Божественный Цезарь
Божественный Цезарь

Полная версия

Божественный Цезарь

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

А ведь я могу встретить его здесь, сейчас… Странная встреча. Хочу ли я этого? Нет, не хочу. Я знаю, что он скажет мне в этом мире. Он наверняка так и остался во времени своей смерти, не сделав шага в будущее. Я для него — по-прежнему «дохляк» пятнадцати лет, а не победить галлов, император, диктатор Рима. Он не поверит моим словам, не поверит в мой состоявшийся, уже бывший успех. Убеждать его? Раздобыть ладью и привезти его в будущее? В мое будущее? Зачем?

Моя мать Аврелия, она ведь тоже здесь... Это она обустраивала дела в нашем доме. Она подыскала женихов моим сестрам, обе были выгодно выданы замуж еще до смерти нашего отца. Внуки и внучки ее мало интересовали. Разве что Атия, дочь Юлии младшей, рассудительная, расчетливая и скрытная, маленькая копия своей бабки, вызывала, если не любовь Аврелии, то живой интерес. Отныне карьера единственного сына стала для моей матери целью жизни. Однажды она призналась мне, что мечтает превзойти Корнелию, дочь Сципиона Африканского. Да это и было видно: во всем она соперничала с памятью Корнелии, грезя о славе великой женщины, удостоенной памятника на Форуме с надписью: «Корнелия, мать Гракхов». Оглядываясь назад, я понимаю, что во многом я тоже был таким же Гракхом, ниспровергателем основ. Принято считать, что я гнался за состояниями. Но нет, деньги были только средством, я добывал их всеми возможными способами, а тратил легко. Я хотел достигнуть вершины и с ее высоты взирать на мир и менять мир. Лепить его, как гончар месит сильными руками комок влажной глины. Влага — кровь и слезы. Глина — люди. Рим — гончарный круг.

Юная Корнелия была иной, не похожей на мою матушку, — податливой, веселой, лукавой. В те дни бедствий, обрушившийся на Рим, мы с моей Кориоллой были счастливы юношеским счастьем, обилием венериных утех и любованием друг другом. Возраст, когда каждая фраза приводит в восторг и беспричинно смешит, еще почти по-детски, но уже с восторгом телесного обладания. Счастье кратко живуче — как воробышек в клетке или зимний денек накануне Сатурналий. Повзрослев, пытаешься его подменить жаждой власти и жаждой побед, но эта замена — дешевое вино, в которое добавили с избытком меда.

Беда пришла вскоре. Цинну, отца моей Корнелии, убили во время солдатского бунта37[37]. Затем не прошло и двух лет, как Сулла захватил власть в Риме и начал расправляться с соперниками.

Сулла. Диктатор с изуродованной пятнами кожей. Взгляд рыси. Повадки хищника. Проскрипционные списки38[38], вывешенные на Форуме. Каждое имя в списке — приговор без суда. Любой искатель награды может выследить и убить обреченного. Толпы убийц — во главе центурионы — рыщут по улицам, врываются в дома. Люди, бегущие из Города от неминуемой смерти. Обезглавленные трупы на обочинах, отрубленные головы — на Рострах.

Мое имя — в роковом списке.

Мой тесть Цинна был злейшим врагом Суллы, но погиб прежде, чем диктатор успел схватить его за горло. Сулла был на редкость злопамятен. Даже после смерти Цинны диктатор не отказал себе в удовольствии посчитаться с врагом, пускай и по мелочи, пускай с нами, почти детьми. Сулла потребовал, чтобы я развелся с Корнелией. Я отказался. В девятнадцать легко сделать то, чего никогда не совершишь в сорок девять. Из жрецов меня выперли (вот так, одним мановением руки, гортанным окриком или просто небрежно брошенным: лишить). Но я не особенно печалился по этому поводу, сознавая, что сан фламина Юпитера скорее ловушка, нежели почет. Ведь жрец Юпитера не мог покидать Рим, не мог садиться на коня и командовать легионами. Это жречество — для слабосильных, больных и ленивых патрициев. Матери хотелось, чтобы я не подвергал себя опасности. Фортуна спасла меня от участи сидеть подле стареющей матроны и кутаться в ее паллу. Разве что шапочка фламина, которая в юности меня раздражала, в зрелые годы могла удачно прикрыть лысину не хуже венка.

