
Полная версия
Сказание о Ямата Кагура
— Святоша, нам твои сказки — как мертвому припарки.
На эти слова мальчишка лишь протягивает грубую глиняную миску исхудалому крестьянину. Только сейчас замечаю, что в его руках большой черный котел с рисом. Все это время мальчишка тщательно соскребывал последние крошки еды со дна для метяжников.
— Ну и дурак же ты, Падре!
Грохочет одноногий, жадно запихивая рис в рот и утираясь грязным рукавом.
— Отдать последнюю еду тем, кто кормится сталью и кровью? Твои боги точно лишили тебя разума на этих чужих берегах!
— Наш альбинос думает, что если мы помолимся его распятию, самураи князя не выпустят нам кишки.
Хохочет другой бунтовщик, толкнув товарища в бок.
— Ты бы лучше молился, чтобы твоя блондинистая голова не оторвалась от шеи, когда они придут!
Мужчины громко хохочат, позабыв о Рэне и о своих обидках. Рэн нерешительно опускает мечь. Недоуменно чешет за ухом.
Монах на минуту отходит, чтобы поправить тлеющие угли в очаге. Шайка стихает. Одноногий молча откладывает половину своей порции обратно в общий котел, а его сосед что-то бурчит, следя, чтобы юноша не видел.
— Эй, святоша, подкинь еще дров, а то околеешь тут до утра. Нам еще не хватало возиться с твоим трупом. Кто тогда будет варить нам этот безвкусный рис?
— Ты как?
Трогаю за плечо монаха. Тот вздрагивает. Оборачивается. Ныряет в поклоне, протягивает остатки риса в черном котле.
— Эй…
Тянусь пальцами к его правому предплечью.
— Я посмотрю? Ладно?
Ощупываю края раны. Не рваные. Уже хорошо. Мечь Рэна слишком хорош, чтобы рубить неровно.
Монах отшатывается. Моргает. Снова ныряет в поклоне.
— Это вас недостойно. Я сам.
С этими словами юноша разворачивается в сторону прохода.
— Ты бы лучше послушал девку! Самурайский мечь не серп, и убить может.
Монаху преграждает путь одноногий мятежник. Он грубо разворачивает мальчишку ко мне, делает подталкивающий шлепок по спине.
— Не бойся! Бабы не кусаются! Станешь мужчиной, расскажешь, как это было!
Стены пристройки трясутся от грубого мужского смеха. А я беру мазь, сажаю побледневшего юношу на циновку и начинаю работу.
— Пожалуйста, сидит смирно. Рана глубокая… Зачем ты это сделал? Ты ведь обычный монах. Зачем закрыл собой бунтаря от меча?
— Я… я просто… Жизнь священна. Любая жизнь. Наш настоятель учил… что гнев рождает лишь гнев. Я не мог позволить совершиться убийству в стенах храма.
Заикается альбинос. Юноша не поднимает головы. Взъерошенные серебряные тонкие пряди закрывают лицо мальчишки. Невольно замечаю, что любуюсь им. Стоп. Что на меня нашло?
Ты подставился под удар моего клинка, чужак!
Встревает Рэн. Кулаки юноши сжаты. Он стоит над нами и наблюдает, как мои руки рвут монашескую одежду в том, месте где клинок глубоко впечатался в тело. На минуту отхожу, чтобы набрать чистого снега со двора. Требуется горячая вода. Рана грязная.
— Этот крестьянин…
Продолжает Рэн.
— Бунтовщик и грязь под нашими ногами! А ты… ты просто мешался под ногами! Из-за твоей глупости мы потеряли время!
— Замолчи, Рэн!
Резко осекаю юношу.
— Ты чуть не убил безоружного человека, который дал нам кров.
Рэн стискивает зубы. В его глазах — невыносимая боль, усталость от бесконечной войны и жгучая обида.
— Я защищал вас, госпожа. Я всю дорогу защищаю вас… Пока этот мир тонет в крови, вы жалеете каждого встречного нищего. Я устал от этой бойни. Устал…
— О, наш храбрый Рэн снова готов пролить слезу.
