Хачапури для лорда,или Пенсионерок драконами не напугаешь
Хачапури для лорда,или Пенсионерок драконами не напугаешь

Полная версия

Хачапури для лорда,или Пенсионерок драконами не напугаешь

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 9

Соседки за забором вытянули шеи так, что коромысло поехало вбок. Улита пожевала губами, посверлила меня взглядом. Я взгляд выдержала, у меня в этом деле стаж.

— По девять, — сказала она наконец.

— По восемь с половиной. И я всей деревне расскажу, что у Улиты самая лучшая птица в округе. От такой рекламы у вашей калитки очередь встанет.

— Тьфу на тебя, зараза городская. — Бабка махнула сухонькой рукой, но в углах губ у нее дергалось что-то подозрительно похожее на усмешку. — Забирай. Выбирай, коли такая ученая.

Выбирала я долго, с чувством, с толком. Перебрала шесть кур. Смотрела гребни, заглядывала под перо, щупала животы, оценивала, как птица сидит в руках, вялая или тугая, как пружина. Соседки за забором комментировали вполголоса каждое мое движение. Улита сначала фыркала и поджимала губы, потом не выдержала и начала подсказывать, азарт есть азарт, он и бабку берет. Петух в изумрудных перьях ходил за мной по пятам и возмущенно клекотал, пересчитывая свой гарем.

В итоге я отобрала двух ладных молодок. Одну рыжую, спокойную, основательную, со взглядом отличницы. Вторую черно-пеструю, с алым гребнем набекрень и явным шилом в одном месте.

Тут и пригодилась бечевка. Я спутала обеим ноги, не туго, но надежно, как учила тетя Манана, и приняла рыжую под мышку, головой назад. Птица в таком положении смиреет и едет спокойно, проверено. Пеструю Улита помогла пристроить под вторую руку.

— Донесешь? — усомнилась она. — Может, за мешком сходить?

— В мешке запарятся, день теплый. Донесу, тетя Улита. Не такое носили.

— И это. — Бабка подвязала мне к поясу тугой мешочек, руки-то у меня были заняты. — Зерна возьми на первое время, задаром отсыпаю. Молодкам с перепугу неможется первые дни, так ты их зерном приваживай. Петух у меня по весне на продажу будет, от этого вот красавца. Заходи.

— Доживем до петуха. Спасибо.

Обратная дорога далась мне тяжелее всех торгов вместе взятых. Рыжая молодка висела под мышкой смирно, как и положено отличнице. Пестрая оказалась с характером и рвалась к свободе каждые десять шагов. На середине пустыря она изловчилась, выпростала крыло из-под платка и захлопала им с воплем на всю округу, дурным, пожарным. Из бурьяна тут же вынырнули вчерашние ребятишки и уставились на меня во все глаза. Со стороны это наверняка выглядело как похищение со взломом и сопротивлением потерпевшей.

— Чего рты раскрыли? — спросила я, усмиряя скандалистку локтем. — Кур не видели? Вот ты, шустрый. Иди сюда. Понесешь рыжую, только держи под мышкой крепко и головой назад, вот так. Уронишь кормилицу, будешь сам вместо нее нестись.

Шустрый, вихрастый пацаненок лет восьми, подскочил и принял рыжую с таким серьезным лицом, будто ему доверили знамя полка. Так и дошли до двора, торжественной процессией, я со скандальной пеструхой, пацаненок с рыжей, остальная ребятня почетным караулом по бокам. У калитки я первым делом отправила обеих кормилиц в загон, распутав им ноги, а уже потом развязала мешочек и выдала каждому из провожатых по горсти зерна, не курам, а так, за службу, велела передать матерям поклон и отправила ребятню восвояси. Умчались, гомоня. Первый контакт с местным подрастающим поколением прошел на высшем уровне.

Кузьма встретил новых жильцов на пеньке. Услышал куриный ор, встал, выгнул спину дугой и распушился ровно вдвое.

