
Полная версия
МОСТ
Тяжёлую артиллерию отвели - «Грады», гаубицы, крупнокалиберные миномёты теперь стояли в тылах, замаскированные, но готовые в любой момент вернуться на позиции. Танки спрятали в капонирах. Авиация не летала, но снайперы продолжали работать - методично, профессионально, каждый день. Диверсанты просачивались через линию разграничения. Провокаторы устраивали перестрелки, которые потом каждая сторона использовала для обвинений другой и каждый день приносил новые потери - одну-две смерти, не больше, но эти смерти складывались в статистику, а статистика - в молчаливое отчаяние.
Ополченцы называли это «вялотекущей войной» или «войной на истощение». Политики в Минске продолжали встречаться, пожимать друг другу руки перед камерами, давать интервью о «хрупком, но устойчивом перемирии». А на передовой люди продолжали гибнуть.
Алексей за эти месяцы изменился. Не внешне - внешне он был всё тем же высоким, чуть сутуловатым человеком в выгоревшем на солнце камуфляже и неизменной кепке-афганке, которую ему подарил Дед. Разве что шрам на скуле стал заметнее - побелел, зарубцевался, но остался навсегда. Изменилось что-то внутри. Он стал спокойнее. Терпеливее. Перестал вздрагивать от каждого выстрела. Научился ждать - того, чего раньше ждать не умел. Писем от Кати. Вестей от родителей. Конца войны.
Он часто думал о том, что говорил Дед ещё в четырнадцатом, под Иловайском: «Война, это не только бои. Война, это ещё и ожидание. Самое трудное - не стрелять. Самое трудное - ждать». Тогда, в пылу сражений, когда каждый день был, как последний, Алексей не понимал этих слов. Теперь - понимал. Ожидание выматывало сильнее, чем самые страшные бои. В бою ты действуешь, ты занят, ты не успеваешь думать. А здесь, в тишине, мысли лезут в голову и не всегда это хорошие мысли.
Он думал о погибших. О Степане, который остался под Славянском. О дяде Мише, санитаре, который погиб под Иловайском, вытаскивая раненого. О молодом пулемётчике из Макеевки, имени которого Алексей даже не узнал - только записал в блокнот: «Пулемётчик, 22 года, Макеевка». О десятках других, чьи имена хранились в его потрёпанном блокноте. Их было уже больше сорока. Сорок человек, с которыми он делил хлеб, укрытие, последнюю сигарету. Их больше нет. А он есть и он должен жить - за себя и за них.
Рядом стоял Витька. Он тоже изменился за эти полтора года - возмужал, раздался в плечах, отпустил светлую бородку, которая делала его старше своих лет. Теперь он был не мальчишкой-добровольцем, каким пришёл в ополчение в апреле четырнадцатого, а командиром отделения - на его счету были десятки успешных операций, несколько спасённых жизней и ни одного погибшего по его вине. Он носил на груди медаль «За отвагу» и относился к ней с той сдержанной гордостью, которая свойственна людям, знающим цену наградам, но глаза у него оставались прежними - живыми, цепкими, иногда озорными. Война не убила в нём мальчишку. Только спрятала его глубоко внутри.
- Скучаешь по боям? - спросил Витька, кивая в сторону пустой, убегающей к горизонту дороги. Он щурился от яркого солнца и машинально крутил в пальцах незажжённую сигарету - курить на посту запрещалось, но держать сигарету в руках было своего рода ритуалом.
- Нет, ответил Алексей, не отрывая взгляда от дороги. - Не скучаю. Я вообще не понимаю, как можно скучать по тому, что мы видели.
- А я скучаю, признался Витька неожиданно. - Странно, да? Вроде бы радоваться надо, что тихо. Что не стреляют. Что можно ходить в полный рост, не пригибаясь. А я не могу. Я привык. Понимаешь, Бондарь, я привык к тому, что каждый день - бой. Что нужно выживать. Что нужно быть на пределе. А теперь - тишина и непонятно, что делать. Куда девать этот адреналин. Эту энергию. Я иногда ловлю себя на мысли, что мне не хватает... не хватает войны.
