
Полная версия
Холодный дом
Миледи опускается в кресло, стоящее в стороне от камина; сэр Лейстер занимает другое кресло, против миледи. Адвокат становится против камина, прикрывая лицо рукой, протянутой во всю длину. Из-за руки он наблюдает за миледи.
– Да, – сказал он, – я спрашивал об этом человеке и наконец нашел его. И как странно я нашел его…
– Неужели человеком, с которым бы неприятно было встретиться? – рассеянно и лениво замечает миледи.
– Я нашел его мертвым.
– О, Боже мой! – воскликнул сэр Лейстер.
Его не столько изумило открытие мистера Толкинхорна, сколько обстоятельство, что об этом открытии говорят в его присутствии.
– Мне указали его квартиру – жалкое место, где каждый предмет носил отпечаток нищеты; в этой квартире я нашел его мертвым.
– Вы извините меня, мистер Толкинхорн, – замечает сэр Лейстер, – но чем меньше будет сказано об этом…
– Ах, нет, сэр Лейстер, дайте мне до конца выслушать эту историю, – говорит миледи, – она как нельзя лучше соответствует сумеркам. О, как ужасно! И вы нашли его мертвым?
Мистер Толкинхорн подтверждает слова миледи низким поклоном и говорит:
– Умер ли он от своей собственной руки…
– Клянусь честью! – восклицает сэр Лейстер. – В самом деле, но…
– Позвольте мне выслушать историю, – возражает миледи.
– Если ты желаешь, душа моя. Но все же я должен сказать…
– Вам ничего не должно говорить!.. Продолжайте, мистер Толкинхорн.
Сэр Лейстер, как учтивый кавалер, должен уступить, хотя он все еще чувствует, что говорить такую нелепость в кругу людей высокого сословия, как вам угодно…
– Я хотел сказать, – продолжает адвокат с невозмутимым спокойствием, – умер ли он от своей руки, или нет, этого я не в силах объяснить, – но, во всяком случае, могу утвердительно сказать, что причиной смерти был собственный его поступок; умышленный ли был его поступок, или нет, это не только мне, но и никому неизвестно. Следственный судья решил, однако, что яд был принят случайно.
– Какого же рода человек был это несчастное создание? – спрашивает миледи.
– Весьма трудно сказать, – отвечает адвокат, мотая головой, – он жил в такой бедности, в такой небрежности, цвет лица его был до такой степени цыганский, волосы и борода его были так всклокочены, что, право, я должен считать его из самых последних простолюдинов за самого последнего. Доктор говорил, однако, что некогда он похож был на порядочного человека, как по манерам, так и по платью.
– Как звали этого несчастного?
– Его звали так, как он прозвал себя; но никто не знал его настоящего имени.
– Неужели не знали и те, кто находился при нем во время болезни?
– При нем никого не находилось. Он найден был мертвым. Вернее сказать, я нашел его мертвым…
– Без всякого следа узнать что-нибудь больше?
– Без всякого. Был там старый чемодан, – говорит адвокат задумчиво, – но… нет, в нем не было никаких бумаг.
Произнося каждое слово этого короткого разговора, леди Дэдлок и мистер Толкинхорн, без малейшего изменения в своей наружности, пристально смотрели друг на друга. Быть может это было весьма натурально при рассказе о таком необыкновенном происшествии. Сэр Лейстер смотрел на огонь с выражением одного из Дэдлоков, которого портрет стоял на лестнице. С окончанием рассказа, он возобновляет свой протест говоря, что для него совершенно ясно, что миледи не имеет никакой причины знать этого несчастного (разве потому только, что он писал просительные письма), и надеется не слышать более о предмете, ни под каким видом не соответствующем положению миледи.
– Конечно, это можно назвать стечением ужасов, – говорит миледи, подбирая полы своего платья, – но они могут заинтересовать на минуту. Сделайте одолжение, мистер Толкинхорн, отворите мне дверь.