Лениво протягивает Джин, обопершись о колонну.
— Как поэтично. Только не забудь, друг мой, что твоя ревность сейчас выглядит глупее, чем проповеди этого блондинистого недоразумения.
— Заткнись, Джин! Ты ничего не понимаешь!
— Еще как понимаю. Верный пес моей госпожи скулит от ревности, пока она пытается спасти очередную потерянную душу.
Джин смотрит на меня устало, будто он единственный взрослый среди этой оравы олухов.
— Хотару, дорогая. Война — жестокая штука. Но еще более жестоко тешить себя иллюзиями, что благородство этого монаха что-то изменит в этом умирающем мире.
Джин говорит это с сарказмом, но его собственные пальцы на рукояти куная побелели. Он внимательно, ревниво следит за каждым моим движением рук.
Вода в котле уже закипела. Поливаю кипятком рану. Лучше прижечь. В такой грязи, на морозе опасно оставлять рану вот так…Она может загнить и воспалиться. Монах сжимает зубы, терпя боль, и пытается отодвинуться, вцепившись тонкими пальцами в циновку.
— Простите моих спутников, уважаемый монах. Война сделала их жестокими. Меня зовут Хотару. А как ваше имя? И… откуда вы здесь? У вас необычные черты лица.
— О, не нужно
Мальчишка испуганно машет руками, давая понять — он не согласен с похвалой.
— Не нужно извиняться передо мной, госпожа Хотару! И не называйте меня «уважаемым». Я… я никто. Просто Иссай. Обычный подкидыш. Полукровка. Мой отец был из далеких западных земель, из Европы… Я даже не знаю, кем он был. Наверное, грешником.
Как он может так плохо о себе отзываться? Он же самый настоящий святой. Пока бинтую украдкой пытаюсь поймать его взгляд — чистый, невинный, совсем юношеский.
— Мать бросила меня младенцем прямо у ворот этого храма. Монахи сжалились, приютили… Я уродлив, чужой для всех. Лишь в этой пристройке мне позволено жить. Я не настоящий монах. Я просто… слуга. Стираю рясы, убираю храм, выгребаю золу. Моя жизнь ничего не стоит. Вам не следовало тратить на меня мазь.
Уродлив? Чужой? О чем он говорит?
Мягко, но уверенно беру его за подбородок и заставляю поднять голову.
— Никогда не говори так. Ты спас человека. В тебе больше чести, чем во многих самураях, которых я знаю. Твои глаза… они добрые. В них нет той жажды крови, от которой я бегу.
Лицо мальчишки вспыхивает от стыда. Но глаза…В глазах зарождаются искорки надежды… надежды на то, что его жизнь тоже имеет ценность, хоть-какой-то смысл.
В этот момент Рэн издает глухой рык, отворачиваясь к стене. Джин прищуривается, его саркастичная улыбка исчезает, сменяясь тяжелым, ревнивым взглядом.
Когда работа окончена, монах тут же вскакивает, кланяется до земли, протягивает котел с остатками риса.
Иссай подходит к закопченному железному котлу. Внутри та самая порция риса, что сберег для него крестьянский бунтовщик. Мальчишка берет деревянную ложку, аккуратно сгребает рис в глиняную пиалу и подходит ко мне.
Склонив голову, он протягивает пиалу обеими руками, смотрит в пол.
— Этот рис… это всё, что у нас осталось. Я знаю, это очень мало, и недостойно вас, госпожа. Но пожалуйста, разделите его со мной. Вы должны восстановить силы.
— Нет, Иссай. Я не могу. Вы истощены не меньше меня. Съешьте его сами, вы же монах, вам нужно молиться за всех нас, а я… я потерплю.
Иссай краснеет, смущённо отводя глаза.
— Я… я грешный и слабый человек. Недостойный. Прошу, примите. Это искренняя благодарность от ничтожного монаха.
Один из крестьянских мечтежников опирается на самодельную алебарду, усмехается:
— Смотри-ка на нашего святошу. Глаза опустил, а девку взглядом раздевает.