Куда более чувствительным был следующий удар Суллы: приданое Корнелии и наследство моего отца были конфискованы, так что отныне я мог рассчитывать только на помощь родни и друзей. Я отправился в Сабинскую область, где у нашего рода имелись надежные клиенты. Но и тут я по-прежнему подвергался опасности быть схваченным и убитым на месте, ведь имя мое так и значилось в смертном списке. Каждый вечер я выбирал новый дом для ночевки. Хитрость не помогла. Во время спешных перемещений, зачастую под дождем, ночуя в сырых нежилых комнатушках, я простудился и подцепил жестокую лихорадку. Меня трясло, в глазницы, казалось, вложили уголья из жаровни, то и дело у меня начинался бред. Но я не мог оставаться на ночь у наших клиентов, хотя они предлагали укрыть меня в одной из женских спален. Я отказался, не желая подвергать опасности друзей, я всегда ценил тех, кто оказывал мне благодеяния. Меня ждали на маленькой неприметной ферме в ту ночь. После заката рабы положили меня, почти бесчувственного, в лектику и понесли. Я то я дело бредил, путая сон и реальность. На воздухе мне стало немного легче. Тут случилась новая беда — не успели мы миновать и половины пути, как нас остановил сулланский патруль. Заслышав незнакомые голоса, я пришел в себя. Догадливые провожатые заявили, что хворь моя прилипчива и смертельна, и потому занавески открывать нельзя, иначе вылетит отравленное облако, и все помрут в три дня, а то и раньше. А человек в носилках уже при смерти, и рабы спешно переносят его в пустующий дом, чтобы он там скончался. Это было почти правдой. Я лежал, боясь дышать. Кровь так билась в висках, что казалось — вот-вот сосуды лопнут. От боли в глазах мне хотелось кричать. Но старого центуриона, что командовал патрулем, не так-то просто было провести. Нимало не опасаясь заразы, ветеран шагнул к лектике и отдернул занавески. Кто-то из его услужливых подручных сунул факел мне почти что в лицо. По моему виду — потемневшей коже, покрасневшим глазам и серым потрескавшимся губам, было ясно, что рабы не врали — в носилках лежал больной и, возможно, в самом деле, умирающий. Но старый вояка привык извлекать выгоду из любой, даже смертельно опасной ситуации. Задерживать он меня не собирался — вдруг и правда хворь перекинется на него и его подручных. Но он мог проткнуть мне шею мечом — узнай он только, кто перед ним.

Но он не стал спрашивать мое имя.

«Деньги есть?» — носилки у меня были скромные, но у этого человека был нюх на золото.

Судя по красноте его упитанных щек, парень знал толк в еде и выпивке.

«Пятьсот золотых, нет, уже меньше… Пятьсот было прежде». — По глупости в спешке я не потрудился заранее разделить монеты по двум или трем мешочкам.

Он забрал мой кожаный кошелек с деньгами и взвесил на руке.

«Да, уже точно меньше пятисот», — центурион без запинки дал оценку моим запасам золота.

Он деловито запустил руку в кожаный мешок, достал несколько золотых и отдал своему подручному с факелом.

«Это на всех, раздай».

И махнул рукой моим носильщикам, мол, проходите, путь свободен.

Центурион и его подручные отступили. Кто-то из рабов задернул занавески. Я перевел дыхание, когда услышал торопливое шлепанье сандалий. Меня вновь затрясло в лихорадке. Но я был уверен, что теперь не умру, — нелепо умереть после того, как отвалил столько золотых вымогателю.


К счастью, вскоре моя матушка и моя родня, все исключительно женщины, которые оказались в эти дни смелее мужчин, призвали на помощь дев-весталок и сумели вымолить для меня отмену приговора. Жизнь мне сохранялась, как и скромное мое имущество, даже брак с Корнелией оставался в силе, а вот жречество мне не вернули. Но об этой потере я никогда не жалел.

Сейчас в моем псевдо-сне юная Корнелия сидела в кресле, а на руках у нее покоилась малышка Юлия, укутанная во что-то ослепительно-белое, совсем не похожее на ткань, скорее на крошечное облачко. Лицо Корнелии было размыто, как будто я смотрел на нее сквозь толстое стекло. Я не спал. Я просто сидел, прикрыв глаза. И еще я знал, что, когда подниму веки, видение исчезнет.

А ведь Помпей развелся со своей женой по приказу Суллы и женился на чужой жене, причем уже беременной. Вспоминая эту историю, я всегда веселился. Великий! Не смевший выбрать женщину по своему усмотрению, не сумевший отстоять близость с любимой.