Мистер Толкинхорн исполняет это с почтительностью и держит дверь открытою, пока проходит миледи. Она проходит мимо него с обычной усталостью во всех ее движениях и с выражением холодной благодарности. Они снова встречаются за обедом, встречаются снова на другой день, встречаются снова в течение многих последовательных дней. Леди Дэдлок по-прежнему все та же истомленная богиня, окруженная поклонниками, ужасно склонная умереть от скуки, несмотря на блеск, который окружает ее. Мистер Толкинхорн по-прежнему все тот же безмолвный хранитель благородных тайн. Очень заметно, что он не на своем месте, но в то же время совершенно как у себя дома. Они, по-видимому, так мало обращают внимания друг на друга, как всякие другие два лица, встретившиеся из разных мест в одном и том же доме. Но наблюдают ли они друг за другом, подозревают ли они друг в друге какую-нибудь тайну, приготовились ли они сделать нападение друг на друга и никогда не допустить нападения врасплох, и сколько бы дал каждый из них, чтобы узнать сокровенные тайны своего противника, – все это скрыто на некоторое время в глубине их сердец.
XIII. Рассказ Эсфири

Мы уже держали множество совещаний насчет будущей карьеры Ричарда, сначала одни, без мистера Джорндиса, как Ричард желал, а впоследствии с ним вместе; но все наши совещания долгое время не подвигались вперед. Ричард говорил, что он готов на все. Когда мистер Джорндис выражал свои сомнения насчет того, не прошли ли лета Ричарда для поступления его в морскую службу, Ричард говорил, что он сам думал об этом и полагал, что было уже поздно пуститься на это поприще. Когда мистер Джорндис спрашивал его мнения насчет военной службы, Ричард говорил, что он думал также и об этом, и что эта идея очень недурна. Когда мистер Джорндис советовал ему подумать и решить без посторонних, было ли в нем пристрастие к морю одною только обыкновенною ребяческою склонностью, или сильным влечением, Ричард отвечал, что он уже не раз серьезно раздумывал об этом, но решительно ничего не придумал.
– Не умею сказать, – говорил мне мистер Джорндис, – до какой степени эта нерешительность в характере обязана какой-то неизвестности и отлагательству, которым обречен он был с самого рождения. Я могу утвердительно сказать, что Верховный Суд, при множестве своих грехов, должен отвечать и за этот. Он развил в нем привычку откладывать всякое дело и надеяться на решение его при более удобном случае, вовсе не зная, когда и какой представится случай, и таким образом оставлять все начатое неконченым, неопределенным, затемненным. Характеры более взрослых и степенных людей часто меняются окружающими обстоятельствами. Невозможно же было ожидать, чтобы характер мальчика, подвергаясь в развитии своем такому сильному влиянию, не изменился к худшему.
Я чувствовала всю справедливость этих слов, хотя, если позволено мне будет выразить свое мнение, мне казалось, что надо было много сожалеть о том, что воспитание Ричарда нисколько не противодействовало влиянию обстоятельств и не служило к правильному развитию характера. Ричард восемь лет провел в школе и учился, сколько я понимаю, писать латинские стихи всех родов и размеров и старался достичь в этом искусстве совершенства. Но я никогда не слышала, чтобы кому-либо из его наставников вздумалось узнать, в чем заключается его врожденные наклонности, в чем состоят его недостатки и какого рода лучше всего сообщить ему познания. Он с таким прилежанием занимался стихосложением и достиг этого искусства до такого совершенства, что если бы остался в школе до совершеннолетия, то, мне кажется, только бы и занимался стихами и в заключение кончил бы свое воспитание забвением всех правил стихотворства. Хотя я не сомневаюсь, что его стихи были прекрасные, поучительные, очень полезные для множества жизненных целей и легко сохраняемые в памяти в течение всей жизни; но все же, мне кажется, было бы гораздо полезнее для Ричарда заняться немного чем-нибудь дельным, нежели слишком много одними латинскими стихами.
Впрочем, я очень мало понимала в этом предмете и даже теперь не знаю, занимались ли молодые люди классического Рима или Греции стихосложением в таких огромных размерах, в каких занимаются этим молодые люди нынешнего века.
– Решительно не могу придумать, за что мне приняться, – говорил Ричард, задумчиво. – В одном только я уверен, что к духовному званию я совершенно не способен.
– Не имеешь ли ты склонности к занятиям мистера Кенджа? – намекнул мистер Джорндис.
– Не знаю, сэр, – отвечал Ричард. – Впрочем, катание на лодках мне очень нравится, а присяжные писцы очень часто проводят время на воде. Это славная профессия!
– А насчет докторского поприща? – намекнул мистер Джорндис.