Другой подхватывает:
— Ха! А монах-то не так прост, как кажется! Глянь на его уши, небось, уже пылают ярче храмовых свечей.
Одноногий предводитель рявкает:
— Цыц вы! Затолкайте свои языки обратно. Этот монах приютил нас, дал крышу над головой, пока самураи рыщут по округе. Мы все тут в одной лодке.
— Да мы и не спорим, Сабуро. Просто шутим. Мы же все тут обреченные. Кто знает, встретим ли мы рассвет…
Крестьяне замолкают. Их лица омрачаются.
Иссай вздрагивает от шуточек крестьян. Его голова опускается еще ниже. Тихим, сдавленным тоном монах выдавливает:
— Простите… я должен… выполнить свои обязанности. Храм нужно убрать до утренней службы.
Мальчишка кланяется мне так низко, что, мне кажется, кончики его волос касаются грязного пола. Юноша быстро собирает свои вещи: старую соломенную метлу и тряпку для пола. Не поднимая глаз на бунтовщиков в пристройке, он выходит в темный, холодный коридор.
Только сейчас понимаю, что так увлеклась совершенно чужим мне человеком, что позабыла о малышке Юки. Где она? Что с ней? Растерянно окидываю тёмное помещение. Встречаю с взглядом Джина. Неужели гэнины тоже не знают, где она? Не смогли присмотреть? Как же так? Что я за человек, если оставила беспощного ребёнка?
— Джин, Рэн, где наша Юки?
— По чем мне знать, где шатается эта девка?
Недовольно буркает Рэн. Кидаюсь за порог, на территорию храма. Неприятный морозный ветер тут же сковывает тело, вонзается, иглами в лицо. Метет мокрый снег. Проклятье! Где носится эта девчонка?
Гэнины, словно послушные тени, бросаются за мной. Со спины, сквозь череду хаотичный спешащих шагов, слышу недовольное ворчание Рэна:
— Мы тратим время, Хотару-сан! Шатаемся ради девчонки-крестьянки. Идет война, каждый клинок на счету, а мы няньки!
— Усталость делает твой язык длиннее меча, Рэн.
Парирует Джин.
— Юки — не просто девчонка. Если с ней что-то случится, Хотару потеряет покой, а наш отряд — надежду.
Рэн резко останавливается, бросает злой укоризненный взгляд на Джина.
— Нам нет дела до надежды. Я устал от этой бесконечной беготни и от того…
Рен осекается, стискивает зубы. Он сжимает рукоять так, что костяшки белеют от напряжения.
— Замолчите оба! Монахи ясно сказали — если ее найдут посторонние, нас всех выгонят. Рэн, осмотри северную тропу. Джин, за мной.
Рэн, потрясенный новостью о разделении, незадачливо останавливается. Пользуясь случаем, ускоряю шаг, почти срываясь на бег. Скорей! Успеть бы ее спасти! Джин движется точно тень, не оставая ни на шаг.
Вот! За тем углом, у подножия статуи золотого Будды. Вижу — малышка обхватила руками колени и смотрит в пустоту. Ее промокшая одежда липнет к телу, лицо бледное, но в полумраке она выглядит еще более завораживающе, чем прежде.
— Юки! Ты совсем обезумела? Монахи запретили нам покидать пристройку! Ты понимаешь, чем это грозит всем нам?
Юки поднимает на меня взгляд. Загадочный. И опустошённый.
— Госпожа Хотару, как вы думаете, Будда простит меня?
Замираю, как вкопанная.
— О чем ты? Я не понимаю?
— Будда…он ведь тоже мужчина…Он меня простит? За то, что я делала, там, на заставе?
Из ее глаз медленно выползают две крупные тяжелые слезы, стекают по щекам, закатываются на подбородок, падают на ключицы …словно жемчуг…
— Я очень грязная, госпожа? Очень?
