Холодный дом
Холодный дом

Полная версия

Холодный дом

Язык: Русский
Год издания: 1853
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
18 из 21

Миледи, нагнувшись несколько вперед, смотрит в окно.

– Приписка мистера Толкинхорна этим и кончается, – замечает сэр Лейстер.

– Я бы хотела пройтись немного, – говорит миледи, продолжая смотреть в окно.

– Пройтись? – повторяет сэр Лейстер с удивлением.

– Я бы хотела пройтись немного, – говорит миледи с большею определенностью, – велите остановиться.

Карета останавливается; услужливый камердинер соскакивает с запяток, отворяет дверцы и откидывает ступеньки, повинуясь нетерпеливому движению руки миледи. Миледи так быстро выпрыгивает из кареты и так быстро идет по дороге, что сэр Лейстер, при всей своей вежливости, не успевает предложить ей услуги и остается позади. Однакож, спустя минуты две, он ее нагоняет. Миледи улыбается, кажется такой хорошенькой, берет руку милорда, идет с ним вместе с четвертью мили, скучает и, наконец, снова садится в карету.

Стук и треск продолжаются большую часть трех дней, с большим или меньшим бренчаньем звонков, хлопаньем бичей и с большими или меньшими увещаниями и проявлениями бодрости со стороны центавров и бесседельных лошадей. Любезная вежливость со стороны супругов, в гостиницах, где они останавливаются, служит предметом всеобщего восхищения. «Хотя милорд немножко и старенек для миледи – говорит содержательница гостиницы „Золотая Обезьяна“ – и хотя на вид он годится ей в отцы, но нельзя не заметить с первого взгляда, что они нежно любят друг друга. Посмотрите, как милорд, с седой как лунь и непокрытой головой, помогает миледи выйти из кареты и войти в нее. Посмотрите, как миледи признает всю вежливость милорда, отвечая ему легким наклонением своей премиленькой головки и пожатием своими нежными пальчиками. Ну, право, это восхитительно!»

Одно только море не умеет ценить вполне великих людей и без зазрения совести распоряжается ими по-своему. Сэр Лейстер не привык бороться с капризами этой стихии, а вследствие этого она покрывает лицо его, на манер шалфейского сыра, зелеными пятнами и во всей его аристократической системе производит удивительно жалкий переворот. Но, несмотря на то, со вступлением на берег достоинство милорда одерживает совершенную над морем победу, и он, торжествующий, спешит с миледи в Чесни-Волд отдохнув одну только ночь в Лондоне, и то потому, что это случилось по дороге в Линкольншир.

Под теми же светлыми, но холодными лучами солнца, тем более холодными, что день уже вечереет, при том же резком ветерке, и тем более резком, что отдельные тени обнаженных деревьев сливаются в одну длинную тень, и когда Площадка Замогильного Призрака, озаренная с западного угла огненным заревом от заходящего солнца, прикрывается ночной темнотой, миледи и сэр Лейстер въезжают в парк. Грачи, качаясь в своих висячих домах, свитых на верхушках вязовой аллеи, по-видимому, решают вопрос о том, кто сидит в карете, проезжающей под ними. Некоторые утверждают, что сэр Лейстер и миледи возвращаются из заграничного путешествия, другие отрицают это; то вдруг все они замолчат, как будто несогласие между ними устранилось и вопрос окончательно решен, то вдруг все закаркают, как будто снова вступая в жаркий спор, возбужденный одним упорным и сонным грачом, который ни на шаг не хочет отступить от своего мнения. Предоставляя им качаться и каркать, карета между тем катится вперед к подъезду господского дома, из немногих окон которого вырывается свет зажженных огоньков, – не такой, однако же, яркий, чтобы придать обитаемый вид мрачной массе лицевого фасада. Впрочем, блистательный и отличный круг избранных гостей в скором времени приездом своим совершенно оживит это унылое место.

Миссис Ронсвел встречает приезжих и с чувством глубокого уважения и весьма низким книксеном принимает обычное пожатие руки сэра Лейстера.

– Ну, что, как вы поживаете, миссис Ронсвел? Я очень рад, что вижу вас.

– Надеюсь, сэр Лейстер, что я имею счастие встречать вас в добром здоровье?

– В отличном здоровье, миссис Ронсвел.