– Вот это так дело! – вскричал Ричард.
Мне кажется, что Ричард еще ни разу не подумал об этом.
– Вот это дело! – повторил Ричард, с величайшим энтузиазмом. – Наконец-то мы добились дела! Как это чудесно! Я стану называться членом Королевского Медицинского Общества!
Над его восклицаниями никто не смеялся, хотя он сам хохотал над ними от всего сердца. Он говорил, что выбрал наконец профессию, и чем более думал о ней, тем более убеждался, что судьба его решена: наука врачевания была в его понятии наукой всех других наук. Я полагала, что он пришел к такому заключению потому только, что никогда не имел случая подумать хорошенько, к чему именно способен он, и что, ухватясь за эту самую новенькую для него идею, он радовался, что навсегда отделается от необходимости думать и раздумывать о выборе карьеры. Я старалась угадать, послужили ли такому выбору латинские стихи, или это уже само собой должно было случиться.
Мистер Джорндис употребил много труда, чтобы серьезно переговорить с Ричардом об этом и убедиться, не обманывается ли Ричард в таком важном предприятии. Обыкновенно после этих совещаний Ричард становился несколько серьезнее, но, сказав Аде и мне, что «дело устроено чудесно», начинал говорить о чем-нибудь другом.
– Клянусь небом! – вскричал мистер Бойторн, сильно заинтересованный этим предметом. (Впрочем, мне бы не следовало и говорить об этом, потому что мистер Бойторн ни в какие дела не вмешивался слабо): – клянусь небом, я в восторге, что молодой человек с таким рвением посвящает себя этому благородному призванию! А что касается до корпораций, приходских и других общин, этих сходбищ пустоголовых олухов, которые собираются нарочно затем, чтоб разменяться такими спичами, за которые – клянусь небом! – их всех поголовно следовало бы присудить к ссылке на весь остаток их ничтожной жизни в ртутные рудники, и тем отвратить заразу, которую прививают они к нашему родному наречию; в вознаграждение же тех неоцененных услуг, которые молодые люди оказывают нам, употребляя лучшую часть своей жизни на близкое изучение предмета, на продолжительные занятия, подвергая себя всевозможным лишениям, получая скудное содержание, которого бы недостаточно было к существованию какого-нибудь адвокатского писца, я бы поставил за правило приготовлять из каждого члена корпорации анатомические препараты, собственно для того, чтобы молодые люди изучали на практике, до какой степени может растолстеть пустая голова.
В заключение такого пылкого объяснения, мистер Бойторн окинул нас взглядом с приятной улыбкой и потом вдруг загремел своим оглушительным «Ха, ха, ха!» раскаты которого продолжались, конечно, с умыслом, до тех пор, пока мы сами не присоединились к этому чистосердечному смеху.
Так как Ричард после неоднократных отсрочек, даваемых ему мистером Джорндисом на размышление, все еще продолжал говорить, что он решительно выбрал для себя карьеру, и так как он все еще продолжал уверять Аду и меня, что «дело устроено чудесно», то решено было пригласить на общее и окончательное совещание мистера Кенджа. Вследствие этого, мистер Кендж прибыл в один прекрасный день к обеду, уселся в покойное кресло, вертел футляр из-под очков между пальцами, говорил звучным голосом и вообще действовал совершенно так, как действовал, сколько мне помнится, в то время, когда я впервые увидела его, будучи еще маленькой девочкой.
– Конечно, конечно! – говорил мистер Кендж. – Да, прекрасно! Весьма хорошая профессия, мистер Джорндис, отличная профессия!
– Курс наук и практические приготовления требуют прилежных занятий, – замечал мой опекун, бросая взгляд на Ричарда.
– Без сомнения, – говорил мистер Кендж, – это требует большого прилежания.
– Впрочем, это более или менее составляет главное условие при избрании всякого рода профессии, – говорил мистер Джорндис. – Я не знаю до какой степени можно уклониться от этого условия при всяком другом выборе.
– Совершенно справедливо, – сказал мистер Кендж, – и мистер Ричард Карстон, который так похвально выказал себя на поприще, если можно так выразиться, классических наук, под сению которых протекла его счастливая юность, без сомнения, применит привычки, если не самые правила и практические упражнения стихосложения того языка, на котором, где было сказано, если я не ошибаюсь, поэты не образуются, но родятся, – без сомнения, он применит все это к возделыванию в высшей степени практического поля действия, на которое вступает.