Падаю перед ней на колени. В грязь. Обнимаю. Прячу от всего мира. Даже от нее самой. Сквозь боль выдавливаю мягкий успокаивающий голос, будто рассказываю сказку маленькому ребёнку:
— Будда любит всех, Юки. Без исключения. Он смотрит в сердце, а не на ошибки прошлого. Ты чиста. Тебе не перед кем оправдываться.
А у самой ком в горле. Проклятье! Поднимаю глаза. Вижу глаза Джина. Маска непробиваемого скептика трескается. Невыразимая, нечеловеческая боль, спрятанная под половицы сильного человека, предательски выползает наружу, мстит своему владельцу, как смертник, проклинающий своего палача.
Кашляю. Встаю на ноги. Поднимаю Юки за плечи.
— Вытирай слёзы. И вставай.
Уже в пристройке невольно замечаю перешёптывания между мятежниками. Одноногий крестьянин Сабуро, строгий на вид, быстро прячет за спину деревянную фигурку кролика, которую он вырезал. Неужели в этом внешне суровом мужчине скрывается что-то нежное и доброе по отношению к Юки?
— Ишь ты, принцесса вернулась. Ходит, глазами хлопает, словно ничего не было.
Сабуро с наигранным презрением швыряет мотыгу в угол, уставясь на Юки.
Самый молодой из крестьян, с противным масляным лицом, усмехается:
— Я-то помню тебя, Юки. Помню, как ты ноги раздвигала перед каждым самураем в нашей деревне, лишь бы брюхо набить. А нашим мужикам, крестьянам, и крошки не перепало. Продажная шкура. Красивая, говоришь? Гнить тебе за это в аду.
Рэн делает резкий выпад, перехватывая воротник зазнайки и поднимает его над землей.
— Еще одно слово о ней, падаль, и я вырежу твой язык прямо здесь.
Крестьянин бледнеет, но не перестает смотреть на Рэна с презрением. Джин кладёт руку на плечо товарища, слегка сжимая его.
— Оставь его, Рэн. Разве ты не видишь? Он слишком глуп, чтобы понять разницу между выживанием и предательством. Ему просто завидно, что его нищая деревня не смогла предложить ей ничего, кроме презрения, в отличие от самураев.
— Хватит!
Выпаливаю я.
— Разве вы не слышали монаха? Мы в доме Будды. А он заповедовал нам жить в мире. Мало вам крови?
Крестьяне тупят взор. Все замолкают.
Оставшийся день проходит тихо. Ночь приходит быстро. Все спят, выбитые из сил.
Звенящая тишина раскрывает во мне ребра, дарит чувство пустоты и легкости. Впервые так себя чувствую за все время похода. Интересно почему? Деревянный потолок пристройки не дает мне ответа. За окном мирно поют ночные птицы…Я будто бы дома. Мне снова шесть. Папа живой. Я еще не знаю ничего о мире. Мне и невдомёк, чего стоит честь, что нужно чего-то добиваться, заслуживать, куда-то бежать. Я — это просто я.
А потом…Что же произошло? Почему я стала такой? Убила человека? Видела продажных женщин? Сама хотела стать такой?
Тот монах…Иссай…Я что-то почувствовала рядом с ним. Он что-то пробудил во мне. Что-то забытое, спрятанное под половицы стыда, долга и глупой чести. И это «что-то» до боли ранит, обжигает меня.
Прикладываю руку к сердцу. Здесь…больно. Почему мне так душно и больно в груди? Крупная слеза предательски выкатывается из глаза, ползет по щеке, обжигая, закатывается в ухо, оставляя мокрую дорожку стыда.
С силой сжимаю кулаки. Хотару, какая же ты размазня! Твой отец был прав. Ты не умеешь держать себя в руках. Ты позор семьи. Глупая, бесполезная, беспомощная…Соберись! Где твой разум? Где законы Бусидо? Или ты уже все позабыла…из-за каких-то чувств?
Размазываю кулаком слезы. Собираюсь. Я могу проанализировать. У меня есть дар. Я все могу проанализировать.
