Хачапури для лорда,или Пенсионерок драконами не напугаешь
Хачапури для лорда,или Пенсионерок драконами не напугаешь

Полная версия

Хачапури для лорда,или Пенсионерок драконами не напугаешь

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

— Кузьма, остаешься за старшего, — распорядилась я. — Тим на заборе, ты на курах. Несушек беречь как зеницу ока.

Кузьма зевнул и улегся на крыльце мордой к загону. Службу он понимал по-своему, лежа, но с курами у него после гляделок держался вооруженный нейтралитет, так что за тыл я была спокойна.

Базар расположился на площади перед лавкой, если это можно было назвать площадью, просто утоптанный пятачок, где сходились три улицы. Возы стояли рядком, торговцы разложились кто на телегах, кто на дощатых столах. Народу толклось порядочно, вся деревня и еще половина соседней, гомон стоял правильный, базарный.

А вот возов было, как я поняла из разговоров, меньше обычного. Куда ни встань, всюду говорили об одном.

— С мельницы-то один воз пришел, а обещали три…

— Побоялись через лес. Ономнясь купца обчистили на тракте, самого чуть живого отпустили…

— Четвертый обоз за лето, люди говорят. И хоть бы кого поймали…

— А чего его ловить, лес-то вон он. Свистнул и ушел…

Я ходила вдоль возов, слушала и мотала на ус. Сам собой вспомнился ночной вой , складный, на два голоса, который аукался, а не выл. Может, совпадение, лес большой, зверья в нем хватает. А может, и не зверье это вовсе перекликалось. Утверждать не возьмусь, свечку не держала, да и не мое это дело, на то староста есть и власти. Но соседство в любом случае выходило так себе, и засов с кочергой в моем хозяйстве оказались не лишними. Ладно. Мое дело маленькое, мое дело мука.

Муку я взяла у парня, молодого, веснушчатого, и сторговалась с ним быстро, он в базарном деле был еще щенок против меня. Соль взяла у лавочника, тот при виде меня заранее вздохнул и взвесил честно, без мешочка, наука впрок пошла. Сало выбрала у хуторской тетки, с прожилочкой, розовое, понюхала, помяла, тетка смотрела на мои манипуляции с подозрением.

У воза с птицей и яйцами обнаружилась тетя Улита собственной персоной. Углядела меня издали и поманила сухим пальцем.

— Ну что, ученая? Несутся кормилицы или зря я тебе своих красавиц отдала?

— Несутся, тетя Улита. Первое яйцо вчера взяла, в крапинку.

— В крапинку это Пеструха. — Бабка приосанилась так, будто снеслась лично. — Моя школа. Ты гляди, обеих хвали, а то которая обидится, месяц яйца не увидишь. Птица она обидчивая, хуже свекрови.

Был в рядах и коробейник с тканями, ситец, полотно, все городское, привозное. Я пощупала полотно, беленое, плотное, и застряла у этого воза всерьез.

По уму, идти мне следовало дальше. Медяки мои такую покупку не тянули, а серебро я себе поклялась не трогать до самой крайности. Только вот стояла я, мяла в пальцах полотно и понимала, что крайность, она уже наступила, просто тихо, без объявления. Спала я на голом сене, укрывалась плащом, из белья на мне было одно платье прислуги. А впереди осень, за ней зима. Постель и смена белья это не барство. Это здоровье, любой медик подтвердит, а медик тут был один, я и есть.

Я разменяла у коробейника серебряную монету и взяла с запасом, как привыкла брать на отделение. Ткани плотной на матрас и подушки. Полотна беленого на наволочки, на простыню и на нательное белье, шить я умела, иголки с нитками в хозяйстве уже имелись. Ситца немаркого на смену, рубаху сшить да юбку простую. Коробейник отмерял и поглядывал на меня с растущим уважением, торговалась я за каждый локоть, но брала много.

Сдача с серебрушки вышла жиденькая, и в неприкосновенном запасе у меня оставалась теперь одна монета. Я велела себе об этом не думать. Вложения в здоровье окупаются, это вам тоже любой медик скажет.