– Миледи кажется очаровательно прекрасною, – говорит миссис Ронсвел, делая другой реверанс.

Миледи без значительной растраты слов замечает, что здоровье ее в таком томительном состоянии, какое, по ее мнению, останется навсегда.

Между тем Роза в отдалении стоит позади ключницы; и миледи, не подчинившая еще быстроту своей наблюдательности, вместе с другими способностями души холодному равнодушию, спрашивает:

– Что это за девочка?

– Это моя ученица, миледи. Зовут ее Роза.

– Поди сюда, Роза! – говорит леди Дэдлок, с видом некоторого участия. – Знаешь ли, дитя мое, как ты хороша? – говорит она, слегка касаясь ее плеча двумя пальчиками.

– Нет, миледи, не знаю, – отвечает Роза и, в крайней застенчивости, смотрит вниз, смотрит вверх, наконец совершенно не знает, куда ей смотреть, и более прежнего кажется хорошенькой.

– Сколько тебе лет?

– Девятнадцать, миледи.

– Девятнадцать? – повторяет леди Дэдлок с задумчивым видом. – Берегись, дитя мое, чтобы лесть не испортила тебя.

– Слушаю, миледи.

Миледи слегка прикасается своими нежными, затянутыми в перчатку, пальчиками к пухленькой, с ямочкою, щечке Розы и идет на площадку широкой дубовой лестницы, где сэр Лейстер с рыцарскою вежливостью ожидает ее. Старый Дэдлок, нарисованный во весь рост, смотрит на них, выпуча глаза, как будто он не знает, что ему делать. Надобно полагать, что это состояние было для него весьма обыкновенным во времена королевы Елисаветы.

В этот вечер, в комнате ключницы, Роза ничего больше не делает, как только твердит похвалы миледи. Миледи так ласкова, так прекрасна, так добра, так деликатна; у нее такой нежный голос, и так горячо ее прикосновение, что Роза до сих пор чувствует его! Миссис Ронсвел подтверждает все это, не без некоторого сознания собственного своего достоинства, не соглашаясь с Розой только в одном, что миледи ласкова. В этом миссис Ронсвел не совсем убеждена. Впрочем, избави ее Боже сказать хоть слово в порицание кого-нибудь из членов такой превосходной фамилии, особливо в порицание миледи, прекрасными качествами которой восхищается весь свет; но если б миледи была немножко посвободнее, не так холодна и недоступна, то миссис Ронсвел готова допустить, что миледи была бы еще прекраснее.

– Почти жалко, – прибавляет миссис Ронсвел (только почти, потому что сказать утвердительно насчет желания видеть лучшую перемену в поступках и деяниях Дэдлоков было бы в высшей степени предосудительно), – почти жалко, что миледи не имеет детей. Если б у нее была дочь, взрослая барышня, которая бы интересовала ее, мне кажется, что недостаток, замечаемый в миледи, совершенно бы исчез.

– Почем вы знаете, бабушка, может статься, тогда миледи стала бы более надменна? – замечает Ват, который побывал уже дома и снова приехал к бабушке – ведь он такой добрый, почтительный внучек!

– Более и наиболее, мой милый, – возражает бабушка, с чувством оскорбленного достоинства, – это такие слова, употреблять которые и слушать не в моем обыкновении, если они служат к порицанию достоинства миледи.

– Извините, бабушка. Но разве она не надменна?

– Если надменна, стало быть, имеет на это свои причины. Фамилия Дэдлоков на все имеет свои уважительные причины.

– Конечно, конечно, бабушка, – говорит Ват, – вероятно, и они знают из Св. Писания, что гордость и тщеславие – смертный грех. Простите меня, бабушка. Ведь я сказал это в шутку.

– Ну, уж извини, мой друг, а надо сказать тебе, что сэр Лейстер и миледи не такие люди, чтобы шутить над ними.

– Сэр Лейстер, конечно, такой человек, что шутить над ним было бы смешно, – говорит Ват, – и я со всею покорностью прошу его прощения. Однако, знаете ли, бабушка, я полагаю, что приезд его сюда и съезд его гостей не помешают мне пробыть денька два в здешней гостинице? Ведь это дозволяется всякому путешественнику.

– Без сомнения, не помешают, мой друг.

– Я очень рад, – говорит Ват, – потому что… потому что я имею невыразимое желание короче ознакомиться с здешними прекрасными окрестностями.