– Вы вполне можете положиться, сэр, – сказал Ричард, с всегдашнею беспечностью, – что я охотно вступаю в это поприще и готов употребить на нем все свои старания и усилия.
– Очень хорошо, мистер Джорндис! – сказал мистер Кендж, плавно кивая головой. – Если мистер Ричард Карстон уверяет нас, что вступает на этом поприще охотно и с готовностью употребить на нем все свои старания и усилия (еще плавней кивая головой и сопровождая каждое слово плавными размахами руки), я должен представить вам на вид, что нам остается только рассмотреть, каким образом лучше всего достичь желаемой цели. И, во-первых, нам следует принять в соображение поручение мистера Ричарда руководству сведущего и опытного врача. Есть ли у вас в настоящее время кто-нибудь в виду?
– Кажется, никого нет, Рик? – сказал опекун.
– Никого, сэр, – отвечал Ричард.
– Совершенно так! – заметил мистер Кендж. – Во-вторых, касательно содержания молодого человека – не встречается ли с этой стороны ощутительного препятствия?
– Нет, нет, нет! – отвечал Ричард.
– Совершенно так! – повторил мистер Кендж.
– Я бы желал иметь некоторое разнообразие, – сказал Ричард, – желал бы приобрести некоторую опытность и в других отношениях…
– Без сомнения, это весьма необходимо, – возразил мистер Кендж. – Я думаю, мистер Джорндис, все это нам нетрудно устроить? Нам остается только, во-первых, отыскать в достаточной степени искусного врача, и как скоро мы успеем в этом, смею прибавить, как скоро будем мы в состоянии заплатить известное вознаграждение, единственное затруднение будет заключаться в выборе именно одного врача из множества. Во-вторых, нам следует соблюсти те небольшие формальности, которые окажутся необходимыми как в отношении к нашему возрасту, так и в отношении к опеке Верховного Суда; и тогда мы в непродолжительном времени – позвольте здесь употребить чистосердечное выражение мистера Ричарда – «вступим на поприще» к общему нашему удовольствию. Должно приписать стечению обстоятельств, – сказал мистер Кендж с оттенком меланхолии в улыбке, – одному из тех стечений обстоятельств, которые пожалуй и не требуют особенных объяснений, принимая в расчет ограниченность умственных дарований человека, – должно приписать стечению особенных обстоятельств, что у меня есть кузен, который занимается искусством врачевания. Может статься, вы примете его за искусного и опытного врача; может и то статься, что он как нельзя лучше будет соответствовать этому предположению. Я также мало могу ручаться за него, как и за вас, но все же скажу – может статься!
Так как это совещание было первым приступом к открытию карьеры, то решено было, что мистер Кендж повидается и поговорит с своим кузеном. А так как мистер Джорндис давно уже обещал свезти нас в Лондон на несколько недель, то на другой же день положено было предпринять эту поездку и вместе с тем решить дело Ричарда.
Мистер Бойторн уехал от нас через неделю. Мы совершили путь и расположились в хорошенькой квартирке близ Оксфордской улицы над лавкой обойщика. Лондон был для нас великим чудом, и мы проводили целые часы, любуясь его диковинками, которых было так много, что они казались нам неистощимыми. Мы посетили главные театры и с наслаждением смотрели все те пьесы, которые стоило смотреть. Я упоминаю об этом потому, что в театре мистер Гуппи снова начал беспокоить меня.
Однажды вечером я и Ада сидели впереди ложи, а Ричард занимал любимое свое место – за стулом Ады. Взглянув случайно в партер, я увидела, что мистер Гуппи, с растрепанными волосами и с выражением глубокой горести на лице, смотрел на меня. В продолжение всего представления, я чувствовала, что он смотрел не на сцену и актеров, а на нашу ложу и меня, и смотрел с рассчитанным выражением глубокой грусти и глубочайшего отчаяния.
