МОСТ
МОСТ

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
23 из 47

Алексей ничего не ответил. Да и что тут можно было ответить? Он дал знак санитарам, которые уже подоспели, и раненых унесли сначала седого, потом парня. Мёртвого накрыли плащ-палаткой и оставили лежать до похоронной команды. Потом он подошёл к окну и долго смотрел на горящий город. Дебальцево горело многоэтажки, частные дома, склады, станция. Всё было охвачено огнём. Чёрный дым поднимался к небу десятками столбов, и небо было серым, тяжёлым, безнадёжным.

Дебальцево пало через несколько дней. Украинские части, потеряв надежду на прорыв и деблокаду, выходили из окружения мелкими группами, бросая технику, оружие, раненых. Потери с обеих сторон были огромны - по самым скромным оценкам, несколько тысяч убитыми и ранеными, но в официальных сводках это назвали «локальным нарушением режима прекращения огня». Политики в Минске продолжали улыбаться. Дипломаты продолжали обсуждать детали. А в донецких госпиталях продолжали умирать люди те, кого не успели довезти, те, кому не хватило крови для переливания, те, кто просто не выдержал.

Вечером, когда бои стихли и над разрушенным городом повисла та особенная, звенящая тишина, какая бывает только после больших сражений, Алексей сидел в захваченном блиндаже и писал письмо Кате. Блиндаж был чужим, украинским, с брошенными в спешке вещами фотографией какой-то девушки на стене, недопитой кружкой чая, солдатским молитвенником, но печка-буржуйка работала исправно, и это было главное.

«Катя, привет.

Мы взяли Дебальцево. Это было страшно. Страшнее Иловайска. Я видел такое, что не хочу описывать - тебе, наверное, лучше не знать, но я жив и Витька жив - опять отделался царапинами, его словно заговорили и Дед жив - он вообще бессмертный, по-моему. Это главное.

Перемирие? Да, формально оно вступило в силу. По телевизору показывают улыбающихся политиков, которые жмут друг другу руки и говорят о мире, но пока мы брали Дебальцево, никто о перемирии не вспоминал. Ни мы, ни они. Слишком много было поставлено на карту. Слишком много крови уже пролилось, чтобы остановиться. Теперь, наверное, станет тише. Теперь, наверное, отведут тяжёлые вооружения, как обещали, но я не верю в тишину. Я верю только в то, что видел своими глазами. А мои глаза видели: война не кончилась. Она просто перешла в другую фазу. Менее громкую, но не менее страшную.

Ты спрашивала в прошлом письме про репортаж. Я очень рад, что твой профессор похвалил тебя. Я знал, что так будет. Ты всегда была талантливой. Даже в детстве, когда мы играли в журналистов, ты всегда придумывала самые интересные истории. Помнишь? Ты брала папин старый диктофон и ходила по квартире, брала интервью у всех - у меня, у мамы, у папы, у кота. А потом садилась и писала «статью» в тетрадку. Мама хранит эти тетрадки до сих пор. Я надеюсь, что твой репортаж напечатают, но даже если нет - ты сделала главное. Ты сказала правду. А правда, она, как мост. Её можно бомбить, её можно обстреливать, на неё можно вешать таблички «Осторожно, мины», но она всё равно стоит и будет стоять.

Береги себя, сестрёнка. Пиши мне. Каждое твоё письмо это глоток воздуха.

Твой брат Алёша.

P.S. Сегодня я встретил пленного из Киева. Из Броваров. Он сказал, что Киев - большая деревня. Может быть, ты его даже знаешь. Мир тесен. Особенно на войне».

Он запечатал конверт. Передал волонтёру. Письмо ушло через фронт, через блокпосты, через границы. Мост продолжал стоять. Наперекор всему.

Часть 4. Севастополь. Весна 2015

Севастополь, март 2015 года.