Взоры Вата случайно встречаются с Розой; Роза потупляет свои глазки и при этом очень раскраснелась. Но, по старинному поверью, должны бы, кажется, разгореться ее ушки, а не свеженькие пухленькие щечки, потому что в эту минуту горничная миледи говорит о ней с величайшей энергией.

Горничная миледи – француженка, тридцати-двух лет, родом из южных провинций, лежащих между Авиньоном и Марселем, большеглазая, смуглолицая женщина, с черными волосами. Она была бы хороша собой, если б не этот кошачий ротик и всегдашняя неприятная натянутость лица, от которой челюсти очерчивались слишком резко и лоб казался слишком выступающим. Во всем ее анатомическом составе было что-то неопределенно острое и болезненное; она имела замечательную способность смотреть во все стороны, не поворачивая головы, а это придавало ее наружности еще более неприятный вид, особливо когда была она не в духе и поблизости ножей. Несмотря на вкус в ее одежде и во всех ее скромных украшениях, эти особенности придавали ее наружности такое выражение, что ее можно бы назвать очень чистенькой, но не совсем еще ручной волчицей. Кроме совершенства во всех сведениях, приличных ее званию, она, обладая совершенным знанием английского языка, была настоящая англичанка и вследствие этого нисколько не затруднялась в выборе слов для описания Розы, обратившей на себя внимание миледи. Она произносит эти слова, сидя за обедом, с такой быстротой и с такой язвительностью, что ее собеседник, преданный камердинер милорда, чувствует некоторое облегчение, когда она подносит ложку ко рту.

Ха, ха, ха! Ее, Гортензию, которая служит миледи более пяти лет, всегда держали в отдалении, а эту куклу, эту дрянь ласкают… решительно ласкают! и когда еще? едва только миледи воротилась домой!.. Ха, ха, ха! Ей говорят: «Знаешь ли, дитя мое, что ты очень хороша собою?» «Нет, миледи». – Ну, конечно, где ей знать! – «Сколько тебе лет, дитя мое? Берегись, чтоб лесть не испортила тебя!» О, как это забавно, это отлично хорошо.

Короче сказать, это так отлично хорошо, что мадемуазель Гортензия не может позабыть. Это до такой степени забавно, что несколько дней сряду, за обедом, даже в присутствии своих соотечественниц и прочих лиц, занимающих одинаковую с ней должность у собравшихся гостей, она безмолвно предается удовольствию насмешки, – удовольствию, которое выражается еще большею натянутостью лица, растянутостью тонких сжатых губ и косвенными взглядами. Это неподражаемое расположение духа часто отражается в зеркалах миледи, – разумеется, когда сама миледи не смотрится в них.

Все зеркала в доме приведены в действие, – многие из них даже после продолжительного отдыха. Они отражают хорошенькие лица, улыбающиеся лица, молоденькие лица и лица старческие, которые ни под каким видом не хотят покориться старости. Словом, во всех зеркалах отражается полная коллекция различных лиц, прибывших провести неделю или две января в Чесни-Волд, и за которыми фешенебельная газета следит, как гончая собака с хорошим чутьем; она следит за ними от представления их к Сент-Джемскому Двору до перехода в вечность. Линкольнширское поместье ожило. Днем раздаются в лесах ружейные выстрелы и громкие голоса; наездники и экипажи оживляют аллеи парка; лакеи и всякого рода челядь наполняют деревню и деревенскую гостиницу. Ночью, сквозь длинные просеки, виднеется ряд окон длинной гостиной (где над камином висит портрет миледи); он кажется рядом алмазов в черной оправе.

Блистательный и избранный круг заключает в себе неограниченный запас образования, ума, храбрости, благородства, красоты и добродетели. Но, несмотря на все эти преимущества, в нем есть и маленький недостаток. Какой же этот недостаток?