, это пройдёт, сказал Алексей. - Дед говорит, это нормально. У всех, кто долго воюет, такая реакция. Организм привыкает к постоянной опасности, а когда она исчезает - он не знает, что делать. Это, как ломка.
- У тебя тоже так было?
- Было. После Иловайска. Когда бои закончились и мы вернулись в Донецк. Я неделю не мог спать - лежал, смотрел в потолок и ждал обстрела. Каждый звук, каждая машина за окном казались началом атаки. Лена говорила: «Лёша, всё тихо. Всё хорошо». А я не верил.
и, как ты справился?
- Не знаю. Наверное, просто время прошло и Лена помогла и Андрейка и письма от Кати и работа - я же не только на блокпосту, я ещё тренирую молодых. Это помогает. Когда ты занят - меньше думаешь.
Витька кивнул, всё ещё вертя в пальцах незажжённую сигарету.
- Знаешь, о чём я мечтаю? - спросил он вдруг.
- О чём?
- Съездить на море. Не на Азовское - там сейчас тоже война. А на настоящее море. В Крым. В Севастополь. К твоим родителям. Постоять на набережной, посмотреть на корабли, съесть мороженое. Я сто лет не ел мороженого.
- Приезжай, просто сказал Алексей. - Когда всё кончится. Отец будет рад. Мама напечёт пирогов. Я тебя с ними познакомлю.
- Думаешь, когда-нибудь кончится?
- Должно. Не может не кончиться. Все войны когда-нибудь заканчиваются.
- Даже Столетняя? - Витька усмехнулся.
- Даже Столетняя. Хотя я не хотел бы ждать сто лет.
Они помолчали. Солнце клонилось к закату, и длинные тени от бетонных блоков протянулись через дорогу. Где-то вдалеке, на окраине, простучала короткая автоматная очередь и смолкла. То ли провокация, то ли учебные стрельбы, то ли просто кто-то чистил оружие и случайно нажал на спуск. Этого они уже никогда не узнают.
Вечером Алексей вернулся в свою комнату у тёти Веры. Та самая комната, которая стала их домом после того, как снаряд попал в их квартиру. Здесь всё было обжито, всё было на своих местах: старая мебель, принесённая соседями, детская кроватка в углу, фотография родителей на стене, плюшевый медведь на подоконнике. Там его ждали Лена и Андрейка.
Мальчику было уже почти два с половиной года - он бегал по комнате, играл с плюшевым медведем, которого подарила Катя, и болтал без умолку. Его словарный запас рос с каждым днём, и он уже мог составлять короткие предложения. «Папа пришёл!» «Я хочу кушать!» «Там птичка!» Он знал много слов - гораздо больше, чем положено в его возрасте, но среди этих слов по-прежнему было «бах» и каждый раз, когда он произносил его, Алексей вздрагивал, хотя старался не показывать виду.
Лена сидела за столом, проверяла какие-то бумаги из госпиталя - графики дежурств, списки медикаментов, отчёты для начальства. Она по-прежнему работала медсестрой, хотя теперь, в относительном затишье, раненых стало меньше, и работы тоже стало меньше, но она не жаловалась - наоборот, радовалась. Меньше раненых - меньше смертей. Меньше смертей - больше надежды. Она вообще была из тех людей, которые умеют радоваться малому. Алексей часто думал, что именно это спасло их обоих.
-, как прошёл день? - спросила она, не отрываясь от бумаг. Её ручка быстро бегала по строчкам, оставляя аккуратные, почти каллиграфические пометки.
- Тихо, ответил Алексей, садясь на край кровати. - Даже слишком тихо. Знаешь, тишина иногда страшнее обстрелов.