Весна в Крым пришла рано, словно природа торопилась залечить раны, нанесённые долгим и тревожным годом. Уже в начале марта зацвели абрикосы в университетском сквере Симферополя, а здесь, в Севастополе, на склонах Корабельной стороны, проклюнулись первые крокусы нежные, сиреневые, пробивающиеся сквозь прошлогоднюю жухлую траву. Воздух стал тёплым, влажным, пахнущим морем, водорослями, солью и пробуждающейся землёй. Чайки кричали над бухтой с какой-то особенной, весенней энергией, словно радовались тому, что пережили ещё одну зиму.

Год назад в это время Севастополь жил в тревоге и ожидании. Референдум ещё только готовился, «вежливые люди» только начинали появляться на улицах, украинские части ещё сидели в казармах, блокированные, но не сдавшиеся. Каждый день мог принести что угодно провокацию, перестрелку, вторжение, войну. Анна не спала ночами, Андрей дежурил на блокпостах, Алёша только ушёл в ополчение, Катя только начала отдаляться. Это было время, когда будущее казалось зыбким и неопределённым, как утренний туман над бухтой.

Теперь всё было по-другому. Город жил мирной, почти забытой за эти годы жизнью. На Приморском бульваре гуляли пары - молодые, держащиеся за руки, и пожилые, чинно прогуливающиеся под руку. В бухте стояли российские корабли уже без всякой маскировки, с гордо поднятыми триколорами на корме и андреевскими флагами на гафелях. В кафе на набережной подавали крымское вино, чебуреки и свежую барабульку, только что выловленную рыбаками. Дети катались на самокатах, старики играли в шахматы в тени платанов, уличные музыканты играли на гитарах что-то из Цоя. Война была где-то далеко, за Перекопом, и здесь, в тылу, она ощущалась только через новости по телевизору, через сводки с фронта, через редкие, но такие драгоценные письма.

Андрей Петрович Бондаренко сидел в своей мастерской и работал. Мастерская была той самой, старой, ещё отцовской - с низким потолком, с почерневшими от времени балками, с инструментами, развешанными по стенам: молотки, стамески, рубанки, обручи разных размеров. В углу, под брезентом, хранился старый сундук с флотской формой Андрей не выбрасывал его, хотя Анна предлагала убрать на чердак. «Пусть лежит, говорил он. - Память».

Перед ним стояла новая бочка - большая, дубовая, литров на триста, для выдержки марочного вина. Заказ пришёл из Массандры - тамошние виноделы, прослышав о старом бондаре с Корабельной стороны, который делает «правильные» бочки, не хуже французских, прислали ему партию отборных дубовых клёпок и попросили собрать. Андрей работал уже вторую неделю не спеша, с чувством, с толком, с расстановкой. Он вообще перестал спешить после того, что случилось за этот год. Война научила его ценить каждый момент. Раньше он мог торопиться, нервничать, подгонять себя теперь он знал, что время это единственное, что нельзя вернуть и его не стоит тратить на суету.

Каждая клёпка была аккуратно подогнана, каждый обруч набит ровно, с тем самым усилием, которое не даёт бочке рассохнуться, но и не перетягивает дерево. Андрей работал молча, иногда напевая под нос старую флотскую песню - «Севастопольский вальс» или «Вечер на рейде». В такие минуты он чувствовал себя почти счастливым. Почти - потому что полное счастье было невозможно, пока сын на фронте, а дочь в Киеве, но даже это «почти» было драгоценным.

Дверь скрипнула, впуская в мастерскую запах моря и цветущих абрикосов. Вошла Анна. Она была в своём обычном домашнем платье, поверх которого накинула старую вязаную кофту - в мастерской было прохладно, Андрей не любил включать обогреватель, говорил, что дерево не терпит перепадов температуры.

- Я так и думала, что ты здесь, сказала она, присаживаясь на старый деревянный табурет, который помнил ещё деда Захара. - Обед готов. Борщ. С фасолью, как ты любишь и чесночные пампушки.

- Сейчас иду, Андрей отложил молоток, вытер руки ветошью. - Только эту клёпку закончу. Она капризная - чуть перетянешь, треснет.