Даже сейчас я не удержался от улыбки. Хотя… Все мои последующие браки были чистым расчетом. Помпея, тающая под взглядом красавца Клодия, как снег на ярком весеннем солнце; Кальпурния, преданная, но лишенная женского обаяния. Но я выбирал их по своему, а не по чужому расчету. Правда, Великому в конце жизни досталась красавица Порция, умница Порция. А до этого моя дочь была ему прекрасной женой… И мы оба не могли жаловаться на неуспех у женщин. А Катон… Вот тут в самом деле стоит посмеяться. Катон уступил на время свою жену оратору Гортензию, чтобы та родила новому мужу детей вместо бездетной жены. А потом Катон взял ее назад… Пример неподражаемой нравственности!

***

— Римлянин! Хватит спать на берегу! — раздался голос Верцингеторига. — Нам пора в путь.

Цезарь распахнул глаза. Перед ним вместо костра высилась гора серого рыхлого пепла. У берега на недвижной воде чернела ладья. И кормчий (или тюремщик?) ждал на корме.

Цезарь поднялся, отряхнул песок с тоги, мимоходом отметив, что исчезли пятна крови и дыры от ударов кинжалов, и шерсть опять вполне себе опрятного вида, будто новенькая, еще ни разу не стиранная. Он перевязал ее так, как повязывали те, кому предстояло сражаться в этой на редкость неудобной одежде, и забрался в лодку. Берег тут же отдалился, и серое кострище затянуло туманом.

Цезарю было интересно, почему именно Верцингеториг берет своего убийцу на борт. Катилина сказал, что ладья движется в будущее. Но что именно сомертвец намерен в этом будущем показать императору? Гибель убийц Цезаря? Или гибель Рима? Или что-то иное?

— Ты встречаешь здесь своих близких и друзей? — спросил Цезарь. — И врагов? — добавил на всякий случай.

— Я не ищу встреч, — ответил вождь галлов, если его слова можно было счесть за ответ. — Встретить кого-то можно на берегу. А я не покидаю дарованный мне челн.

— И что ты делаешь?

— Ничего. Здесь невозможно что-нибудь сделать. Мы всё возможное и невозможное сделали — там.

— То есть…

Верцингеториг не ответил.

Ничегонеделанье для Цезаря было пыткой. Жажда действовать томила его непрерывно, как лихорадка. Он постоянно очень быстро перескакивал с одного дела на другое, а затем возвращался к прежнему, и так снова и снова. Отсюда и родилась легенда, что он может делать два дела сразу39[39]. Зависимость от других также была для него мучением.

«Нежизнь», — сказал Катилина.

Мысль, что он опять проведет целый день (здешний день, не ясно, насколько длинный, равный земному или равный целому году в мире живых) с казненным галлом, вызывала отвращение. Хотя нет, слово «отвращение» было из той, прежней жизни. Неподходящее. Скорее что-то среднее между отторжением и раздражением.

Цезарь не испытывал угрызений совести — дерзкий варвар сам выбрал свой жребий, когда поднял восстание против римлян. Цезарь одолел его, потому что оказался умнее, опытнее, искуснее в военном деле. И удачливее. И еще в распоряжении проконсула были его легионы. А у Верцингеторига — только пылкая жажда победить. Разумеется, если бы Фортуна оказалась более благосклонна к галлам, им бы удалось добыть мимолетную победу. Но нет, вряд ли, Фортуна не помогает безумцам.


***


Я стал размышлять о вечернем привале. И подумал, что здесь, в лодке, тоже можно закрыть глаза и вызвать что-то похожее на сновидение. Увидеть Корнелию с маленькой Юлией на руках. Как мало в жизни таких по-настоящему теплых моментов, способных согреть сердце! Но мы не стремимся к ним, мы жаждем власти, побед, славы, уверенные, что это гарантирует бессмертие.

Верцингеториг как будто разгадал мой план, и едва я попробовал прикрыть глаза, как он заговорил.


***

— В своих «Записках» Цезарь столько раз утверждал, что он человек милосердный. Милосердие… Цезарь бредил этим словом. Но почему Цезарь пишет о себе как о ком-то постороннем?

— Чтобы мои «Записки» казались беспристрастными…

— Казались, — усмехнулся Верцингеториг. — Милосердным казаться приятно.