Неужели дендизм? Теперь уже нет более (и о, какая жалость!) знаменитого Джоржа, этого колонновожатого всех денди; нет уже более белых, как снег, и накрахмаленных, как камень, галстуков, нет фраков с коротенькими талиями, нет фальшивых икр, нет шнуровок. Теперь уже нет тех изнеженных денди, того или другого вида, которые в театральных ложах падали в обморок от избытка восторга, и которых другие, точно такие же нежные создания приводили в чувство, подсовывая под нос длинногорлые флаконы со спиртом. Нет тех щеголей, которые употребляют четверых лакеев, для того, чтоб натянуть лосину, – которые с удовольствием смотрят на казнь, но переносят угрызение совести за то, что проглотили горошину. Неужели в этом блистательном и избранном кругу существует дендизм, – дендизм, имеющий более зловредное направление, – дендизм, который опустился ниже своего уровня, который занимается более невинными предметами, чем крахмаление галстуков и перетяжка талий, препятствующая свободному пищеварению, – дендизм, который в большей или меньшей степени прививается к людям здравомыслящим?

Да, существует. Его невозможно скрыть. В течение этой январской недели в Чесни-Волд некоторые леди и джентльмены новейшего фешенебельного тона обнаружили решительный дендизм, в различных случаях. Эти джентльмены и леди, по свойственной им неспособности находить приятные развлечения, решились открыть маленькую беседу о том, что простой класс народа не имеет своего собственного убеждения, не имеет веры в обширном значении этого слова, как будто на убеждение простолюдина непременно должны действовать одни только внешние чувства, как будто простолюдин тогда только убедится в фальшивой монете, когда из-под верхней ее оболочки будет проглядывать грубый металл!

В Чесни-Волд находятся леди и джентльмены другого фешенебельного тона, не столь нового, но очень элегантного, которые решились придавать блеск всему миру и держать под спудом все его грубые существенности, для которых каждый предмет должен иметь одну только прекрасную сторону, которые открыли не вечное движение, но вечную остановку к развитию всего прекрасного, которые сами не знают, чему нужно радоваться и о чем сокрушаться, которые не утруждают себя размышлениями, для которых все изящное должно прикрываться костюмами прошедших поколений, должно поставить себе в непременную обязанность оставаться неподвижно на одном месте и отнюдь не принимать впечатлений текущего столетия.

Там, например, находится милорд Будл, человек с значительным весом в своей партии, человек, которому известно, что значит официальная должность, и который с большою важностью сообщает сэру Лейстеру Дэдлоку, после обеда, что он решительно не может постичь, к чему стремится нынешний век. Парламентские прения в нынешние времена не то, что бывало в старину; Нижний Парламент совсем не то, что прежде, и даже самый Кабинет совсем не то, чем бы ему следовало быть. С крайним изумлением он замечает, что, допустив падение нынешнего министерства, выбор правительства падет непременно или на лорда Кудля, или на сэра Томаса Дудля, но падет, конечно, в таком случае, если герцог Фудль не будет действовать заодно с Гудлем; а такое предположение можно допустить вследствие разрыва между этими джентльменами по поводу несчастного происшествия с Джудлем. С другой стороны, поручив Министерство Внутренних Дел и Управление Нижним Парламентом Джудлю, Министерство Финансов Нудлю, управление колониями Лудлю, а иностранными Мудлю, что вы станете делать тогда с Нудлем? Нельзя же вам будет предложить ему место председателя в Совете: это место приготовлено уже для Нудля. Нельзя его назначить управляющим государственными лесами: эта обязанность более всего прилична Будлю. Что же из этого следует? Из этого следует, что отечество наше претерпевает крушение, гибнет, распадается на части (что совершенно очевидно для патриотизма сэра Лейстера Дэдлока), потому что никто не может предоставить значительного места Нудлю!

Между тем высокопочтеннейший член Парламента Вильям Буффи держит через стол горячее прение с другим высокопочтеннейшим джентльменом, что совершенное падение отечества – в чем уже нет никакого сомнения, хотя еще об этом только говорят – должно приписать распоряжениям Куффи. Если б поступили с Куффи, как бы следовало поступить с ним при самом его вступлении в Парламент, если б не позволили ему перейти на сторону Дуффи, тогда бы невольным образом принудили его соединиться с Фуффи, имели бы в нем сильного оратора в защиту Гуффи, приобрели бы при выборах влияние богатства Джуффи и завлекли бы в эти выборы представителей трех графств – Куффи, Луффи и Муффи; в добавок к этому вы бы упрочили административную часть государства официальными сведениями и деятельностью Пуффи. И все это зависит, как нам известно, от одного только каприза Пуффи!