- Ты можешь не спешить? Вечно ты со своими бочками. Горишь на работе, как молодой.

- Бочка не терпит суеты, он усмехнулся, и усмешка эта была точь-в-точь, как у его деда. это ещё дед Захар говорил. Если поспешишь - обруч не сядет, как надо, и вся работа насмарку. Бочка, она, как жизнь. Её нужно собирать медленно, с душой.

Анна покачала головой, но ничего не сказала. Она знала эту его привычку - доводить всё до совершенства, не оставлять ни одного изъяна. За тридцать два года брака можно было привыкнуть к этому. Больше того, она полюбила в нём это качество. Оно было частью его. Частью того мужчины, за которого она когда-то вышла замуж.

- От Алёши письмо пришло, сказала она, и голос её дрогнул.

Андрей сразу отложил молоток и выпрямился. Письма от сына были для него важнее любых заказов, любых бочек, любых дел. Он вытер руки чистой тряпкой и повернулся к жене.

- Что пишет?

- Что жив. Что здоров. Что после Дебальцева стало немного тише - перемирие всё-таки работает, хоть и не так, как обещали, не идеально, но всё же. Пишет, что по ночам уже не стреляют, только снайперы иногда беспокоят. Что Лена получила медаль «За спасение погибавших» - её представили за то, что она вытащила из-под обстрела троих раненых. Андрей, ты представляешь? Наша невестка - героиня. Что Андрейка научился считать до пяти и теперь считает всё подряд: деревья за окном, пуговицы на папином кителе, звёзды на погонах и ещё - спрашивает про тебя. Про мастерскую. Про бочку.

- Про бочку? - Андрей усмехнулся, но в глазах его что-то блеснуло. - Всё-таки помнит. Значит, не зря я ему рассказывал.

- Конечно помнит. Он же твой сын. Бондаренко. А Бондаренко всё помнят.

Андрей кивнул, глядя на свою недоделанную бочку. Потом вдруг сказал - медленно, словно размышляя вслух:

- Знаешь, Аня, я иногда думаю: вот я делаю бочки. Это моя работа. Дед Захар делал бочки. Прадед Трофим делал бочки - он ещё в Полтаве начинал, до того, как в Крым перебраться. Мы бондари в третьем поколении и что я оставлю после себя? Бочки? Они, конечно, хорошие, дубовые, на совесть сделанные, но даже самая лучшая бочка через сто лет сгниет. Через двести - от неё и следа не останется. Дом? Его, может, снесут когда-нибудь, новый построят. Мастерскую? Её тоже не вечно хранить будут. А вот сына... - он помолчал. - Сына я оставлю и внука. Алёшу и Андрейку. Они - моя главная работа. Самая важная. Та, которую я делал всю жизнь, даже когда не осознавал этого.

Анна подошла, обняла его сзади, прижалась щекой к его плечу. От него пахло деревом, лаком и морем - вечный запах старого бондаря с Корабельной стороны.

- Ты философ, Андрей Петрович, сказала она тихо. - Тебе бы лекции читать, а не бочки делать.

это возраст, он снова усмехнулся, накрывая её руки своими. - В молодости мы воюем. В старости думаем. А в промежутке - делаем бочки. Так уж устроена жизнь. Три этапа. Я все три прошёл.

и пишем письма, добавила Анна.

и пишем письма, согласился он. - Письма это тоже мост. Через расстояния. Через время. Через войну. Когда-нибудь наши внуки прочитают эти письма и поймут, как мы жили. Что мы чувствовали. За что боролись.

Они ещё постояли так - двое немолодых людей, прошедших через многое и не сломавшихся. Потом Андрей аккуратно отложил инструменты, накрыл бочку брезентом, чтобы не пылилась, и они вместе вышли из мастерской.

Над Севастополем сияло яркое мартовское солнце, и море в бухте блестело в его лучах, как расплавленное серебро. У причала рыбаки разгружали улов - серебристая барабулька трепыхалась в сетях. Чайки с криками кружили над ними, выпрашивая подачку. На Корабельном спуске мальчишки играли в футбол потрёпанным мячом. Где-то звонили колокола - в соборе Петра и Павла шла служба.