— Отставить, — велела я. — Забыл приказ по гарнизону? Это кормильцы. Знакомьтесь и живите дружно.

В загоне куры походили, поквохтали, попробовали частокол на клюв, отыскали мокрицу у забора и принялись деловито ее выщипывать. Бочка-терем была обследована и одобрена, на жердочку пеструха взлетела первой и оттуда оглядела двор с видом коменданта. Обживутся.

Рыжую я окрестила Рябой, для порядка и по традиции. Пеструю, после ее концерта на пустыре, иначе как Сиреной называть уже не получалось. Голосила она точь-в-точь как карета скорой на выезде.

Кузьма сел у частокола и уставился на новых жильцов немигающим желтым взглядом. Сирена подошла с той стороны и уставилась на него в ответ, склонив голову набок. Гляделки продолжались с минуту. Потом Кузьма моргнул первым, сделал вид, что ему срочно нужно умываться, и удалился с достоинством. Куры на кота с этой минуты внимания не обращали принципиально. Паритет установился сам собой, без единой жертвы.

Вечером я замесила тесто на лепешки. Мука, вода, щепоть соли, ложка топленого сала для мягкости. Раскатала на чистой доске ошкуренной круглой палкой, за неимением скалки, и разложила лепешки на плоских горячих камнях у костра во дворе, печь-то у меня пока стояла холодная. В пару лепешек завернула рубленую крапиву с яйцом, проверить, пойдет ли здешняя зелень в дело. Тесто зашипело, начало подниматься пузырями и румяниться по краям.

И вот тут меня накрыло.

Запах. Запах горячего теста с дымком. Я замерла над огнем с деревянной лопаткой в руке и на секунду оказалась за тридевять земель отсюда. За тридевять земель и за целый мир. На даче, на соседском участке, под навесом летней кухни, где на столе, укрытом клеенкой в вишенку, всегда стояло облако просеянной муки.

Тетя Манана раскатывала тесто на лодочки и ругала меня, что я жалею сыр.

«Светка, слушай, кто так делает. Сыра клади, не бойся. Тесто это лодка, сыр это море. Моря должно быть много, иначе зачем лодка».

У нее были руки в муке по локоть, серебряное кольцо, которое она никогда не снимала, и седая прядь, вечно выбивавшаяся из-под косынки. Хачапури по-аджарски она пекла так, что по субботам к ее калитке подтягивался весь дачный кооператив, с банками, с гостинцами, с разговорами. И меня, соседку через забор, за пятнадцать лет выучила всему. Как ставить тесто, чтобы дышало. Как мешать сыр, чтобы тянулся. Как защипывать углы лодочки. Как в самом конце, на минутку, вбить в серединку яйцо и как потом мешать его желток с горячим сыром, по кругу, не спеша.

«Ты, Светка, руки правильные имеешь. Жалко молодая еще, мужа нет, кормить некого. Ничего. Руки запомнят, когда-нибудь пригодится».

Я сглотнула и вернулась к своим лепешкам. Перевернула. Посолила. Сняла первую на чистую тряпицу.

Тети Мананы давно не было на свете. И дачи не было, и кооператива, и всего того мира теперь тоже не было, по крайней мере для меня.

«Ничего», сказала я себе и вытерла щеку плечом, на щеку попала то ли мука, то ли слеза. «Вот наладим хозяйство, разживемся сыром и маслом. Испеку. Помяну тетю Манану по-человечески, как она заслужила».

Одна беда. На открытом огне хачапури не испечь, лодочке нужен ровный жар со всех сторон, сверху и снизу, иначе тесто сгорит, а сыр не расплавится. Я оглянулась через плечо на дом. Там, внутри, стояла печь. Огромная, каменная, сложенная на совесть, она занимала четверть дома и десять лет ждала хозяйку. Такая печища при рабочем дымоходе могла бы выпекать хоть лодочки, хоть караваи на всю деревню.

Дымоход. Завтра первым делом дымоход. Я записала это в голове красным карандашом и подчеркнула.