Отец учил меня читать намерения людей по рукояти их меча и положению плеч. Но я вижу то, что скрыто глубже — их истинную суть. Когда я смотрю на своих гэнинов, всё кажется привычным и понятным. Рэн — это полуденное солнце. Его аура горячая, теплая, она согревает, но в то же время пугает своей вспыльчивостью. Рэн — это бушующий огонь, готовый вспыхнуть от малейшей искры, и этот огонь порой обжигает его самого.
Джин — совсем другой. Его душа похожа на горный ручей, чистый, как хрусталь, где в глубине медленно и чинно плавают карпы кои. Но этот ручей ледяной. В нем нет тепла, только холодный расчет, безупречная логика и продуманность каждого шага. Джин никогда не поддастся порыву.
А Иссай… Иссай не похож ни на кого из них. И дело не только в его внешности, хотя его белые, как лепестки зимней сливы, волосы и прозрачная кожа чужеземца до сих пор кажутся мне чудом посреди нашей Эдо. Нет, Хотару. Сосредоточься. Соберись. Какова же его аура? Наверняка, найдётся хоть один грех. Ведь у Кендзи, того проклятого травника, тоже он был. Я то доверяла, смотрела на него, как на чистое создание, омраченное горем утраты близкого человека. Сочувствовала. Уверена, мой милый монах еще разочарует меня.
Но…Что это? Какое чистое, белое сияние, прозрачное, словно свежевыпавший снег, в котором еще не запуталась ни одна земная грязь! Открываю рот, закрываю его руками. Слезы в ужасе застыли и смотрят в потолок. Иссай…ты…не человек… Его аура абсолютная, звенящая невинность, которая вообще не могла родиться в этом мире. Как такое возможно?
Сегодня, когда он, не задумываясь, шагнул вперед и закрыл собой бесправного крестьянина от блеснувшего самурайского клинка, я вспомнила себя. Ведь еще недавно, этой осенью, я сама сделала то же самое. И чем мы отличаемся? Закрываю лицо руками, сворачиваюсь калачиком, словно хочу приглушить ту боль, идущую от сердца.
Иссай…твоя чистая жертвенность, искренность и желание отдавать всего себя без остатка… Какое странное, болезненное чувство. Словно мы сотканы из одного шелка, пусть ты и приплыл из далеких земель. Я хочу ещё раз увидеть тебя…чтобы вспомнить саму себя.
Вдруг…Проносится странный свист, скрежет, похожий на человеческий голос, старый, сухой, вымученный. Вздрагиваю. Медленно, тихо, чтобы не разбудить ребят, встаю с татами.
Крадусь на цыпочках, перешагивая мирно спящих людей. Юки, как маленький зверёк, свернулась калачиком и тихо сопит. У самого входа спит мятежник, во сне обнимает зазубренный серп. Его брови нахмурены, ребра вздымаются, как холмы. Дышит глубоко и тяжело… Как бы не разбудить.
Странный звук исходит из стены. Прикладываю ухо к стене. Ни дышу. Свист повторяется снова. Он похож на скрип дома, завывание ветра за окном, но нет. Готова поклясться, что это не мое воображение! Что это? Ясно и отчетливо слышу змеиное шипение. Будто бы…змея ползет прямо вдоль внешней стены пристройки!
Выхожу. Луна желтым пятном повисла высоко над храмом. Ни души. Бури нет. Все стихло. Иду по деревянному настилу, к кельям. Именно оттуда доносится шипение. Он становится все громче и ясней, пока шипение не превращается в один слитный голос, мужской…злой, желчный:
«Тюрьма… Проклятая деревянная тюрьма. Как я ненавижу этот запах благовоний. Ненавижу этот лысый скот, который зовет себя братьями…»
Замираю у тонкой ширмы сёдзи одной из комнат. Внутри неподвижно сидит силуэт молодого монаха. Его губы плотно сжаты, но его мысли буквально кричат.
«Сытая и легкая жизнь! „Монастырь прокормит тебя, сынок, там тепло и всегда есть рис“ — чертовы старики, отдали меня малолетним щенком сюда, как скотину на заклание!