Различие мнений обнаруживается не только в этом, но и в других, менее важных предметах; а между тем для блистательного и образованного круга совершенно ясно, что это различие мнений проистекает единственно из защиты Будля и его партии, из нападения на Буффи и его партию. Эти два лица представляют собою двух великих актеров, которым предоставлена обширная сцена. Без сомнения, кроме них были и другие особы, но о них упоминалось случайно, как о лицах замечательных, но сверхкомплектных, которым суждено было разыгрывать роли второстепенные, закулисные; на сцене же кроме Будля и Буффи с их последователями, семействами, наследниками, душеприказчиками, распорядителями и учредителями, кроме этих первоклассных актеров, этих колонновожатых своих партий, отнюдь никто не смел появляться.

Вот в этом-то, быть может, находится столько дендизма в Чесни-Волд, сколько блистательный и просвещенный круг не отыщет на всем своем протяжении. За пределами самых тихих и самых деликатных кружков, точь-в-точь, как за кругом некроманта, которым он очерчивает себя, являются в быстрой последовательности фантастические видения, – с тою только разницею, что здесь являются не призраки, но действительность, и потому можно опасаться за нарушение пределов круга.

Как бы то ни было, Чесни-Волд битком набит, так набит, что в груди каждой из приехавших горничных вспыхивает пламя оскорбленного самолюбия, потушить которое нет никакой возможности. Одна только комната пуста. Эта комната, из третьеклассных, впрочем, устроена на башне, просто, не комфортабельно меблирована и имеет какой-то старинный деловой вид. Эта комната принадлежит мистеру Толкинхорну; никто другой не смеет занять ее, потому что мистер Толкинхорн может приехать совершенно неожиданно и имеет право приезжать во всякое время. Однако, он еще не приехал. У него скромная привычка пройти, разумеется, в хорошую погоду пешком от самой деревни по всему парку, и так тихо пробраться в эту комнату, как будто он никогда не выходил из нее, попросить человека, чтобы он доложил сэру Лейстеру о его приезде, на тот конец, что, быть может, его желают уже видеть, и наконец явиться за десять минут до обеда в тени дверей библиотеки. Мистер Толкинхорн спит в своей башенке, с скрипучим флюгером над головой; вокруг башни расстилается свинцовая крыша, на которой, в ясное утро, можно видеть его гуляющим перед завтраком, как какого-нибудь ворона крупной породы.

Каждый день перед обедом миледи поглядывает в дверь библиотеки, покрытую вечерним сумраком, и не видит там мистера Толкинхорна. Каждый день за обедом миледи поглядывает, нет ли пустого места за столом, которое мистер Толкинхорн мог бы занять немедленно по своем приезде; но пустого места не видать. Каждый вечер миледи как будто случайно спрашивает горничную:

– Не приехал ли мистер Толкинхорн?

И каждый вечер миледи получает неизменный ответ:

– Нет еще, миледи, не приехал.

Однажды вечером, распустив свои волосы, миледи, после обычного ответа своей горничной, углубляется в размышления, – как вдруг, в противоположном зеркале, видит свое задумчивое личико и подле него пару черных глаз, наблюдающих за ней со вниманием и любопытством.

– Будь так добра, – говорит миледи, обращаясь к отражению лица Гортензии, – займись своим делом. Ты можешь любоваться своей красотой в другое время.

– Простите, миледи! Я любовалась вашей красотой.

– Напрасно, – говорит миледи, – это вовсе не твое дело.

Наконец, однажды вечером, незадолго до захождения солнца, когда яркие группы фигур, часа два оживлявшие Площадку Замогильного Призрака, рассеялись и на террасе остались только сэр Лейстер и миледи, мистер Толкинхорн является. Он подходит к ним своим обычным методическим шагом, который не бывает у него ни скорее, ни медленнее. На нем надета его обыкновенная, ничего не выражающая маска – если только это маска – и в каждом члене его тела, в каждой складке его платья он носит фамильные тайны. Предан ли он всей душой своим великим клиентам, или только считает их за людей, которым продает свои услуги, это его собственная тайна. Он хранит ее, как хранит тайны своих клиентов; в этом отношении он считает и себя своим клиентом и уж, разумеется, ни под каким видом не изменит себе.

– Как ваше здоровье, мистер Толкинхорн? – говорит сэр Лейстер, протягивая ему руку.