, это хорошо, что тихо, она наконец подняла глаза. - Значит, никто не погиб сегодня.
- Никто из наших, уточнил он. - А из чужих - кто знает.
- Лёша, она отложила ручку и посмотрела на него серьёзно, чужих не бывает. Ты сам это говорил. Помнишь? Когда мы с тобой спорили в первый месяц. Ты говорил: «Война, это не только наши и ваши. Война, это люди». Ты изменился с тех пор. А сейчас ты опять говоришь «чужие».
- Ты права. Извини. Просто...
- Просто что?
- Мне всё время кажется, что эта тишина - обман. Что вот-вот снова начнётся. Что мы расслабимся, поверим в перемирие, а они ударят., как в Дебальцево., как в Иловайске. Я не могу расслабиться, Лена. Не могу поверить.
Она встала, подошла к нему, обняла.
- Может, и начнётся, сказала она тихо, гладя его по голове. - А может, и нет. Мы не знаем. Никто не знает, но пока тихо - надо жить. Радоваться. Любить. Иначе война победит. Даже если мы выиграем все бои, она победит, если мы разучимся жить.
- Ты права., как всегда. - Он обнял её в ответ. - Я не знаю, что бы я без тебя делал.
- Пропал бы, она улыбнулась. - К счастью, я рядом.
Андрейка, увидев, что родители обнимаются, бросил своего плюшевого медведя на пол и с радостным криком подбежал к ним.
- Я тоже! Я тоже обниматься! Я тоже хочу!
Они засмеялись - впервые за долгое время по-настоящему, от души. Алексей подхватил сына на руки, подбросил его к потолку - бережно, чтобы не задеть низкую лампу, и мальчик заливисто расхохотался. В этом смехе чистом, звонком, заливистом, совершенно детском, было что-то такое, что перекрывало все «бах». Что заглушало воспоминания о боях. Что давало надежду.
Поздно вечером, когда Лена и Андрейка уже спали, она на кровати, он в своей кроватке, прижимая к себе медведя, Алексей сел за стол, зажёг настольную лампу и достал бумагу. Надо было написать письмо. Он делал это каждую неделю - писал родителям, писал Кате, иногда писал Деду, хотя тот находился в соседнем блиндаже. Письма были его способом сохранить рассудок. Способом не забыть, кто он.
«Батя, привет.
У нас тут тихо. Слишком тихо, если честно. После всего, что было - после Славянска, Иловайска, Дебальцево, эта тишина кажется неестественной., как будто война затаилась и ждёт момента. Дед говорит: „Привыкай. Это надолго. Может, на годы“. Может, он прав. Может, война действительно затухает, переходит в какую-то другую фазу, но я пока не верю. Слишком много всего было, чтобы поверить. Слишком много друзей погибло.
Слышал про мост. Про Крымский мост. Мне Витька рассказал, а потом я по радио слышал. Это здорово, батя. Правда, здорово. Я очень горжусь, что ты решил пойти туда работать. Знаешь, когда я думаю о том, что мой отец строит мост через Керченский пролив тот самый мост, о котором мы говорили ещё в детстве, когда стояли на переправе и ждали паром, мне кажется, что всё это было не зря. Что наша война здесь, в Донбассе, и ваша стройка там, в Крыму, это части одного большого дела. Одной большой работы. Одного большого моста.
Лена передаёт тебе привет. Она получила ещё одну медаль теперь „За заслуги перед Отечеством“. Говорит, что это не только её медаль, но и твоя, и мамина, и всех, кто ей помогал. Она у меня такая никогда не присваивает победы себе.
Андрейка растёт. Ему уже два с половиной. Он знает все буквы, считает до десяти и иногда путает „шесть“ и „восемь“. Спрашивает про тебя. Говорит: „Когда деда приедет? Я хочу, чтобы деда приехал“. Я ему рассказываю. Говорю: „Дед Андрей - самый сильный. Он был подводником. Он умеет делать бочки и ещё он строит мост“. Андрейка слушает, открыв рот, а потом говорит: „Я тоже буду строить мост., как деда“. Может, и будет. Кто знает.