Это обстоятельство совершенно испортило мое удовольствие в тот вечер; оно приводило меня в замешательство и было очень, очень забавно. С этого раза мы никогда не приезжали в театр без того, чтобы не увидеть в партере мистера Гуппи, с растрепанными волосами, с отложенными воротничками и с унынием в лице. Во время нашего прихода в ложу, если его не оказывалось в партере, я начинала уже надеяться, что он не придет, и заранее восхищалась на некоторое время представлением, но, взглянув в сторону, совершенно неожиданно встречалась с его унылыми до глупости взорами, и с той минуты была уверена, что эти взоры следили за мной в продолжение всего вечера.
Я не могу выразить, до какой степени меня это беспокоило. Если б он причесал волосы и поднял бы кверху свои воротнички, это было бы только смешно; но полная уверенность, что это глупое создание не спускает с меня глаз, ни на минуту не изменяет своего бессмысленного выражения в лице, производила на меня такое неприятное впечатление, что я не могла смеяться при самых комических сценах, не могла плакать при самых трогательных, не могла пошевелиться, не могла говорить; словом сказать, я была морально связана. Избегнуть наблюдений мистера Гуппи, переменив место и удаляясь в глубину ложи – я не могла этого сделать: я знала, что Ричард и Ада были уверены, что я стану сидеть подле них, и что они не могли бы так свободно беседовать друг с другом, если б подле них сидела не я, а кто-нибудь другой. Поэтому я оставалась на своем месте, решительно не зная, куда мне смотреть, потому что куда бы я ни взглянула, я знала, этот взор мистера Гуппи следит за мной; да к тому же мне больно было подумать, что этот молодой человек собственно для меня, а не для удовольствия, обрекал себя страшным издержкам.
Иногда я думала сказать об этом мистеру Джорндису и в то же время боялась, что молодой человек потеряет место, и что я буду причиной его несчастия; иногда думала доверить это Ричарду, но боялась, что он раздерется и подобьет глаза мистеру Гуппи; иногда думала сердито посмотреть на него или строго покачать головой, но чувствовала, что этого мне не сделать; иногда я намеревалась написать его матери, но это обыкновенно кончалось убеждением, что начать переписку было бы гораздо хуже: так что я всегда приходила к заключению, что ничего не могу сделать. Настойчивость мистера Гуппи заставляла его не только следить за нами когда мы отправлялись в театр, но встречать нас в толпе народа, при нашем выходе, и даже становиться на запятки нашей кареты; и я действительно видела его раза два или три, как он претерпевал там мучения от ужасных гвоздей. Когда мы приезжали домой, он прислонялся к фонарному столбу против нашего дома. Дом обойщика, где мы квартировали, расположен был на углу, и окно моей спальни приходилось как раз против фонарного столба. Вечером я не решалась подходить к этому окну, опасаясь увидеть мистера Гуппи (как это и случилось в одну лунную ночь), прислонившегося к столбу и подвергавшего себя опасности схватить сильную простуду. Если б мистер Гуппи, к моему несчастию, не имел в течение дня занятий, я бы решительно не имела от него покоя.
Пока мы предавались удовольствиям, в которых мистер Гуппи так странно участвовал, дело, которое привлекло нас в Лондон, подвигалось вперед своим чередом. Кузен мистера Кенджа был некто мистер Бэйхам Баджер, имевший хорошую практику в Чельзи и, кроме того, в одном из больших городских лазаретов. Он изъявил совершенную готовность принять Ричарда в свой дом и следить за его занятиями; а так как казалось, что занятия эти под руководством мистера Баджера пойдут не без успеха, что мистер Баджер полюбил Ричарда, а Ричард полюбил мистера Баджера, то заключено было условие, получено согласие лорда-канцлера, и дело совершенно кончилось.
В тот день, когда Ричарду следовало явиться к мистеру Баджеру, мы все приглашены были к последнему на обед. В пригласительной записке миссис Баджер было сказано, что обед будет в строгом смысле семейный, – и действительно: мы не встретили ни одной леди, кроме самой миссис Баджер. Она окружена была в своей гостиной различными предметами, изобличающими, что миссис Баджер немножко рисует, немножко играет на фортепьяно, немножко играет на гитаре, немножко играет на арфе, немножко поет, немножко занимается рукодельем, немножко пишет стихи и немножко занимается ботаникой. Я должна думать, что ей было лет пятьдесят, но одета она была как молоденькая девочка и имела нежный цвет лица. Если к маленькому списку всех ее достоинств я прибавлю, что она румянилась немножко, то, мне кажется, это нисколько не повредит делу.