После всех трат в кошеле у меня остался ровно один медяк, сиротливый остаток от всей сдачи. Я покатала его в пальцах и решила гульнуть. В конце ряда заезжий торговец продавал пирожки сладкие, и пахли они на всю площадь так, что живот у меня подводило еще от лавки. Один медяк один пирожок. Имею право, в конце концов. Первый базар в новой жизни, обмыть полагается.

До пирожков я дойти не успела.

У крайнего воза взорвалось. Крик, грохот перевернутой корзины, чей-то визг. Толпа качнулась туда, и я вместе с ней, сработала старая привычка, где кричат, там может быть нужна помощь.

Помощь была нужна, только не та, что я думала.

Торговец пирожками, мордатый, в засаленном фартуке, держал за ухо мальчишку. Держал крепко, с вывертом, и свободной рукой отвешивал ему затрещины, размеренно, как молотилка, приговаривая на каждый замах.

— Будешь. Знать. Как. Воровать. Щенок.

Мальчишка не кричал. Вот что было страшнее всего, он молчал, только дергался всем телом на каждом ударе и никак не мог вырваться, ухо держали крепко. Лет десять ему было, может, одиннадцать. Тощий, аж ребра сквозь драную рубаху пересчитать можно, чернявый, стриженный когда-то давно и неровно, будто овечьими ножницами.

Толпа стояла кругом и смотрела. Не вмешивался никто. Бабы качали головами, мужики посмеивались, кто-то от лотков крикнул, дай ему еще, чтоб запомнил.

— Вор, — сказала тетка рядом со мной, не мне, а так, в пространство. — Пирожок стянул. Который день тут крутится, попрошайничает. Так ему и надо, ворюге.

Может быть. Может, и надо. Только била эта молотилка в засаленном фартуке уже не за пирожок. Пирожок, вон он, валялся в пыли, раздавленный. Била она для публики, с оттяжкой, со вкусом, и останавливаться не собиралась, а у мальчишки уже плыла из носа кровь, и голова моталась, как у тряпичной куклы.

За сорок лет в приемном покое я насмотрелась, чем заканчивается такое воспитание. И на детей насмотрелась, которых привозили после таких вот уроков.

Я вошла в круг.

— Хватит.

Сказала я негромко. Кричать я не умею, вернее, умею, но не люблю, крик это признак беспомощности. У меня для таких случаев с годами выработался другой голос, ровный, тяжелый, каким объявляют буйному отделению отбой. От этого голоса трезвели алкоголики и садились на место дебоширы. Сработал он и тут. Молотилка застыла с поднятой рукой.

— Чего? — Торговец уставился на меня. — А ты еще кто такая? Он у меня пирожок…

— Пирожок, — согласилась я. — Вон он, в пыли. Медяк ему цена в базарный день. Держи.

Я подошла и положила свой медяк, последний, единственный, на его лоток. Не швырнула, положила, аккуратно, с достоинством, как расплачиваются в приличном заведении.

— Уплачено. Претензии есть?

Торговец смотрел то на медяк, то на меня. Публика вокруг притихла, представление повернуло куда-то не туда, и ей стало еще интереснее.

— А за науку? — нашелся он наконец. — Ворюгу поучить…

— За науку отдельное спасибо. — Я посмотрела ему в переносицу, есть такая точка, от взгляда в которую людям делается неуютно. — Только наука у тебя, любезный, казенная выходит. За такую науку в городе к лекарю водят и протокол пишут. Ребенку лет десять, а ты его башкой об воз. Ухо отпусти. Быстро.

Не знаю, что подействовало, слово «протокол», которого он наверняка не знал, или тон, которым оно было сказано. Ухо он отпустил.

Мальчишка не убежал. Вот это меня удивило, любой другой рванул бы так, что пятки засверкали. А этот отскочил на два шага, за край воза, и остался стоять, шмыгая разбитым носом. И смотрел он не на меня и не на торговца.

