображающая четырех ангелов, в венках, с некоторым затруднением поднимающих на небо какого-то джентльмена, и шитье по канве, представлявшее какое-то смешение плодов и заглавных букв всей азбуки. Вся прочая движимость, начиная от гардеробных шкафов до стульев, столов, занавесей, зеркал, даже до булавочных подушек и хрустальных флакончиков, представляла то же самое разнообразие. Все комнаты ни в чем больше не согласовались между собой, как в одной только удивительной опрятности и чистоте и в значительном запасе розовых листьев и душистой лаванды, и в особенности в ящиках комодов, где всего удобнее помещался этот запас. Таковы были первые впечатления, произведенные на нас Холодным Домом, с его окнами, из которых вырывался яркий свет, смягчаемый в некоторых местах занавесями, с его пылающим камином, отрадной теплотой и комфортом, с его гостеприимными звуками, долетавшими до нас из отдаленных комнат и говорившими о приготовлениях к обеду, с лицом его великодушного хозяина, – лицом, озаренным неподдельной радостью и отражавшим это чувство на все, с чем встречались наши взоры, и, наконец, легким гулом только что задувшего ветра, уныло, но вместе с тем приятно вторившим всему, что мы слышали.

– Я очень рад, что мой дом понравился вам, – сказал мистер Джорндис, по возвращении нашем в комнату Ады. – В нем нет лишнего, правда; но, надеюсь, что этот уголок довольно комфортабелен и будет еще комфортабельнее под влиянием таких светлых, юношеских взоров. Однако, вам остается всего полчаса до обеда. Здесь вы никого не увидите, кроме одного прекраснейшего создания в свете – одного ребенка.

– Радуйся, Эсфирь! и здесь есть дети! – сказала Ада.

– Пожалуйста вы не сочтите этого создания в буквальном смысле за ребенка, – продолжал мистер Джорндис. – Относительно возраста его нельзя назвать ребенком: он уже взрослый мужчина и летами своими едва ли не старше меня; но, по простоте своей, по свежести чувств своих, по энтузиазму и вполне непритворной неспособности ко всем мирским делам, он настоящий ребенок.

Мы чувствовали, что это лицо должно быть очень интересно.

– Он знаком с миссис Джэллиби, – сказал мистер Джорндис. – Он музыкант, то есть музыкант в душе, хотя и мог бы быть музыкантом на самом деле; он артист, и тоже в душе, хотя мог бы быть артистом на самом деле. Вообще он человек с большими дарованиями и пленительными манерами. Он был несчастлив в своих делах, несчастлив в своем призвании и, наконец, несчастлив в своем семействе; но его нисколько не тревожит это: он настоящий ребенок!

– Вы, кажется, сказали, что он имел своих детей? – спросил Ричард.

– Да, Рик, имел, с полдюжины и даже больше… почти дюжину, так по крайней мере я должен полагать. Но он нисколько не заботился о них, – да и мог ли он? Нужно было, чтобы кто-нибудь о нем позаботился. Ведь я сказал вам, что он сам ребенок! – отвечал мистер Джорндис.

– Но, позвольте спросить, заботились ли о себе хоть сколько-нибудь его дети? – спросил Ричард.

– В этом отношении я предоставляю тебе самому сделать заключение, – сказал мистер Джорндис, и выражение лица его вдруг приняло недовольный вид. – Дети Гарольда Скимполя, как и всякого бедного человека, не получили приличного образования, а между тем, так или иначе, успели, однако же, шагнуть несколько вперед… Что это, неужели ветер снова повернул к востоку? да, да, я чувствую, что повернул.

Ричард сделал замечание, что Холодный Дом построен на таком месте, которое совершенно открыто для северного ветра.

– Да, действительно открыто, – сказал мистер Джорндис. – Без всякого сомнения, это и есть главная причина моего беспокойства насчет ветра, – сказал мистер Джорндис. – Уж одно название «Холодный Дом» ясно говорит, что он открыт для северного ветра… Однако, нам, кажется, с тобой по пути: так пойдем же вместе!

Наше имущество, заранее отправленное из Лондона, прибыло сюда до нашего приезда, и мне предстояло посвятить моему туалету всего несколько минут. Окончив его, я занялась приведением в порядок моего мирского достояния, как вдруг в комнату мою вошла служанка (не та, которой назначено было находиться при Аде, но которой я еще не видела) и в небольшой коробочке принесла две связки ключей, с маленькими ярлычками на каждом.