Сам мистер Бэйхам Баджер был краснощекий, свежелицый, хрупкий на взгляд джентльмен, с слабым голосом, белыми зубами, белокурыми волосами, удивляющимися взорами и, в заключение, несколькими годами моложе миссис Бэйхам Баджер. Он чрезвычайно восхищался ею, и по весьма забавному поводу (так по крайней мере нам казалось) – что она имела уже третьего мужа. Когда мы заняли места, он мистер Баджер торжественно сказал мистеру Джорндису:
– Быть может, вы не поверите, что я уже третий супруг миссис Бэйхам Баджер.
– Неужели? – сказал мистер Джорндис.
– Да, третий! А ведь по наружности миссис Баджер нельзя поверить, мисс Соммерсон, чтобы эта леди имела уже двух супругов.
Я отвечала, что действительно нельзя поверить.
– И если б вы знали, какие это были замечательные люди! – сказал мистер Баджер сообщительным тоном. – Капитан королевского флота, смею сказать, знаменитый офицер. Имя профессора Динго, моего непосредственного предшественника, стяжало европейскую известность.
Миссис Баджер услышала это и улыбнулась.
– Да, душа моя! – сказал мистер Баджер, в ответ на эту улыбку, – я сообщил мистеру Джорндису и мисс Соммерсон, что ты уже была за двумя мужьями, и что оба мужа были люди знаменитые. Они находят, как и вообще все, кому я говорю об этом, что трудно поверить мне.
– Мне едва было двадцать лет, – сказала миссис Баджер, – когда я вышла за Своссера, капитана королевского флота. Я ходила с ним в Средиземное море, и теперь вы видите во мне настоящего моряка. Спустя двенадцать лет после дня нашего бракосочетания, я сделалась женой профессора Динго.
(…стяжавшего европейскую известность! – прибавил мистер Баджер вполголоса.)
– День, в который венчали меня с мистером Баджером, – продолжала миссис Баджер, – был днем моих предыдущих вступлений в замужество. К этому дню я питаю особенную привязанность…
– Так что миссис Баджер венчалась с тремя супругами – двое из них люди знаменитые, – сказал мистер Баджер, подтверждая факты, – аккуратно двадцать первого марта, в одиннадцать часов по полудни.
Мы все выразили удивление.
– Хотя я вполне уважаю скромность мистера Баджера, – сказал мистер Джорндис, – я решаюсь, однако же, поправить его выражение и сказать, что миссис Баджер выходила замуж не за двух, но за трех знаменитых людей.
– Благодарю вас, мистер Джорндис! Я сама всегда говорю ему об этом, – заметила миссис Баджер.
– Что же я говорю тебе на это, душа моя? – сказал мистер Баджер. – Нисколько не унижая этой известности, которую приобрел на медицинском поприще, и которую наш друг мистер Карстон будет иметь множество случаев оценить, я еще не до такой степени слабоумен (эти слова относились ко всем нам вообще), я еще не до такой степени безрассуден, чтобы ставить свою известность на одну параллель с известностью таких знаменитых людей, как капитан Своссер и профессор Динго. Быть может, вам интересно будет, мистер Джорндис, – продолжал мистер Бэйхам Баджер, провожая нас в гостиную, – взглянуть на портрет капитана Своссера. Портрет этот был написан, когда капитан возвратился в отечество после крейсерства у африканских берегов, где он страдал от туземной лихорадки. Миссис Баджер находит, что он очень желт. Но, несмотря на то, черты лица его очень правильные, – очень правильные.
Мы все в один голос отвечали: «Да, очень правильные!»
– Когда я смотрю на этот портрет, – сказал мистер Баджер, – то всегда говорю про себя: «Вот человек, на которого бы я желал постоянно смотреть». Это желание ясно показывает, какой знаменитый человек был этот капитан. На другую сторону, – портрет профессора Динго. Я знал его очень хорошо, я находился при нем в последние минуты его жизни: похож, как две капли воды, совершенно живой, – только что не говорит! Над фортепьяно вы видите портрет миссис Бэйхам Баджер, когда была она миссис Своссер. Над софою – миссис Бэйхам Баджер, когда называлась она миссис Динго. Обладая оригиналом миссис Баджер, я не считаю за нужное иметь с нее копию.