Разрушительный монолог заглушает другая речь, еще более ужасающая. На этот раз голос молодой, скользкий. Эхо мыслей молодого монаха вползает в мое сознание, словно змея, с шипением оставляя после себя старую кожу:
«Девственницы под нашей крышей. Их кожа, их запах… Вот бы хоть раз…прикоснуться…»
Не успевает закончиться этот поток мыслей, тут же начинается другой, уже другого человеком, с другой болью:
«Ненавижу настоятеля за его лживую свтость…Ходит с благочестивым видом, читает сутры, а сам дрожит за свое теплое место».
Не могу поверить. Неужели никто из них не верит в Бога? Я же видела Иссая. С каким детским восторгом он говорил о Будде…Стоп! Один голос я узнаю. Кажется, это наш настоятель.
«Опять он, этот щенок… "
Про кого это?
«…Горбатится здесь целыми днями, шуршит своей тряпкой, за все извиняется… "
Это про Иссая так?
«Десять лет. Десять долгих лет я отдал этому месту. Я — столп этого храма! Не он…»
Так и застываю с открытым ртом, не в силах пошелохнуться. Так вот в чем дело…В Иссае видят угрозу, подрыв авторита настоятеля. Знает ли об этом бедный монах? Не думаю. Он ведь такой наивный.
— Женщина у покоев монахов? В глубокую ночь, когда все обязаны спать?
Вздрагиваю. Откуда ни возьмись передо мной вырастает настоятель. Как я его не заметила? Проклятье!
— Дочь самурая, где твое приличие и стыд?
Кривиться мужчина. В руке у него масляная свеча. Он светит ею мне в лицо, словно пытается ослепить. Зажмуриваюсь.
— Настоятель… Я слышала…звук…
— Позволь напомнить, что здесь не тренировочный лагерь клана.
Грубо перебивает настоятель.
— Ты крадешься в темноте, а молодые монахи теряют покой. Твоя красота и твоя надменность — отрава для юных умов, выбравших путь отречения. Немедленно возвращайся в пристройку.
С этими словами настоятель делает шаг вперед, указывая фонарем в сторону сада.
Опускаю голову и трусцой бегу до пристройки. Что поделать? Настоятель не поймет моей правды. В его глазах я грешница.
Уже светает. Медленно прохожу по деревянному настилу коридора. Отец учил меня, как ходить скрытно. Ставлю ногу с пятки на носок. Переношу вес плавно, чтобы старые половицы не издали ни звука. Задерживаю дыхание, приближаясь к полуоткрытой ширме.
Рэн лежит на спине. Правая рука скрыта под одеялом, пальцы плотно сжимают рукоять меча. Его веки едва заметно подрагивают. Он анализирует звуки ночи сквозь сон.
Джин спит на боку, лицом к выходу. Его тело слегка подогнуто в коленях — позиция для мгновенного прыжка. Левая рука лежит на подсумке с сюрикенами.
Делаю первый шаг мимо ширмы. Дыхание Джина мгновенно меняет ритм. Он не открывает глаза, но его тело напрягается как пружина. Пальцы на подсумке сжимаются.
Проклятье! Нужно двигаться ещё тише. Иначе опасного разговора не избежать. Ни дышу. По миллиметру приближаюсь к цели — прежнему месту, где лежала. Так проходит двадцать минут. Двадцать минут моего мучения в отчаянной попытке избежать трудного разговора с гэнинами. Почему я выходила посреди ночи? Зимой? Одна? Почему не позвала с собой их, Рэна и Джина, если решила, что слышу демона? У меня нет объяснений на этот счет. А может, я недостаточно доверяю гэнинам? Задумываюсь. Действительно. Мы очень редко разговариваем. Вместе мы уже многое прошли, но я всегда относилась к ним не более чем к наёмникам. В голове невольно проносятся те самые слова воительницы: «но скажи, разве эти… твои генины…безгрешны?
Спустя какое-то время мне все же удаётся лечь на свое место. Поворачиваю голову и с ужасом обнаруживаю, что рядом лежит Иссай, тот самый бедный монах, что так яростно ненавидим настоятелем. Ну, конечно. Он же говорил, что живет в пристройке, вместе с нами. Пришел так поздно? Наверняка, настоятель специально заваливает его черной работой.