– Это для вас, мисс, – сказала она.

– Для меня? – спросила я.

– Точно так, мисс. – Это ключи от домашнего хозяйства.

Вместо ответа на лице моем выразилось крайнее изумление тем более, что служанка, едва ли не с таким же изумлением прибавила:

– Мне приказано принести их к вам, мисс, как только останетесь вы наедине. Кажется, если не ошибаюсь, я имею удовольствие говорить с мисс Соммерсон?

– Да, – отвечала я, – это мое имя.

– В большой связке находятся ключи от замков, которые вы увидите в комнатах, а в маленькой – от погребов. Не угодно ли вам назначить время на завтрашнее утро, и я покажу вам, к каким именно замкам они принадлежат и что под теми замками находится.

Я отвечала, что буду готова в половине седьмого, и, по уходе служанки, устремила взоры на ключи, совершенно теряясь в громадности возлагаемого на меня поручения. Ада застала меня в этом положении, и когда я показала ей ключи и рассказала, почему они очутились в моей комнате, она выразила такую очаровательную уверенность в мое уменье вести хозяйство, что с моей стороны было бы верх бесчувственности и неблагодарности не видеть в словах ее одобрения. Разумеется, я знала, что Ада не была уверена в своих словах: она высказала их по свойственному ей добродушию; но мне приятно было показывать вид, что я совершенно не замечаю ее милого заблуждения.

Когда мы спустились в столовую, нас представили мистеру Скимполю, который стоял перед камином и рассказывал Ричарду, как любил он, в бытность свою в школе, играть в мяч. Это было небольшое создание, с довольно большой головой, но приятным лицом, нежным голосом и какой-то особенной прелестью, которая обнаруживалась во всей его особе. Все, что говорилось им, было до такой степени чуждо всякой натяжки и произносилось с такой пленительной откровенностью, с таким веселым расположением духа, что слушать его служило для нас настоящим очарованием. При более стройном, в сравнении с мистером Джорндисом, стане, при более свежем, румяном лице и темных волосах, он казался гораздо моложе. Вернее, можно сказать, что он, во всех отношениях, имел наружность молодого человека, утратившего свою молодость, нежели на пожилых лет мужчину, сохранившего физические силы. В его обращении, в его манере заметна была какая-то легкая небрежность; то же самое замечалось и в одежде (не говоря уже про беспечную прическу волос и свободную, небрежную повязку шейного платка, с которыми, сколько я замечала, художники пишут свои собственные портреты), – все это вместе сливалось в одну идею о романтическом юноше, испытавшем на себе необыкновенный процесс уничижения своего достоинства. Меня поражало то обстоятельство, что, по наружности своей и по манере, он не имел ни малейшего сходства с человеком, который подвинулся в жизни по обыкновенной дороге, проложенной летами, заботами и испытаниями.

Я узнала из разговора, что мистер Скимполь воспитывался и приготовлял себя к медицинской профессии и некоторое время принадлежал к свите какого-то германского принца, в качестве медика. Он сказывал, что, касательно значения аптекарского веса и меры, он постоянно был ребенком, что он ровно ничего не знал о них (за исключением разве того, что они внушали к себе сильное отвращение), а вследствие того он никогда не мог прописывать рецепты с тою аккуратностью и с теми мельчайшими подробностями, каких требовали наука и состояние пациентов. Судя по его словам, его голова была не так устроена, чтобы вмещать в себе подробности. Он с величайшим юмором рассказывал нам, что когда его приглашали пустить кровь принцу или подать помощь кому-нибудь из домашних, то, по обыкновению, его заставали или в постели, где он любовался потолком, или за чтением газеты, или за каким-нибудь фантастическим рисунком, – и, само собою разумеется, не мог же он оторваться от подобных занятий. Принцу крайне не нравилось это. Сначала он делал замечания, и делал их совершенно справедливо, как говорил мистер Скимполь с неподражаемым простосердечием, и, наконец, уничтожил условие. Скимполь, не имея никаких средств, кроме любви, к своему существованию (это было сказано с очаровательной наивностью), влюбился, женился и окружил себя розовыми купидончиками. Его добрый друг Джорндис и некоторые другие из его добрых друзей старались, в более быстрой или медленной последовательности, открывать для него различные дороги в жизни; но старания их остались безуспешны, и неудивительно, если принять в соображение два самые странные недостатка, в которых он чистосердечно признавался, и именно: один из них состоял в том, что мистер Скимполь не имел никакого понятия о времени, а другой – в том, что он не имел никакого понятия о деньгах. Вследствие этих недостатков, мистер Скимполь всегда забывал о назначенных свиданиях, никогда не мог вести дела надлежащим образом и никогда не знал надлежащей цены всякого рода предметам. Что станете делать! Он делал успехи в жизни по-своему и, подвигаясь по своей дороге, очутился с нами в одном и том же месте. Он очень любил читать газеты, любил рисовать фантастические этюды, любил природу, любил искусство. От общества он просил только одного, чтоб ему позволено было жить на свободе. Кажется, это немного! Его нужды были весьма немногие. Дайте ему газеты, представьте ему случай побеседовать, дайте ему музыку, баранины, кофе, ландшафт, свежие плоды в летний сезон, несколько листов бристольской бумаги, немного красного вина, – и, право, он больше ничего не стал бы просить. В кругу людей он был настоящий ребенок, – но не такой ребенок, который бы расплакался, не получив желаемой игрушки. Раз и навсегда он сказал всем людям: «Идите с миром каждый по своей дороге! носите красные мундиры, синие фраки, батистовые нарукавники, носите перья за ушами, носите фартуки; ищите славы и стремитесь за ней, следите за торговлей, занимайтесь ремеслом, делайте что вам угодно, но только дайте Гарольду Скимполю жить на свободе!»