Он смотрел на пирожки.

— Дай ему один, — сказала я торговцу. — Уплачено.

— Так тот, в пыли…

— Тот в пыли твоими стараниями. Медяк на лотке, пирожок в руки. Или мне посчитать вслух, сколько ты сегодня наторговал, пока народ на твое представление смотрел, а не на товар?

Публика хохотнула. Торговец побагровел, но пирожок с лотка взял и сунул мальчишке, не глядя. Тот схватил, дернулся и исчез между возами так быстро, что я моргнуть не успела.

— Спасибо, — сказала я ему вслед, вернее, тому месту, где он только что стоял, — говорить будем учиться потом видимо.

Толпа расходилась, обсуждая. Тетка, та самая, что говорила про ворюгу, поглядела на меня искоса и поджала губы. Кто-то за спиной уважительно сказал, это, мол, та самая, с отшиба, которая Фаронов крапивой. Обрастала я, стало быть, репутацией, слух за слухом.

Я подобрала свои покупки и пошла было к дороге. И тут заметила.

Мальчишка не убежал с базара. Мелькнул раз у крайнего воза, другой раз за углом лавки. Двигался он в сторону задов, туда, где за лавкой тянулись старые сараи и дровяники. И пирожок он не ел.

Вот это было неправильно. Я такое видала, и не раз. Голодный ребенок, у которого в руках оказалась еда, ест ее сразу, давясь, на ходу, потому что еду могут отнять. Всегда. Без исключений.

Голодный, который не ест, это голодный, который несет еду кому-то. Кому-то, кто ждет и кто еще голоднее.

Ноги сами повернули за ним. Покупки оттягивали руки, дома ждали куры и Тим со своим забором, и вообще не мое это было дело. Я шла и перечисляла себе все причины, по которым надо развернуться и идти домой. Причин было много. Сердце не слушало ни одной.

За сараями, в закутке между дровяником и чьим-то глухим забором, на куче старого сена сидела девочка.

Лет шести, может, семи, по такой худобе не разберешь. Светлые волосы, свалявшиеся, как войлок. Платьишко, которое было когда-то то ли синим, то ли серым. Она сидела, обхватив коленки, и смотрела, как мальчишка, присев перед ней на корточки, разламывает пирожок.

Половину он вложил ей в руки. Вторую половину завернул в тряпицу и спрятал за пазуху. Про запас. Себе он не оставил ничего.

Девочка ела не так, как едят дети. Без жадности, мелкими кусочками, и после каждого замирала, глядя на брата, будто спрашивала разрешения продолжать. А он сидел перед ней на корточках, шмыгал разбитым носом и следил, чтобы она доела все.

Я стояла за углом дровяника и смотрела на это дольше, чем следовало.

Потом вышла к ним.

Мальчишку подбросило, как на пружине. Он оказался между мной и девочкой раньше, чем я сделала второй шаг, худой, встрепанный, с разбитым носом, руки растопырил, как воробей крылья. Драться он со мной не смог бы, это понимали мы оба. Но стоял.

— Тихо, — сказала я и остановилась. — Я не за пирожком. Он ваш, уплачено.

Он молчал и смотрел исподлобья. Глаза у него были не детские. Возраст в глазах, я такое видала у мужиков после войны на старых фотографиях, и у детей из неблагополучных, которых привозили к нам по десять раз на году.

— Звать тебя как?

Пауза. Он прикидывал, я прямо видела, как за глазами щелкают счеты. Опасна или нет, чего хочу, что ему за это будет.

— Тишка, — сказал он наконец.

— А сестру?

— А тебе чего? — Он подобрался. — Не сестра она мне.

— Ага, — согласилась я. — Чужая. Поэтому ты ей пирожок отдал , и уши за нее подставляешь. Чужим всегда так.

Тишка насупился. Логика была против него, но сдаваться он не привык.

— Лилька, — буркнул он. — Только ты с ней не говори. Немая она. Не скажет ничего.