Ужинали мы всем колхозом. Я ела лепешки, и крапивные удались на славу, зелень здесь была правильная, злая, витаминная. Кузьма получил свою законную долю сала и шкурку. Ряба с Сиреной доклевывали зерно в загоне и устраивались в бочке на ночлег. Семейство за один день выросло вдвое, и кормить его стало не накладнее, а веселее. Странная арифметика, но проверенная жизнью.

Улеглась я на свое сено, укрылась плащом. Сено подо мной шуршало и кололось сквозь платье, за день оно сбилось в комья, и один комок упирался ровно под лопатку. Я поворочалась, устраиваясь.

«Вот починит Тим крышу и пол», думала я, пристраивая под голову свернутую тряпицу, «схожу в лавку за отрезом полотна. Сошью матрас и подушку, набью соломой. Человек должен спать по-человечески, иначе какой из него человек».

С этой хозяйственной мыслью я и провалилась в сон.

Ночью меня разбудил вой.

Он шел из леса, тягучий, вибрирующий, поднимался над чащей и обрывался на низкой ноте. Кузьма поднял голову у меня в ногах и заворчал, тихо, утробно. Во дворе вполголоса заквохтали и смолкли куры.

Я лежала и слушала. Вой повторился, и теперь я разобрала ясно. Голосов было два. Один тянул низко, из глубины леса, второй отзывался выше и правее, ближе к тракту. Первый выводил свое, второй подхватывал и обрывал точно там же, нота в ноту.

Волки так не воют. Волчий хор я слышала в деревне по молодости и запомнила на всю жизнь, там каждый тянет свое и вразнобой. А тут выходило слишком складно. Один спросил, другой ответил. Так не воют. Так аукаются.

А люди по ночам в лесу просто так не аукаются.

Я повернулась на другой бок и подтянула плащ повыше. Дверь на засове, куры в загоне, до леса от моего забора полсотни шагов, и никому я там не нужна, взять с меня нечего. Чужие дела, не моя забота.

Пока не моя.

13


Проснулась я до света, сама, без петухов. День предстоял большой, и организм это понимал не хуже меня.

Первым делом я проведала кур. Ряба с Сиреной сидели в бочке рядышком, нахохлившись, и на мое «доброе утро, девочки» ответили сдержанным квохтаньем. В сено под жердочкой я заглянула без особой надежды, и правильно, пусто. Улита предупреждала, молодкам после переезда неможется, неделю могут просидеть без дела.

— Не подгоняю, — сказала я им, подсыпая зерна. — Обживайтесь. Но имейте в виду, план по яйцу с вас никто не снимал.

Сирена посмотрела на меня одним глазом, боком, как ревизор на растратчика. Характер у птицы был, этого не отнять.

Пока не пришел Тим, я сбегала в деревню, к Зосе. Долг, как известно, платежом красен, а обещание молоком. Работнику была уговорена крынка в день, а коровы у меня, по понятным причинам, не водилось.

Зося уже возилась во дворе, гремела подойником. Синие ставни у нее были распахнуты, из трубы тянуло дымом, у крыльца толкались двое босых мальчишек, в одном я признала вчерашнего знаменосца, того самого, что нес Рябу.

— Ранняя ты, — одобрила Зося вместо приветствия. — Ну, чего пришла, говори. По лицу вижу, не просто так.

— Молоко мне нужно, крынка в день. Ты говорила, девать некуда.

— Говорила. — Зося оперлась на подойник и прищурилась. — А платить чем будешь? Медяками, поди, не богата, раз с Тимом на харчи договаривалась.

Вот что мне нравилось в деревне, так это скорость информации. Тим у меня еще и молотка в руки не взял, а Зося уже знала и про наш уговор, и про харчи, и про состояние моего кошелька. Скрывать что-то здесь было делом безнадежным, оставалось этим пользоваться.