Все это и многое другое он рассказывал нам не только с беспредельным юмором и наслаждением, но и в некоторой степени с одушевлением и чистосердечием. Он говорил о своих деяниях и подвигах, как будто никогда не принимал в них участия, как будто Скимполь был третье лицо, как будто он знал, что Скимполь имел свои странности, свои особенности, но вместе с тем имел и свои права, которыми пользовались другие люди, и потому ни под каким видом не должны быть нарушены. Он был очарователен, в строгом смысле этого слова. Если идеи мои в ту раннюю пору моей жизни были еще довольно смутны, то, стараясь примирить все сказанное им с тем, что я считала обязанностью и ответственностью в жизни, я находилась еще в большем недоумении, не постигая вполне, почему он освобождался от них. Что он был свободен от них, в этом я почти не сомневалась; да он и сам был уверен в этом.

– Я ничего не ищу, ничего не домогаюсь, – сказал мистер Скимполь, с прежней беспечностью и без принуждения. – Быть владетелем чего-нибудь, делать приобретения не имеет для меня ни малейшей привлекательности. Например, вот этот прекраснейший дом принадлежит моему другу Джорндису. Я чувствую себя вполне обязанным ему за то, что он владеет этим домом. Я могу срисовывать этот дом, могу делать в своем рисунке различные изменения, я могу огласить его музыкой. Бывая здесь, я достаточно владею этим домом и, к тому же, не знаю ни хлопот, ни забот, ни издержек, ни ответственности. Короче вам сказать, имя моего домоправителя Джорндис, – и уж он, поверьте, не обманет меня… Мы заговорили было о миссис Джэллиби. Надобно вам сказать, эта женщина одарена светлым взглядом, силою воли и беспредельной способностью заниматься делами и вникать во все их подробности, – женщина, которая бросается в предприятия с изумительным рвением! С своей стороны я не сожалею, что природа не наделила меня силой воли и необыкновенной способностью заниматься делами, чтобы бросаться в предприятия с изумительным рвением. Я могу восхищаться способностями этой женщины без всякой зависти. Я могу сочувствовать ее предприятиям. Я могу мечтать о них. Я могу лежать на траве – само собою разумеется, в хорошую погоду – и, в то же время, плавать по африканской реке, обнимать каждого встречного туземца, ощущать и ценить глубокое безмолвие африканской природы, рисовать пышную, роскошную растительность тропического климата так верно, так аккуратно, как будто в минуты моих созерцаний я находился там. Не знаю, можно ли из этого извлечь какую-нибудь существенную пользу, – но это все, что я в состоянии сделать, и сделать отчетливо, совершенно. Поэтому, ради Бога, предоставьте Гарольду Скимполю, этому доверчивому ребенку, умолять вас, умолять весь мир, умолять все сословие практических людей, сделавших похвальную привычку заниматься делом, – да позволено будет ему существовать между ними и любоваться человеческим семейством! Сделайте это так или иначе, по внушению вашего доброго сердца, и предоставьте ему полную свободу кататься на своем коньке!

На страницу:
8 из 21