Девочка смотрела на меня поверх его плеча. Глаза у нее были большие, серые, и вот они как раз были детские, только очень усталые. Недоеденную половинку пирожка она незаметно, одним движением, спрятала под тряпье. Про запас. У этих детей все было про запас.

— Родители где?

— Мамка в городе. — Отлетело у него, как заученное. — Богатая она у нас. За нами скоро приедет, вот прямо на днях. Мы тут это. Временно.

Врал он складно, без запинки, глядя в глаза. Хорошая школа, долгая. Я не стала ловить его на вранье, незачем. И так все было видно, по цыпкам на руках, по тряпью, по тому, как девочка прятала еду. Временно у них затянулось давно и всерьез.

— Понятно, — сказала я. — Временно. Ночуете где, временные? Тут?

— Где придется. — Он дернул плечом. — Тебе-то что? Ты чего пришла вообще? Медяк свой отработать? Так мы не просили.

Вот оно. Не просили. Гордый, колючий, битый. Милостыню такой не возьмет, а возьмет, так возненавидит и тебя, и себя. Таких надо было брать иначе, и я знала как.

— Медяк не про вас, — сказала я ровно. — Медяк это мои счеты с торговцем. Не люблю, когда взрослый мужик руки распускает на того, кто вдвое меньше. А пришла я по делу. Работник мне нужен.

Тишка моргнул.

— Чего?

— Того. Хозяйство у меня на отшибе, дом, куры, огород будет. Одна не управляюсь, рук не хватает. Мне нужен работник. Мелкий сойдет, если не лентяй. Плата харчи два раза в день, угол под крышей и медяк в неделю, когда дела пойдут, сейчас без денег. Сестра при тебе, ей тоже угол найдется, по хозяйству помогать станет, куры вон, зелень перебирать. Не милостыня, работа. Спину гнуть придется.

Я говорила скучным голосом, каким говорят про мешки и дрова. Никакой жалости, ни грамма, жалость бы он учуял, как собака страх, и ощетинился бы. А тут выходил разговор двух деловых людей.

Тишка молчал. Он смотрел на меня, и за его взрослыми глазами шел спор, я почти слышала его. Ловушка или нет. Взрослым верить нельзя, это он знал твердо, проверено. Но за его спиной сидела Лилька, у которой из еды была половинка пирожка под тряпьем, а впереди была осень, а за ней зима.

— Врешь, — сказал он наконец. Хрипло. — Взрослые всегда врут.

— Бывает, — не стала спорить я. — Проверь. Дом мой на отшибе у леса, крайний, вся деревня знает. Дойди да посмотри, спроси кого хочешь. Понравится, оставайся. Не понравится, уйдешь, дверь в обе стороны открывается. Я тебя за руку не тяну, мне работник нужен, а не пленный.

Я развернулась и пошла, не оглядываясь. Это тоже было правильно. Уговаривать нельзя, ждать у него над душой нельзя, решение он должен был принять сам, иначе оно ничего не стоило.

Уже за дровяником, у поворота, я все-таки не удержалась и глянула назад, вполглаза, через плечо.

Тишка стоял на том же месте и смотрел мне вслед. А Лилька, поднявшись со своего тряпья, держала его за рукав и тянула. Молча. В мою сторону.

15

Домой я возвращалась с полными руками и с занятой головой.

Покупки оттягивали плечи, а думалось мне всю дорогу про одно. Придут или не придут. По уму выходило, что скорее нет. Мальчишка был пуганый, стреляный, взрослым не верил ни на грош, и правильно, между прочим, делал, взрослые его пока ничему хорошему не научили. Я себя одергивала. Сказала свое слово, и будет. За руку не потащишь, силком добро не делается.

А сердце все равно прикидывало, хватит ли каши на троих.

Тим к моему приходу заканчивал забор. Два новых пролета светлели свежими жердями среди старых, серых, как заплаты на кожухе. Работа была сделана на совесть, жердь к жерди, я подергала, даже не скрипнуло.

— Принимай, хозяйка, — сказал Тим и стал собирать инструмент.