Береги себя, батя и маму береги. Вы нам нужны.
Твой сын Алёша.
P.S. Если увидишь Гаврилова, передай ему привет. Скажи, что броник, который он купил на свою пенсию, до сих пор служит - я передал его молодому парню из Горловки, когда свой получил. Так что Гаврилов спас уже две жизни. Пусть гордится».
Он запечатал письмо и отложил в сторону туда, где уже лежала стопка готовых писем для волонтёров. Завтра утром они уйдут через линию фронта, через блокпосты, через границы и где-то через неделю или две отец прочитает эти строки. Может быть, сидя в своей мастерской, среди бочек и инструментов. Может быть, уже на Керченском проливе, в вагончике строителей и улыбнётся и подумает: «У меня хороший сын».
А пока ночь. Тишина и где-то далеко, на Керченском проливе, его отец, может быть, тоже не спит. Смотрит на звёзды и думает о сыне. О мосте. О том, что всё это не зря.
Часть 10. Катя и Ярина
Киев, август 2015 года. Оболонь.
Катя сидела на старой деревянной скамейке в парке на набережной Днепра и смотрела, как солнце медленно опускается за горизонт, окрашивая воду в золотисто-розовые, почти нереальные тона. Август в Киеве был жарким, душным, наполненным стрекотом цикад и запахом разогретого асфальта, но вечерами с реки тянуло прохладой, и можно было наконец дышать полной грудью. Днепр катил свои широкие, спокойные воды, и в них отражались купола Киево-Печерской лавры на противоположном берегу - золотые, сияющие, словно обещание чего-то вечного.
Катя любила это место. Она часто приходила сюда, когда нужно было подумать, разобраться в себе, принять важное решение. Здесь, у воды, мысли текли ровнее, спокойнее, словно река уносила с собой всё лишнее - тревоги, сомнения, страхи. Она помнила, как приходила сюда в феврале четырнадцатого, когда всё только начиналось., как стояла на этом самом месте и смотрела на дым над Майданом., как плакала, сама не зная отчего - от страха, от боли, от бессилия. Тогда ей казалось, что мир рушится. Теперь она знала: мир не рушится. Он просто меняется. Иногда - страшно. Иногда - больно, но жизнь продолжается.
Рядом на скамейке сидела Ярина с двумя бумажными стаканчиками кофе из соседней кофейни на Подоле, она всегда покупала два, зная, что Катя забывает поесть, когда много работает или много думает. Ярина была в своём обычном стиле - яркая, рыжая, в каком-то невероятном клетчатом берете, который она носила и зимой, и летом, и в дождь, и в солнце. Она утверждала, что берет - её талисман, и Катя давно перестала спорить. От Ярины пахло кофе, корицей и ещё чем-то неуловимым - может быть, юностью. Может быть, надеждой.
- О чём думаешь? - спросила Ярина, протягивая стаканчик. - Ты уже полчаса смотришь на воду и молчишь. У тебя такое лицо, как будто ты решаешь судьбу человечества. Или, по крайней мере, свою собственную.
- О родителях, ответила Катя, принимая кофе. Сделала глоток - кофе был горячим, сладким, с привкусом карамели, именно такой, как она любила, и об Алёше. У них скоро годовщина свадьбы - у мамы с папой. Тридцать два года. Представляешь? Тридцать два года вместе. Это больше, чем я живу на свете. Я хочу поехать к ним. В Севастополь. Поздравить лично. Обнять. Увидеть их лица.
- Поезжай, просто сказала Ярина, пожав плечами, как будто это было самым естественным решением в мире, что тебе мешает?
Катя горько усмехнулась и отпила ещё кофе.