— О, нет! Сколько раз я миловал и отпускал взятых в плен помпеянцев! Я простил Массилию40[40], восставшую против моей власти. Я простил Кассия и Брута и многих-многих других. А они в конце концов убили меня.

— Если Цезарь так милосерден, почему он истребил всех жителей Аварика, а жителям Укселлодуна велел отрубить руки? — голос Верцингеторига звучал так пронзительно, что у Цезаря завибрировало что-то внутри. Так надсадно, будто визжит сталь о сталь, отдают команды опытные центурионы. — Вспомни казнь вождя сенонов Акко! Его засекли до смерти, мертвому отрубили голову. Твоя жестокость подвигла многих вождей примкнуть к восстанию. Каждый примерил судьбу Акко на свою шкуру.

— Я действовал рационально. Безумцы в Укселлодуне подняли бунт на другой год, как пала Алезия, — судьбу Акко император решил не комментировать. — Внутри стен запасли достаточно хлеба, и посему эти «борцуны» воображали, что смогут противостоять армии Цезаря и выдержать долгую осаду. Я лишил их воды, перекрыл доступ к источнику. Лишь тогда, усмотрев в моей хитрости волю богов, они сдались. Они подняли бунт против добра во имя зла. Мне надо было задушить мысль о возможности неповиновения Риму, чтобы избежать жертв и дать Галлии в будущем мирную и счастливую жизнь. Так что это тоже был акт милосердия, а не жестокости. Как хирург отпиливает раздробленную руку, чтобы сохранить оставшееся тело.

— «Мягкость Цезаря всем известна», — с издевкой произнес галл любимую фразу Авла Гирция, — поэтому Цезарь напишет о жестокости вождя галлов. Вспомни, что ты насочинял обо мне. По твоим словам, у меня не имелось достойных сторонников, а только беднота и всякий сброд. А уж дисциплину в своей армии я наводил немыслимыми зверствами. За серьезные преступления приказывал сжигать живьем и пытать, а за малые провинности обрезать уши или выкалывать один глаз и в таком виде отправлять в родные общины41[41]. Или ты думаешь, Цезарь, что племена поддерживали меня только из страха? Сотвори я такое, то лишился бы армии в три дня.

— Так рассказывали перебежчики.

— А их рассказ ты украсил яркими домыслами. Или перебежчики тебе лгали, чтобы получить награду? Вот правда: наказание полагалось только за серьезные проступки. Отрубленное ухо или выколотый глаз — для дезертиров, которые прежде клялись небом, землей и окружающим морем, и нарушили клятву. Клятвопреступники не достойны снисхождения. Я ловил их, а затем отпускал, метя предателей кровавыми метами. В общинах знали, за что лишились глаза или уха эти люди. За такое они и сами готовы были карать! — в голосе Верцингеторига послышался гнев.

— О, иначе твоя армия разбежалась бы в три дня!

— Но вот что я думаю, ибо у меня было вдосталь времени для раздумий и в мире живых, и на этом берегу, — продолжал сомертвец, как будто не заметив в словах Цезаря неприкрытой издевки, — я думаю, что слова «милосердие» и «жестокость» не относятся к Цезарю. Милосердие — это чувство, вызванное жалостью и сочувствием. Жестокость тоже идет от сердца, от гнева, желания отмстить, от обиды. В Цезаре нет чувств. Его разум — холодный камень, один голый расчет. Цезарь полагал, что по отношению к римлянам ему выгодно проявлять милосердие, так легче завоевать их преданность и прекратить гражданскую войну. Милосердного проще признать диктатором, это не так страшно, не так обидно. Цезарь прощал и отпускал на свободу сторонников Помпея не потому, что ему было их жаль, или он испытывал к ним дружеские чувства — он покупал их преданность, да, да, это был простой подкуп, как золото для продажных сторонников. Галлов же он истреблял в уверенности, что только так он может прекратить восстание и заставить свободных жителей покориться и стать безропотными слугами Рима. За это Цезарь готов был заплатить любую цену. Любым числом наших жизней. Любыми потоками нашей крови.

Верцингеториг говорил о Цезаре в третьем лице — как сам Цезарь в своих «Записках» писал о себе. Странно говорил — вроде бы теми же словами, но излагал совсем иные мысли и иные наблюдения. Цезаря это раздражало.

— Разве не ты виновен в гибели жителей Аварика? — воскликнул император.