Мы обошли хозяйство вдвоем, по всем правилам приемки. Пол не скрипел и не гулял. Ставни ходили ровно, засовчики щелкали. Крыша светлела новой дранкой, и в доме, впервые за все мои ночевки, не тянуло ниоткуда. За три дня моя развалюха перестала быть развалюхой. Дом как дом, крепкий, ладный, живи да радуйся.

— Спасибо, Тим. Работа золотая.

— Угу. — Он вскинул скатку на плечо, взялся за тачку и уже от калитки обернулся. — Печь помалу топи, не забывай. И это. Обеды у тебя вкусные, сытные. Понадоблюсь, зови.

Я проводила его до поворота взглядом и вернулась к хозяйству. Куры были в порядке, Кузьма нес службу лежа, все шло своим чередом.

Покупки я разобрала по местам. Мука и соль отправились в темнушку, на балку, сало подвесила в погребок. Ткани я разложила на столе и не удержалась, прикинула раскрой. Выходило на добрый матрас и две подушки, полотна на две смены белья, а если кроить с умом, то и на третью, маленькую. Про маленькую я подумала мельком, сердце защемило, а руки сами прикинули, и я не стала разбираться чего это оно. Сердце, оно иногда умнее головы.

Обедать я собралась поздно, ближе к двум, по солнцу прикидывая. И готовила я, честно признаюсь, с расчетом.

Каши я поставила полный чугунок, на четверых едоков, хотя нас в хозяйстве числилось полтора, я да кот. Лепешек замесила десяток, половину с крапивой. И все это я делала во дворе, у летнего костра, хотя печь стояла протопленная и можно было в доме. Потому что запах. Запах каши с салом и горячих лепешек костер разносил по всей округе, до самого леса, и был этот запах моим главным аргументом в переговорах, которые, я чуяла, еще не закончились.

Чуяла я правильно.

Первым гостей заметил Кузьма. Он вдруг перестал умываться, сел столбиком и уставился в бурьян за калиткой, туда, где некошеная половина стояла стеной. Уши у него ходили, как локаторы. Потом в ту же сторону покосилась Сирена и что-то неодобрительно квокнула.

Я не повернула головы. Помешала кашу, перевернула лепешку, отогнала от чугунка кота. Бурьян у калитки стоял тихо, ни одна метелка не шевелилась. Сидели там давно, я так поняла. Может, час, может, больше. Смотрели, считали, проверяли. Один дом, одна тетка, один кот. Засада или нет.

Я сняла с камней последнюю лепешку, разогнулась и сказала в сторону бурьяна.

— Обед готов. Работники, они по расписанию едят, а расписание у меня простое, горячее два раза в день. Остынет, разогревать не стану.

Бурьян молчал. Потом зашуршал.

Тишка вышел первым, как и положено, разведчиком. Шел он боком, по кромке двора, взглядом стриг по сторонам, отмечая, я видела, каждую мелочь. Где калитка, где эта тетка и что у нее в руках. В руках у меня была деревянная лопатка, и он на всякий случай оценил ее тоже.

Лиля шла за ним, вцепившись в его рукав, шаг в шаг, как пришитая.

— Мы поглядеть, — сообщил Тишка с порога двора. Голос он держал независимый. — Наниматься не решили еще. Поглядим сперва, что за хозяйство.

— Дело, — согласилась я. — Хозяйство глядят с ложкой в руке, так лучше видно. Руки сполосните, вода в ведре у крыльца.

К ведру Тишка шел, как ревизор по цеху. По дороге он успел осмотреть загон, пересчитать кур, обнаружить Кузьму и обменяться с ним долгим оценивающим взглядом, два кота встретились, не иначе. У ведра, отфыркиваясь, он приступил к допросу.

— А мужик в хозяйстве где? Ну, хозяин.

— Нет мужика. Одна живу.

— Одна. — Тишка сощурился, и я опять услышала, как щелкают его счеты. — А забор кто ставил? А крыша смотрю новая?