— Медяками не богата, — согласилась я честно. — Предлагаю обмен. Я пеку лепешки. Завтра куры разнесутся, буду печь с яйцом и с зеленью. Крынка молока против двух лепешек, каждый день. Твоим мальчишкам как раз к обеду.

— Лепешки. — Зося хмыкнула, но глаза у нее заинтересованно блеснули. — Больно надо, я и сама пеку.

— Печешь. А у меня рука легкая. Ты попробуй сперва, потом отказывайся.

Я развернула тряпицу и выложила две вчерашние, с крапивой. Расчет у меня был простой и проверенный, дегустация двигатель торговли, это вам любой продавец с рынка подтвердит.

Зося откусила. Прожевала. Посмотрела на лепешку с недоверием, будто та ее обманула, и откусила еще раз.

— С крапивой, что ль?

— С ней. И с яйцом.

— Ишь ты. — Она дожевала и вытерла руку о передник. — Ладно. Крынка против двух лепешек, по рукам. Только гляди, чтоб каждый день, у меня мальчишки к дармовому быстро привыкают. И вот, луковиц возьми в придачу, у меня их полон подпол. В похлебку тебе сгодятся, у тебя, поди, и той луковицы в доме нет.

Домой я возвращалась с крынкой, связкой луковиц и с первым в этой жизни торговым договором. Оборот у моего предприятия пока был две лепешки в день, зато рентабельность, как говорил один знакомый главврач, радовала.

Тим пришел, когда солнце только оторвалось от леса. Пришел не один, а с груженой тачкой, доски, дранка, инструмент в холщовой скатке. Молча кивнул мне, молча обошел дом кругом, потрогал стены, поковырял пальцем завалинку, задрал голову на крышу. Осмотр занял у него времени больше, чем иной разговор.

— Пол сперва, — решил он наконец. — Крыша завтра, по росе дранку не кладут. Ставни к вечеру сколочу.

— И еще забор, — сказала я. — Два пролета с лесной стороны завалились. Доска ваша, работы на полдня. За это отдельно, сговоримся.

Тим сходил к лесной стороне, попинал гнилые жерди, вернулся.

— Два медяка сверху.

— Медяк и обед двойной. Готовлю я хорошо, не пожалеете.

— Поглядим, — сказал Тим, и по его лицу было решительно непонятно, согласился он или нет.

Как выяснилось к обеду, согласился.

Но до обеда было еще далеко, а у меня со вчерашнего вечера чесались руки добраться до дымохода. Без печи все мои планы, от хлеба до зимовки, не стоили и медяка. Тима сама судьба принесла , одной мне на крышу лезть было бы несподручно.

— Тим, — спросила я, пока он выгружал доски. — Крыша у нас, я помню, на завтра. А на трубу сегодня слазить сможешь? Печь топить надо, а она десять лет холодная стояла, поди, заросло там все.

— Труба не дранка, — рассудил Тим. — По росе можно.

И полез. Сверху донеслось хмыканье, потом в трубе зашуршало, и в холодное устье печи шлепнулся ком прелой соломы вперемешку с прутьями. За ним второй.

— Галки, — сообщил Тим с крыши. — Гнездились. Годов пять гнезду, не меньше. Спускай веревку, ерша сделаем.

Ерша мы соорудили из можжевелового лапника, увязанного в тугой веник, с камнем для веса. Тим спускал его сверху на веревке, я ловила снизу, у вьюшки. Из трубы летела сажа, сухая, черная, пластами, летели остатки гнезд, какая-то труха. Я вымазалась по локоть и по самые брови, зато после третьего прохода ерш пошел свободно, а в устье печи потянуло сквознячком. Тяга ожила.

— Топи помалу, — сказал Тим, спустившись. — Первый огонь малый, трубу прогреть. Сразу большой нельзя, кладку порвет.

Учить меня топить печь нужды не было, но я кивнула с уважением. Человек дело говорит, а дельный совет и повторить не грех.

Пока Тим возился с полом, я полезла выгребать из печи галочье наследство и заодно разобрала запечье. И вот там меня ждал самый настоящий клад.