- Граница, сказала она. - Мне нужно получать разрешение на пересечение административной границы с Крымом. По украинским законам, я должна въезжать туда только через украинские пункты пропуска, а их практически не осталось. По российским - получать визу, потому что я гражданка Украины. Проходить кучу проверок с обеих сторон, заполнять анкеты, объяснять, зачем я еду, кто мои родители, почему они там, а я здесь. Ты представляешь, как это сложно? Как унизительно - доказывать, что ты имеешь право увидеть собственную мать?
- Представляю, Ярина кивнула, и её зелёные глаза стали серьёзными, но ты же через фронт проходила, Катя. Ты ездила в Донецк, когда там стреляли каждый день. Ты стояла на блокпостах, когда тебя могли арестовать или того хуже. Неужели бюрократия страшнее, чем линия фронта?
- По-своему - да, Катя задумалась, подбирая слова. - Там, на фронте, всё было просто. Понятно. Есть линия разграничения. Есть блокпосты. Есть риск, но риск очевидный, предсказуемый. Ты знаешь, на что идёшь, и принимаешь это. А здесь - бесконечные очереди в миграционной службе, коридоры, кабинеты, чиновники с каменными лицами. Ты подаёшь документы и ждёшь - неделю, две, месяц и никогда не знаешь, дадут разрешение или откажут и почему откажут - тоже не узнаешь. Просто придёт бумага с формулировкой «в связи с отсутствием оснований» и всё. Ты для них - никто.
- Бюрократия, это тоже война, задумчиво сказала Ярина. - Только оружие у них не автоматы, а бумажки.
- Именно и ещё - я боюсь, как на меня посмотрят здесь, в Киеве. Ты же знаешь, я до сих пор для многих «сепарка». Дочь «крымских предателей». Сестра «террориста». Это не все так думают, но таких хватает. Если я поеду в Севастополь - найдутся те, кто скажет: «Ну вот, мы же говорили. Она всегда была с ними» и меня могут просто выжить из университета. Или из профессии. Ты не представляешь, Ярина, как это - жить с постоянным страхом, что кто-то узнает, кто ты на самом деле. Что ты любишь людей, которых положено ненавидеть.
Ярина поставила стаканчик на скамейку и повернулась к подруге всем телом. Её лицо стало серьёзным, почти строгим - таким Катя видела его редко.
- Знаешь, что, Катя, сказала она твёрдо. - Послушай меня внимательно. Я тебе никогда этого не говорила, но сейчас скажу. Ты не «сепарка». Ты не «ватница». Ты не «предательница». Ты не «коллаборационистка». Ты - человек. Хороший человек. Человек, который любит свою семью. Человек, который рисковал жизнью, чтобы увидеть брата. Человек, который написал репортаж, тронувший всех, кто его читал и с той, и с этой стороны. Человек, который сказал правду, когда все вокруг врали и если кто-то этого не понимает - если кто-то смотрит на тебя косо, шепчется за твоей спиной, называет тебя этими ужасными словами, это их проблемы. Их, а не твои. Понимаешь?
Катя молчала, глядя на воду. Слова Ярины падали на неё, как тёплые капли дождя - мягко, но настойчиво.
- Ты сделала больше, чем все эти обвинители вместе взятые, продолжала Ярина. - Они сидят в своих креслах, читают новости и судят других, не вставая с дивана. А ты прошла через фронт. Ты видела войну. Ты держала в руках правду - настоящую, живую, не приглаженную пропагандой и ты её опубликовала - пусть не полностью, пусть с купюрами, но опубликовала. Это поступок, Катя. Настоящий поступок. А они... они просто болтают и если тебе нужно поехать к родителям - поезжай. Ни на кого не оглядывайся. Ни на кого. Ты имеешь право. Ты заслужила.