— Работник ставил, за плату. Тим с нижнего конца. Разминулись вы с ним на полчаса.

— Знаю Тима, — важно кивнул Тишка. — Косой который. Мы про тебя спрашивали, между прочим. На деревне.

— И что говорят?

— Говорят, ты Фаронов крапивой гоняла. — В его голосе впервые проскользнуло что-то, похожее на уважение. — И что кузнец с тобой, как с ровней. И что городская, а торгуешься, как наши бабки не умеют.

— Все врут, — сказала я ровно. — Крапивой не гоняла. Крапивой я им долю выдала, это разное. Садись за стол, ревизор, каша стынет.

Обедали за столом, в доме. Я нарочно накрыла в доме, не во дворе, пусть посмотрят, что тут крыша не течет и стены стоят. Мисок в хозяйстве было две, обе ушли гостям, полные с горкой, а себе я положила каши в кружку и ела стоя, у печи. Список покупок в моей голове тем временем пополнился еще на две миски и две ложки.

Смотреть, как они ели, было тяжело. Я на своем веку повидала всякого, но такое забыть не дается. Тишка ел быстро, по-волчьи, пригнув голову и левой рукой прикрывая миску сбоку, сам, наверное, не замечал, что прикрывает. Лиля ела мелко и часто, как птица, и после каждой третьей ложки взглядывала на брата. Оба давились, обжигались и не останавливались.

Я в их сторону старалась не смотреть. Подкладывала молча, когда миска пустела, и все. Разговоры за таким обедом были лишние.

Доев, Тишка отодвинул миску, вытер рот и перешел к делу. Видно было, что речь он готовил заранее, может, еще в бурьяне.

— Условия обговорить надо, — солидно начал он. — Ты вчера говорила, медяк в неделю. Когда первый?

— Когда дела пойдут, тогда и первый. Сейчас в хозяйстве денег нет, врать не стану. Пока плата такая, харчи два раза в день, угол теплый и одежда к холодам. Вон ситец лежит, и полотно есть. Сошью.

— Одежда. — Тишка пожевал губу, прикидывая. — Лильке сперва. Ей платье надо, у ней совсем худое.

— Лильке платье, тебе рубаху, обоим по очереди, — согласилась я. — Еще условия?

Тишка подумал. Поскреб затылок, покосился на сестру.

— Уходить захотим, держать не будешь. И вещи наши не тронешь.

— Дверь в обе стороны, я говорила. Вещи ваши мне без надобности, своих хватает. Все?

— Все. — Он помолчал и добавил, глядя в стол. — Работать я умею. Ты не думай. Я и воду, и дрова, и за скотиной ходил. Это я просто. Уточнить.

— Верю, — сказала я. — Вот после обеда и начнем.

А потом Лиля сделала то, от чего у меня внутри все перевернулось.

Доела, аккуратно собрала со стола крошки в ладошку, отправила в рот. А корку от лепешки, последнюю, недоеденную, зажала в кулачке. Кулачок опустился под стол и больше не показывался. Сидела она прямо, смотрела перед собой, и только костяшки на опущенной руке побелели.

Я встала, взяла с горки целую лепешку, завернула в чистую тряпицу и положила перед ней на стол.

— Это твое. Про запас. Носи с собой, куда хочешь клади, никто не тронет. А завтра покажу, где у нас хлебный ларь, будешь при нем заведующей.

Лиля посмотрела на сверток. На меня. Опять на сверток. Потом медленно, одной рукой, притянула его к себе и прижала к животу, вместе с коркой. Тишка сидел и смотрел на все это, и челюсть у него ходила, будто он что-то дожевывал, хотя жевать было уже нечего.

Слово «у нас» я уронила как бы между делом. Никто его не подхватил, но и не возразил никто.

После обеда я объявила осмотр.

— Работника принимаю, осмотр положен. Порядок такой. Нос покажи.

— Чего его казать. — Тишка попятился. — Нос как нос.

— Нос как нос набок не смотрит. Сядь.