В глубокой нише за печью, под слоем пыли и мышиного сора, хранилась вся печная утварь, собранная еще старой хозяйкой. Ухват на длинном черенке. Два чугуна, большой и средний, оба целые. Сковорода, чугунная, широкая, в палец толщиной, ржавая по краю, но живая, отчистить да прокалить с салом, и будет как новая. Деревянная лопата хлебы сажать. Помело на палке. И кочерга, тяжелая, кованая, с загнутым клювом, такой не золу мешать, а от медведя отбиваться.

Я вытаскивала это богатство на свет и чуть не приплясывала. Вот что значит хозяйка была. Утварь к печи собирается годами и стоит денег, а мне досталась даром, только руки приложи. Я и приложила, снесла все к ручью и отдраила песком до серого чугунного блеска. Кочергу поставила у печи, под правую руку.

Хорошая вещь кочерга. Основательная. Пусть стоит.

Первый огонь я разводила, честно скажу, с замиранием сердца. Уложила под сухую лучину шалашиком, подсунула бересты. Чиркнула кресалом. Береста занялась, огонек побежал по лучине, дым качнулся, задумался на секунду, куда ему податься, и ровной струей ушел в трубу.

Тянет.

Я сидела перед устьем на корточках и смотрела на огонь, как в театре. Печь оживала. Десять лет она простояла холодным камнем, и вот по ней снова шло тепло, сначала робкое, у самого устья, потом дальше, глубже. Кладка потрескивала, обживаясь. Кузьма явился на звук, сунул морду к теплу, чихнул от остатков сажи и уселся рядом. Морда у него была такая, будто это лично он все устроил.

— Ну вот, — сказала я тихо, непонятно кому, то ли печи, то ли себе. — Теперь заживем.

А под полом Тима ждала находка. У дальней стены, под сгнившими досками, открылась ямка, обложенная диким камнем, по пояс глубиной, сухая и чистая. Погребок. Старая хозяйка хранила тут, надо думать, молоко да соленья, земля в яме даже сейчас, в летний день, дышала ровным холодом. Я сунула туда руку и обрадовалась, как кладу. Погреб в хозяйстве это молоко, что не киснет, сало, что не горкнет, и припасы, до которых не доберется ни мышь, ни жара.

Тим находку одобрил по-своему. Поцокал, обмерил, выбросил сгнившую крышку и к вечеру сладил новую, ровную дощатую, с утопленным кольцом из гнутого гвоздя, чтобы за него поднимать. Пол вокруг перестелил так, что не знаешь, где искать, не найдешь.

— Справная яма, — сказал он. — Крынку ставь, к вечеру ледяная будет.

К полудню печь прогрелась, и я рискнула. Задвинула в устье чугунок с кашей, на этот раз пшенной, с салом. И пока Тим перестилал пол, каша томилась в печи, как ей и положено, в ровном духу, без суеты костра.

Обедали мы в доме, за столом. Стол, старый, тяжелый, остался тут от прежних времен вместе с дубовой лавкой, я его еще в первый день отскребла песком добела, только ножку пришлось подбить. Разница между кашей из печи и кашей с костра вышла такая, что хоть плачь. Это два разных блюда, и объяснить это словами нельзя, можно только ложкой. Тим за обедом умял две миски, крякнул, покосился на чугунок и умял третью. Лепешки с крапивой пошли следом, только треск стоял.

— Ну как? — спросила я. — Стоил обед медяка?

— Стоил, — веско сказал Тим и больше за весь обед не произнес ни слова. Зато после обеда работал так, что доски у него сами в паз ложились.

Пол у дальней стены он перестелил к вечеру, плотно, доска к доске, и даже порожек у темнушки поправил, хотя я не просила. Ставни сколотил тут же, во дворе, из своей доски, крепкие, в палец толщиной, с засовчиками изнутри, как заказывала. Навесил, проверил ход. Теперь на ночь дом закрывался весь, дверь на засов, окна на ставни.