Мистер Толкинхорн совершенно здоров. Сэр Лейстер тоже совершенно здоров и миледи также совершенно здорова. Все остаются как нельзя более довольны. Адвокат, закинув руки назад, прогуливается по террасе подле сэра Лейстера с одной стороны; миледи идет с другой.

– Мы ждали вас раньше, – замечает сэр Лейстер.

Замечание в высшей степени милостивое. Другими словами, это значит: «Мы помним, мистер Толкинхорн, о вашем существовании даже и в то время, когда вы не напоминаете о нем своим присутствием. Заметьте, сэр, мы и на это уделяем частичку наших мыслей».

Мистер Толкинхорн, вполне понимая это, делает низкий поклон и говорит, что он премного обязан.

– Я бы раньше приехал, – объясняет он, – если б меня не задержали разные дела по вашей тяжбе с Бойторном.

– Это человек с весьма дурно направленным умом, – с некоторою суровостью замечает сэр Лейстер, – в высшей степени опасный человек для всякого общества… человек с весьма низким характером.

– Он очень упрям, – говорит мистер Толкинхорн.

– В таком человеке эта черта весьма натуральна, – возражает сэр Дэдлок, – а между тем сам оказывается упрямейшим человеком. – Слышать такой отзыв о нем для меня вовсе не удивительно.

– Дело остановилось на том теперь, – продолжает адвокат, – согласны ли вы сделать какую-нибудь уступку?

– Нет, сэр, – отвечает сэр Лейстер, – ни на волос. Чтобы я сделал уступку?

– Я не говорю какую-нибудь важную уступку… этого, без сомнения, вы не позволите себе. Я подразумеваю под этим совершенную безделицу.

– Позвольте вам сказать, мистер Толкинхорн, – возражает сэр Лейстер, – между мной и мистером Бойторном не может быть безделиц. Мало этого: я должен заметить вам, что мне трудно представить себе, каким образом какое-нибудь из моих прав можно считать за безделицу. Я говорю это не столько относительно моей личности, сколько относительно той фамилии, поддерживать и охранять достоинство которой лежит исключительно на мне.

Мистер Толкинхорн вторично делает низкий поклон.

– Теперь я имею по крайней мере руководство к дальнейшему действию, – говорит он. – Боюсь, однако, что мистер Бойторн наделает нам много хлопот…

– Делать хлопоты, мистер Толкинхорн, в характере таких людей, – прерывает сэр Лейстер. – Я уже сказал вам, что это в высшей степени безнравственный, низкий человек, – человек, которого, лет пятьдесят тому назад, непременно бы посадили в тюрьму уголовных преступников за какое-нибудь разбойничье дело и показали бы жестоким образом… если б, – прибавляет сэр Лейстер после минутного молчания, – если б только не повесили, не колесовали, не четвертовали его.

Сэр Лейстер, высказав такой жестокий приговор, по-видимому, сбросил с груди своей тяжелый камень; казалось, ему было бы еще легче и приятнее, если б приговор этот можно было привести в исполнение.

– Однако, начинает темнеть, – говорит он, – и миледи, пожалуй, простудится. Душа моя, войдем в комнаты.

В то время, как они подходят к двери приемной залы, леди Дэдлок в первый раз обращается к своему адвокату.

– Вы писали мне несколько строчек касательно лица, о почерке которого я когда-то спрашивала вас. Только вы одни могли припомнить это обстоятельство; сама я совершенно забыла об этом. Ваше письмо напомнило мне снова. Не могу представить себе причины, по которой обратила внимание на этот почерк, но уверена, что тут должна скрываться какая-нибудь причина.

– Вы уверены, миледи? – повторяет мистер Толкинхорн.

– О, да! – рассеянно повторяет миледи. – Я думаю, что это случилось не без причины. И вы приняли на себя труд отыскать человека, который переписывал эту бумагу… позвольте, как она называется по-вашему… клятвенное показание?

– Точно так, миледи.

– Как это странно!

Они входят в мрачную столовую в нижнем этаже, освещаемую днем двумя глубокими окнами. Наступили сумерки. Каминный огонь ярко играет на дубовой стене и бледно отражается в окнах, за которыми, сквозь холодное отражение пламени, видно, как вся окрестность будто дрожит, объятая холодным ветром, и серый туман, как одинокий путник, за исключением несущихся по небу облаков, ползет по полям и прогалинам парка.

На страницу:
18 из 21