— Я стоял за то, чтобы всем жителям уйти, а город сжечь, — парировал галл. —Но беда наша в том, что каждый народ держался за свое. Они с легкостью уговаривались жечь усадьбы соседей, но тут же начинались стон и плач, когда речь заходила о собственном доме. Я приказал не оборонять Аварик, всем жителям уйти; взять с собой всё, что под силу унести, угнать скот, оставшееся зерно уничтожить. Но битуригам42[42] стало жаль своих красивых домов, они наперебой принялись доказывать, что смогут отстоять город. Позабыли, что для успешной обороны нужны не только крепкие стены, но и умелые воины. А главное, надобна сила духа. Сильный воин не прекратит сражение, даже раненый будет биться, пока не иссякнет дыхание. Но самое сложное — сражаться день за днем, ночь за ночью. Битуриги могли выстоять ночь, но не двадцать ночей подряд. Уныние захватило их на манер внезапной болезни…

— Я был одним из лучших ораторов Рима, — перебил его Цезарь, — и не собираюсь проигрывать словесную битву варварскому вождю бунтовщиков. Я пришел в Галлию по просьбе моих союзников эдуев, чтобы защитить галлов от нашествия германских племен. Я прогнал гельветов назад в их земли и лишь немногим с согласия местных вождей позволил поселиться на новых землях. Например, бойям. Галлам требовалась защита от воинственных германцев. Да, за помощь надо платить. Но плата эта была посильной.

— А потом пришедший на помощь решил остаться в Галлии навсегда.

— Я положил конец бесконечным распрям и прекратил нашествия варваров из-за Рейна. Отныне вы могли жить в мире. И будете жить в мире. И должны быть мне благодарны за это.

— Миллион воинов, три миллиона от всех жителей убитыми и проданными в рабство — такая малая цена за эту милость. Клянусь Танарисом и его священным колесом, мы бы сумели объединиться и без твоей «помощи», Цезарь! Да, мой план был прост и жесток. И я объявил жителям Аварика решение: увезти зерно, угнать скот и уйти, а сам город разрушить и сжечь, — речь Верцингеторига текла плавно, как будто он не раз репетировал ее здесь, прежде чем обрести Цезаря в качестве слушателя. При жизни он говорил сбивчиво и часто повторялся. Ни сейчас он не смог избежать повторов. Ему явно не хватало школы Аполлония Молона43[43] с Родоса. — Битуриги отчаянно воспротивились. Они стали умолять спасти несчастный город, доказывали, что Аварик неприступен — за его стенами может укрыться сорок тысяч жителей и защитников. «Мы — рудокопы и кузнецы, — кричали на военном совете горожане, перебивая друг друга, — выковать оружие нам не составит труда. Не будет у нас недостатка в мечах и наконечниках стрел, мы разрушим любые осадные башни и сделаем глубокие подкопы». Каждый стоял на своем: битуриги — за сохранение города, я — за то, что его невозможно защитить при осаде римской армией. Да и нет смысла. Мы не сможем истощить армию Цезаря в бою, нет у нас такой силы, чтобы сокрушить легионы. Главное — лишить Цезаря продовольствия; и тогда голод, злейший враг, которого не одолеть самому искусному полководцу, выгонит римлян из Галлии за перевалы. Голод, острозубый, неумолимый зверь! Я говорил им: всего не спасешь! Я повторял им: спасайте свои жизни и жизни жен и детей. Но битуриги не слышали моих слов, они перекричали, переумолили меня. Здоровенные кузнецы плакали, как дети. Я поддался жалости и уступил… Хотя понимал, что осажденные не выдюжат. Жалость не позволила мне настоять на своем. Жалость, которая была неведома Цезарю. Битуриги проиграли, почти все погибли, а ты получил то, что тебе было надобно больше всего — зерно, скот и фураж.


***


Интересно, сколько кругов проплыл на своей лодке Верцингеториг, и как точно он помнит прошлое? Изменилось ли оно в его глазах? Быть может, все эти племена, вечно враждующие друг с другом, вожди, чьи руки жадно цеплялись за власть, все они превратилось в его памяти в единое целое, спаянное одной мыслью, одной целью — создать Великую Галлию, способную соперничать с Римом, где каждый гражданин будет свободен и уважаем, а избранный вождь смел и справедлив. Или он на этих берегах все еще верит в миф, что где-то в лесах Галлии остались неподчиненные деревни и города, и они счастливо и весело живут прежней жизнью под властью своих вождей и друидов?