Вечером, расплачиваясь за день, я отсчитала уговоренные медяки и добавила еще один сверху.

— За порожек. Я его не заказывала.

Тим посмотрел на медяк, на меня, убрал деньги и кивнул.

— Не любишь в долгу ходить. Дело хорошее.

И ушел, толкая перед собой пустую тачку. Я проводила его взглядом и отметила про себя, что в этой деревне мне пока попадаются правильные люди. Везение это или закономерность, покажет время.

За курами я убрала уже в сумерках, подсыпала зерна на утро, проверила частокол. У калитки постояла, послушала лес. Лес молчал. И на том спасибо.

А утром меня ждали два события, и оба, как это водится, явились без предупреждения.

Первое обнаружилось в бочке, в сене под жердочкой. Яйцо. Одно, небольшое, чуть вытянутое, в рыжую крапинку. Еще теплое.

Я взяла его в ладонь и постояла так, наверное, с минуту. Смешно сказать, за всю жизнь через мои руки прошли тысячи яиц, а такого я не держала ни разу. Это было первое яйцо моего собственного хозяйства. Не купленное, не выданное, не полученное по талонам. Мое

— Ряба, — сказала я с чувством, потому что по спокойной морде отличницы было ясно, чья это работа. — Объявляю благодарность с занесением. Сирена, равняйся на товарища.

Сирена скандально квокнула с жердочки. Заносить благодарности в ее планы пока не входило.

Яйцо я определила в миску на видное место, как переходящее знамя. На завтрак его пустить рука не поднялась.

А второе событие явилось ко двору ближе к полудню, пешком, и было оно куда менее приятным.

Фароны пожаловали парой. Гризельда шагала впереди, уперев руки в бока еще на подходе, парадный платок сбился от быстрой ходьбы. Петрум плелся следом и держался от нее на полкорпуса сзади, а от моей калитки на расстоянии, которое я про себя определила как радиус сковороды. Пальцы на его правой руке были примотаны тряпицей. Заживало, стало быть, плохо.

Я как раз развешивала у навеса вчерашнюю крапиву. Тим стучал топором на крыше, укладывал дранку.

— Племяннушка! — Голос у Гризельды был сладкий, как патока, в которую уронили осу. — А мы проведать! Всей ведь душой болеем, как ты тут одна!

— Здравствуйте и до свидания, — сказала я, не прекращая развешивать крапиву. — Болеть за меня не надо, я привита.

Хотя здесь они наверное и не знают, что такое прививки.

Гризельда сладость с лица убрала, как тряпкой стерла. Взгляд ее тем временем работал, как счеты. Прошелся по новой дранке на скате, по сложенной клети досок, по мастеру на крыше. Кур за частоколом ей от калитки видно не было, а вот стройку было видно всякому, кто шел мимо.

— Ты гляди какая! — Она уперла палец в крышу. — Дом отстраивает! Мастера наняла! Знать, не с пустыми руками к нам приехала, а прибеднялась, сиротой прикидывалась! Дом-то наш, материн! Деньги, выходит, водятся, вот и плати за проживание! Половину, как родне положено!

Я повесила последний пучок, вытерла руки о фартук и подошла к калитке. Не спеша.

— Значит так, родня, — сказала я ровно, голосом, которым в приемном покое объясняла буйным гражданам порядок прохождения осмотра. — Дом этот, старый гнилой сарай, единственное, что мне досталось от матери. Потому что все остальное, что после нее оставалось, вы, надо понимать, прибрали себе.

— Чего?! — Гризельда аж задохнулась. — Да ничего у нее не было! Голь перекатная! Всю жизнь на нашей шее сидела!

— Вот и договорились. — Я кивнула. — Ничего не было, стало быть, и делить нечего. Мое наследство вот оно, сарай да бурьян, других капиталов не завещано. А что я в этот сарай своим горбом и своими медяками вложу, то мое и есть, вашей доли тут нет и не будет.