На мальчишеском юном лице залегли тени от недосыпа. Но даже это не может его испортить. Тонкие, аристократические черты лица: прямой, слегка заострённый нос, высокие скулы и бледная, почти фарфоровая кожа.
На лице нет никакого напряжения — лишь абсолютное, почти потустороннее спокойствие. Дыхание ровное и глубокое. Глаза закрыты, губы слегка расслаблены. Несколько непослушных белых прядей падают на лоб. Как мне хочется их поправить!
О чем ты, Хотару? Настолько наивна и глупа, чтобы любить кого-то? Ты воин. Вспомни. Все твои друзья уже лежат в могилах. Что ты сможешь ему подарить? Только смерть и отчаяние.
Нахожу в себе силы, чтобы отвернуться. И… натыкаюсь на взгляд Джина. Все это время юноша безмолвно меня изучал. Как гадюка, затаившаяся в прыжке. Ну, конечно. Как я раньше не догадалась? Ведь отец учил меня, что гэнины спят чутко, лишь одним глазом. Как я могла так опростоволоситься?
Вопреки моим ожиданиям, Джин отворачивается, не задавая лишних вопросов. «Ты любишь этого мальчишку?», — проносится в голове гэнина, — «Что ж, главное, чтобы твоя любовь не погубила вас обоих».
Джин…Он всегда был таким…спокойным, продуманным. Он слишком умен, чтобы опуститься до ревности или закатывать дешевую драму. Как я могла в нем сомневаться? Опасаться стоит лишь Рэна.
Ясно и отчётливо слышу стон…стон Юки…во сне. Болезненный. Не хороший. Что происходит? Вскакиваю с татами без всяких предисловий. Плевать, если кто-то проснётся. Возможно, Юки сейчас в опасности.
Трогаю лоб девочки. Да, я оказалась права. Она еле дышит. Дыхание тяжёлое, затруднённое. Вся мокрая. Да с нее пот ручьём! Как я сразу это не заметила? Я же проходила мимо ребёнка. Была занята мыслями об Иссае, в то время, как Юки отчаянно боролась за жизнь.
— Джин! Рэн! Сюда, скорее! У Юки сильный жар. Она без сознания и совсем горячая!
— Какого чёрта ты орёшь в такую рань?
Лениво потягивается Рэн, укутавшись в потрёпанное одеяло.
— Я сыт по горло этой войной. Месяцами ни единой спокойной ночи, вечный голод, а теперь ты ещё не даёшь закрыть глаза.
Джин, сидевший в углу на циновке, занят своим любимым делом — медленно протирает клинок. Лишь на секунду он одаривает меня своим привычным насмешливым взглядом.
— Хотару, ты еще не наигралась в спасательницу? С девчонкой все в порядке. Проверь лучше свою голову.
— Заткнитесь вы оба! Вы ничего не понимаете!
Выкрикиваю, и слёзы предательской волной вырываются наружу, капают на мои руки, я не в силах их остановить.
— Она же весь вечер вчера простояла на жутком морозе у статуи Будды! Ее реально лихорадит, она тает, как свеча!
Джин меняется в лице. Его глаза, полные привычной усмешкой, становятся серьезными, даже чернеют. Он дохрамывает до футона Юки, проводит по лбу.
— Проклятье! Хотару не врет. У девчонки жар.
Рэн вскакивает с футона, со злостью пинает балку.
— Простояла под снегом? Да вы издеваетесь? Как я устал! Хотару, я очень устал от того, что ты трясешься над каждым встречным бродяжкой, кроме тех, кто действительно рядом!
— Что там за шум?
Один из беженцев, плотнее укутывается в тряпье. Молодой крестьянин, с противным масляным лицом, тот самый, который называл Юки продажной женщиной, срывается в истерику:
— Девчонка заболела? А вдруг это чума или черная оспа?! Она же нас всех заразит! Вышвырните её на улицу, пока мы не слегли вслед за ней!