Нос оказался цел, разбит, распух, но кость на месте. Ухо, за которое его таскали, горело и припухло по краю. Ссадины, цыпки, короста на локте. Я развела в теплой воде ромашку из своей тряпицы, промыла ему нос и ссадины, на локоть налепила размятый лист подорожника и примотала чистой тряпочкой. Тишка шипел, дергался, косился на дверь, но сидел. Досидел до конца, встал и одернул рубаху так, будто это он мне сделал одолжение.

Лилю я осматривать не стала. Вымыла ей руки с ромашкой, смазала цыпки топленым салом. Девочка далась молча, только пальцы у нее в моих ладонях сначала были деревянные, а к концу отошли, потеплели. Пока я возилась, за спиной у нас звякнула о чугунок ложка, Тишка добирал остатки. Лиля обернулась на звук раньше меня.

Я отметила это про себя и промолчала.

Дальше был рабочий день. Работник нанялся, работа стояла и ждала, вторая половина двора как раз ждала с бурьяном до пояса.

— Смотрите и запоминайте, — сказала я, выведя обоих на некошеную половину. — Трава траве рознь. Одна кормит, другая лечит, третья только место занимает. Кто разбирается, тот с голоду не пропадет нигде. Начнем с главного. Вот это крапива, и это наша кормилица номер два, после кур.

Учеба пошла с ходу, на руках. Крапиву рвать через тряпку, верхушки в одну кучу, на еду, стебли в другую, вязать и сушить, зимой и в суп пойдет, и курам в мешанку. Лебеду показала, листья молодые в тесто. Ромашку, ту, что у крыльца, мелкую, пахучую, велела собирать отдельно и бережно, это аптека. Полынь показала, серебристую, горькую, от моли и от блох. У пижмы остановила обоих.

— Эту желтую не трогать. Красивая, а ядовитая. В дом пучок от мух можно, в еду никогда, курам никогда. Запомнили?

Тишка кивнул и тут же пересказал все своими словами, коротко и точно, как рапорт. Голова у парня работала дай бог каждому. Работал он зло, быстро, охапки таскал больше себя и все поглядывал, вижу ли я, сколько он натаскал. Я видела и молчала. Похвалишь такого раньше времени, решит, что норму можно сбавить.

А вот Лиля меня удивила.

Она ходила по бурьяну медленно, смотрела под ноги и вдруг присела. Потом встала и подошла ко мне, держа что-то в горсти. В горсти лежала ромашка, та самая, мелкая, аптечная, с десяток головок, одна к одной, ни одной пустой или осыпавшейся.

— Правильно, — сказала я, принимая. — Она самая. Глаз у тебя, Лиля, алмаз.

Лиля постояла, посмотрела на меня снизу вверх. И пошла обратно в бурьян, и через время принесла еще горсть, и опять ни одной ошибки. Так и повелось до вечера, Тишка валил и таскал, Лиля выбирала и сортировала, и пучки у нее выходили ровные, будто она всю жизнь только этим и занималась.

Вязать и вешать я учила уже обоих. Комлем вверх, головками вниз, под навес, в тень, на сквозняк. На солнце нельзя, выгорит трава, вся сила из нее уйдет.

Сама я тем временем села у крыльца за шитье. Тик у меня был куплен ровно под это дело, и кроила я его, как привыкла, с газетки, то есть без газетки, но по старой памяти, руки помнили. Два чехла под матрасы, на печь детям и на лавку себе, и два поменьше, под подушки.

С набивкой вопрос решился сам, во дворе. За домом, вдоль лесной стороны, стояла прошлогодняя трава, высокая, высохшая на корню, ломкая и звонкая, ее и косить не надо было, руками бралась. Тишка перетаскал ее к крыльцу гору. Сверху я велела добавить сегодняшней, что с утра вялилась на солнце и к вечеру дошла до сенного духа. В подушки, подумав, положила по горсти ромашки и полыни, ромашку для сна, полынь от всякой мелкой живности, старый способ, дешевле не бывает.

На страницу:
5 из 9