— Как не будет? — Гризельду понесло по второму кругу, но уже без прежнего напора. — Доля семейная с дома! Дом-то матери Петрума!

— Доля? — Я взяла с навеса пучок крапивы и протянула через калитку. — Вот ваша доля. Все богатство этого дома во дворе растет, забирайте половину бурьяна, не жалко. А явитесь еще раз за данью, пойду к старосте. Расскажу при людях, как родня с сироты последнее трясет. Вместе посмеемся.

Пучок крапивы Гризельда не взяла. Она набрала воздуху, и следующие минуты две над пустырем неслось все, что она думает про меня, про мою неблагодарность и про мою гнилую кровь. Петрум уже тянул ее за рукав прочь, когда она обернулась и выдала на прощание главное.

— Ишь, вольная выискалась! Незамужней девке одной жить не положено, срам это и позор на всю родню! Ничего-о! Мы тебя по закону в хорошие руки продадим!.. Тьфу! Отдадим!

— Не хворайте! — крикнула я вслед и помахала пучком крапивы.

Парочка скрылась за бурьяном. Тим на крыше застучал снова, и стук у него был какой-то развеселый.

— Ловко ты их, — сказал он сверху и вернулся к дранке.

Смеяться вместе с ним мне, правда, не хотелось. Ор Гризельды я пропустила мимо ушей почти весь, кроме самого последнего. Продадим. Тьфу, отдадим. Оговорочка вышла у тетки знатная, из тех, что дороже целой исповеди. Такое не орут сгоряча, такое проговаривается, когда уже обдумано, прикинуто и почти решено. Кому продадим, за сколько и по какому такому закону, я не знала. Но нутро тихонько заныло, как к перемене погоды. Я убрала теткину оговорку в память, в ящичек с пометкой «неприятности», и велела себе за ним приглядывать.

К вечеру я поняла, что представление у калитки обошлось мне дешевле, чем могло бы, а вот ремонт по-честному стоил денег. За доску, дранку и два дня работы с забором выходило так, что одна из моих серебряных монет уходила Тиму целиком, и это еще по-божески, материал он считал едва не в свою цену. Обед двойной я ему тоже честно готовила, и завтра предстояло готовить.

После расчета в мешочке осталось две серебряные монеты, которые я поклялась не трогать до самой крайности, и горстка медяков. Совсем небольшая горстка. Муки оставалось на донышке, соль подходила к концу, про сало и говорить нечего, Тим со своим двойным обедом подъедал запасы честно и основательно.

Я сидела у теплой печи, гладила ладонью ее нагретый бок и считала. Печь работала. Пол не проваливался. Ставни закрывались. Забор завтра встанет. Яйцо, первое, лежало в миске на видном месте. Хозяйство на ноги становилось, тут спору не было.

Но кормить его было уже почти не на что.

— Завтра на рынок, — сказала я Кузьме, который грел пузо у печи с видом человека, решившего все свои жизненные вопросы. — За мукой. С последними, между прочим, медяками. И если ты знаешь способ, как в этой деревне честной женщине заработать, самое время сказать.

Кузьма способа не знал. Или знал, но помалкивал.

14

Тим явился спозаранку, с тачкой, груженной жердями, и сразу пошел к лесной стороне, разбирать гнилые пролеты. Работа у него спорилась, вопросов он не задавал, и я с чистой совестью засобиралась в деревню. День сегодня был особенный, базарный. Про это мне еще вчера напомнила Зося, когда забирала свои лепешки. Раз в неделю к лавке съезжались торговцы с окрестных деревень, с мельницы везли муку, с хуторов сало и шерсть, и цены в базарный день стояли не лавочные, божеские.

А мне на базар было надо позарез. Мука кончалась, соль кончалась, сало Тим доедал с чистой совестью работающего человека. В мешочке у меня после расчетов болталась горстка медяков, и растянуть ее следовало по-умному.

На страницу:
4 из 9