Я перегнулся через борт и глянул в недвижные воды Мнемосины. Если ее воды как отполированное серебро, то должно появиться отражение. И оно появилось — десятки, сотни отражений, они всё множились. Я узнавал и не узнавал себя. Я был то богом, то чудовищем, подобным Орку, который, согласно мифу, пожирает тела людей в подземном мире. Верцингеториг также отражался в зеркале Мнемосины — то как великан в золотых доспехах с длинными усами и роскошной гривой пшеничных волос, то как изможденный худущий грязный старик из рассказа о том, что якобы провел в цепях шесть лет в Мамертинской тюрьме. Мнемосина как будто смеялась над нами.


***


Аварик. Несомненно, Верцингеториг был прав, когда уговаривал жителей покинуть город и сжечь припасы. Случись подобное, я бы оказался в отчаянном положении, учитывая, что моя армия и так испытывала недостаток хлеба. Вокруг не было ни одного значительного склада, который можно было бы захватить. Летом мы могли сами жать хлеб — недаром каждый легионер таскает в своей сумке серп. Но в конце зимы начался бы настоящий голод. Вспоминая те события, я думаю, что главная забота полководца во главе огромной армии — не придумать, как победить врага, а суметь раздобыть зерно для солдат и фураж для скотины. Помнится, для того войска, что собрали Варрон и Эмилий Павел против Ганнибала, требовалось каждый день 150 000 модиев44[44] пшеницы. Они торопились вступить в битву45[45], потому что не знали, чем завтра будут кормить своих воинов. В тот час под стенами Аварика судьба моей армии и моя тоже висела на волоске. Припасы, полученные в Кенабе, заканчивались.

Галлы не могли сжечь все деревни и оппидумы, но они жгли их на нашем пути, не давая забирать зерно и фураж поблизости. Пока мои легионы продвигались к Аварику , нас встречали только столбы дыма и руины. Даже среди лесов поднимался дым, хотя в конце зимы лесные пожары редкость. Ловкий расчет: чем дальше придется фуражирам отправляться за провиантом, тем легче будет варварам нападать на наших людей и их убивать — пока римские легионы держатся вместе, галлам их не одолеть, несмотря на всю их варварскую дерзость. Но небольшой отряд сразу становился легкой добычей засевших в лесах бунтарей. У Верцингеторига было достаточно продовольствия в тылу, и сам он не беспокоился припасах, следуя по пятам за нашими легионами. План этот было не так трудно исполнить, ведь галлы знали в мельчайших подробностях расположение своих городов и деревень и подходы к ним, тогда как нам приходилось полагаться на сведения проводников, которые в любой момент могли предать, скрывшись в ближайшем лесу.

Правда, нам все же удалось угнать немало скота и потому мы почти все время питались мясом — никогда ни до, ни после я не ел столько плохо прожаренного мяса. Как результат — нам постоянно приходилось вести сражения с собственными желудками. И многие проигрывали.

Так мы добрались до столицы битуригов.

Как к большинству галльских оппидумов, к воротам вела лишь одна удобная дорога. С запада, севера и востока укрепления Аварика прикрывали болота и реки, и переправиться там мог разве что отряд из нескольких человек с опытным проводником. Беспрепятственно к городу можно было подобраться только с южной стороны.

Стены Аварика заслуживают отдельного рассказа. Высота южной стены, доступной для штурма, была не меньше восьмидесяти футов. При виде этих укреплений легионеров охватила растерянность. Один из захваченных нами пленников рассказал, как сооружались эти стены. Их сложили из могучих деревьев, бревна укладывали с промежутками в два фута, потом промежутки заполнялись землей и камнями, сами же бревна скреплялись поперечинами так, чтобы их невозможно было сдвинуть. Потом следующий ряд стволов располагали в промежутках между бревнами предыдущего ряда подобно тому, как укладывали первый ряд, и опять пустоты засыпали землей и камнями, причем камни накидывали ближе к наружной части стены, да еще трамбовали. В итоге стена получалась сорок футов шириной — как раз по длине бревен, и ни один таран не способен был ее пробить, а огонь поджечь — с внешней стороны укрепления обложили камнями. Пленник рассказал эти подробности с огромной гордостью, уверенный, что после его слов я оставлю всякую мысль об осаде галльской твердыни и уведу свои легионы.

На страницу:
4 из 6