Катя долго молчала. По Днепру проплыл прогулочный катер, с которого доносилась музыка, что-то старое, из советских фильмов. На набережной гуляли пары молодые и пожилые, держащиеся за руки. Дети бегали за голубями, старики играли в шахматы за столиками летнего кафе. Мирная жизнь продолжалась несмотря ни на что. Несмотря на войну. Несмотря на границы. Несмотря на ненависть.
И Катя вдруг подумала, что именно за это воюет её брат. За то, чтобы люди могли гулять по набережным, кормить голубей, играть в шахматы и не думать о войне. За то, чтобы тишина была нормой, а не исключением. За то, чтобы дети не знали слова «бах» и её родители - они тоже за это. Мама, своими лекциями о Пушкине и Шевченко. Папа, своей бочкой и будущим мостом. Они все строили этот мир. Каждый по-своему.
Она вдруг обняла Ярину - крепко, порывисто, расплескав кофе.
- Спасибо тебе.
- За что? - Ярина удивлённо заморгала.
- За то, что ты есть. За то, что ты меня понимаешь. За то, что ты всегда рядом. За то, что ты веришь в меня, даже когда я сама в себя не верю. Ты - мой мост, Ярина. Мой личный мост. Через все эти страхи и сомнения.
, это потому, что ты хороший человек, Катя Бондаренко, Ярина улыбнулась своей широкой, открытой улыбкой. - А хорошие люди должны держаться вместе. Особенно сейчас. Особенно в этой стране. Особенно в этом мире.
Они ещё посидели немного, глядя на закат. Солнце уже почти скрылось за горизонтом, и небо из золотисто-розового стало тёмно-синим, бархатным. Над Днепром зажглись первые звёзды. Где-то вдалеке играла скрипка уличный музыкант заканчивал свой вечерний концерт и в этом звуке, печальном и торжественном одновременно, было что-то такое, что обещало: всё будет хорошо. Не сейчас. Не сразу, но обязательно.
- Я поеду, сказала Катя твёрдо. - Обязательно поеду. Может, не сейчас - нужно оформить документы, получить все эти чёртовы разрешения, пройти все круги бюрократического ада, но я поеду. Я должна увидеть родителей. Обнять их. Сказать, что я их люблю. Посмотреть им в глаза и сказать это - не по телефону, не в письме, а лично.
- Правильно, Ярина кивнула и Алёше напиши. Он ждёт твоих писем. Ты же знаешь - каждое твоё письмо для него, как глоток воздуха.
- Знаю. Напишу сегодня.
Вечером, когда Ярина ушла домой, а Оксана ещё не вернулась с работы, Катя сидела за столом в своей комнате и писала. Письмо получилось длинным, на три страницы, о своей жизни, о планах, о предстоящей поездке в Севастополь, о разговоре с Яриной, о закате на Днепре. Она писала обо всём, что накопилось за эти недели, и слова лились свободно, легко, как вода, прорвавшая плотину.
«Алёша, привет!
Я сегодня говорила с Яриной. О многом. О родителях. О тебе. О себе и знаешь, что я поняла? Я поняла, что устала бояться. Устала оглядываться на чужие мнения. Устала прятаться. Я - Катя Бондаренко. У меня есть мама и папа в Севастополе. У меня есть брат в Донецке и я их люблю и если кто-то считает это преступлением - пусть. Я больше не буду оправдываться. Не буду объяснять. Не буду доказывать. Я просто буду жить.
Я решила поехать в Севастополь. Это будет непросто нужно получить кучу разрешений, пройти все бюрократические препоны, но я сделаю это. Я увижу родителей. Я обниму их. Я поздравлю их с годовщиной и я скажу им то, что так долго не могла сказать: я вас люблю. Вы моя семья и это навсегда.
А потом, когда-нибудь, я приеду к тебе. Снова и мы опять будем сидеть у тёти Веры, пить чай из оббитых кружек и вспоминать детство., как я боялась медуз, а ты меня успокаивал., как ты разбил банку с вареньем., как мы играли в журналистов. Всё это было и всё это - навсегда.
Береги себя, Алёша. Береги Лену. Береги Андрейку. Вы моя семья и я вас люблю.
Твоя сестра Катя.
P.S. Ярина передаёт тебе привет и спрашивает, не нужно ли тебе ещё тёплых носков. Она готова связать. Говорит, что это её вклад в борьбу».
Она запечатала письмо, надписала адрес полевой почты и отложила в сторону. Завтра утром она отнесёт его волонтёрам, и оно отправится через фронт, как отправлялись десятки писем до него. Мост работал. Мост стоял и будет стоять, пока есть те, кто пишет, и те, кто читает.
Часть 11. Годовщина
Севастополь, август 2015 года. Корабельная сторона.
Тридцать вторая годовщина свадьбы Андрея и Анны Бондаренко выпала на воскресенье - тихий, солнечный день, один из тех, какие бывают в Крыму только в самом конце лета, когда изнуряющая жара уже спадает, а море ещё хранит накопленное за лето тепло, и воздух пахнет созревшим виноградом, поздними розами, солью и водорослями. День был из тех, что запоминаются на всю жизнь не потому, что в него произошло что-то особенное, а потому, что он был наполнен тихим, спокойным счастьем. Тем самым счастьем, которое не кричит о себе, не требует внимания, а просто существует -, как воздух, как море, как свет.
Анна с самого раннего утра хлопотала на кухне. Она надела свой любимый домашний фартук с вышитыми васильками - тот самый, который помнил ещё те времена, когда дети были маленькими и бегали по этой кухне, путаясь под ногами. Она пекла свой знаменитый яблочный пирог - тот самый, рецепт которого передавался в её семье от матери к дочери, а от бабушки к матери, и был записан на пожелтевшем листке бумаги выцветшими чернилами. Рецепт был простым - яблоки, мука, сахар, корица, немного ванили, но в нём было что-то особенное. Может быть, секрет был в том, как Анна раскатывала тесто - медленно, с любовью, напевая под нос старые украинские песни, которым её научила мать. Может быть, в том, что яблоки она всегда выбирала самые спелые, самые ароматные, из тех, что продавали на Привозе старухи из окрестных деревень. А может быть, секрет был просто в том, что пирог пекла она, Анна Игоревна Бондаренко, женщина, которая вкладывала душу во всё, что делала.
Андрей помогал ей - чистил яблоки, нарезал их тонкими, почти прозрачными дольками, как она любила, и думал о том, что за тридцать два года научился делать это почти профессионально. Когда-то, в первые годы брака, он не мог отличить корицу от ванилина, а сахар от соли - однажды, оставшись один на кухне, он попытался сварить компот и положил в него соль вместо сахара, о чём Анна потом вспоминала со смехом долгие годы. Теперь он мог бы, наверное, сам печь пироги, но не пёк. Оставлял это Анне. У них было своеобразное, сложившееся десятилетиями разделение труда: она - пироги, он - бочки. Она - уют, он - защита. Она - сердце, он - руки и это работало.
- Помнишь нашу первую годовщину? - спросила Анна, раскатывая тесто деревянной скалкой, которая тоже была старушкой - ещё от её бабушки, из Харькова. - Мы тогда жили в общежитии, в Североморске. За Полярным кругом. Холод, ветер, полярная ночь. Ты пришёл с дежурства уставший, но принёс торт - купил в военторге. Он был сухой, как картон, и крем был синтетический, безвкусный, но мы всё равно съели его до крошки и были абсолютно счастливы.
- Помню, Андрей усмехнулся, и в его усмешке была целая гамма чувств - от ностальгии до нежности. - Я тогда ещё форму забыл погладить. Ты меня ругала - говорила, что я, как неряха, что на мне мундир сидит мешком. А я слушал и думал: «Господи, как мне повезло. Она у меня есть. Она меня ругает - значит, любит».