Война была далеко. За сотни километров, но она была здесь в каждом письме, которое приходило из Донецка. В каждой молитве, которую Анна шептала по вечерам перед иконой. В каждом ударе сердца, который отсчитывал дни до возвращения сына.

Они шли домой, держась за руки, как ходили тридцать два года и над ними сияло крымское солнце и море было спокойным и где-то там, на востоке, их сын, может быть, тоже смотрел на небо и видел те же облака. Потому что небо над Донбассом и над Крымом - одно и мост через него уже построен.

Часть 5. Катя и репортаж

Киев, апрель 2015 года. Институт журналистики.

Весна в Киеве была совсем не похожа на крымскую - более сдержанная, более осторожная, словно город всё ещё не мог поверить, что зима закончилась и можно расслабиться. Каштаны на бульваре Шевченко только-только начинали выпускать первые клейкие листочки, и в воздухе стоял тот особенный запах - смесь влажной земли, прошлогодней прелой листвы, бензиновых выхлопов и свежей выпечки из соседней булочной, который бывает только в больших городах ранней весной, но Катя не замечала ни каштанов, ни запахов. Она шла по длинному гулкому коридору института, прижимая к груди тонкую брошюру - вёрстку своего репортажа, который наконец-то, после долгих месяцев ожидания и споров, приняли к публикации.

Это была победа. Маленькая, скромная, но победа. Её первая настоящая публикация. Её первый шаг в профессию.

Правда, публиковали его не в том виде, в каком она написала - не в том, в каком она везла его через линию фронта в своём рюкзаке, перечитывая каждую страницу при свете керосиновой лампы. Редактор студенческого журнала «Молодая журналистика» - немолодая уже женщина с усталым, испитым лицом, в очках с толстыми линзами и с вечной сигаретой в жёлтых от никотина пальцах, прочитав репортаж, долго молчала. Потом затушила сигарету в переполненной пепельнице и сказала:

- Сильно. Очень сильно, девочка. Уровень профессионального военного корреспондента. Я таких работ не читала со времён Чечни, но мы не можем напечатать всё. У нас есть определённые... ограничения.

И они вычеркнули несколько абзацев. Те самые, где Катя писала о том, как живут люди по ту сторону фронта. О том, что они такие же, как мы - так же варят картошку, так же укладывают детей спать, так же мечтают о мире. О том, что они не «сепаратисты» и не «террористы», а просто люди, оказавшиеся в эпицентре войны. О том, что они тоже ждут мира и надеются на лучшее.

- Пойми, сказала редактор, заметив, как у Кати задрожали губы. - Сейчас не время для такой правды. Слишком много ненависти с обеих сторон. Если мы напечатаем это, журнал закроют, а меня уволят. Может быть, потом. Когда всё закончится. Когда страсти улягутся. Когда люди будут готовы услышать.

Катя тогда чуть не расплакалась прямо в редакции - в этом прокуренном кабинете, заваленном старыми вёрстками и пожелтевшими газетами, но сдержалась. Вышла в коридор, прислонилась спиной к холодной стене и долго стояла, глядя в одну точку на противоположной стене, где висел выцветший плакат с надписью «Журналист должен быть объективным». Ей казалось, что она предала тех людей. Предала тётю Веру, которая поила её чаем из оббитой кружки и рассказывала о погибшем сыне. Предала Марину, которая ехала с ней в одном микроавтобусе и везла инсулин умирающей матери. Предала того старика, который потерял обеих дочерей, но продолжал ухаживать за их могилами. Предала Алёшу. Предала Лену. Предала Андрейку с его плюшевым медведем и словом «бах».

Она достала телефон и набрала номер брата, но тут же сбросила - не знала, что сказать. «Прости, я не смогла рассказать твою историю полностью»? «Прости, я струсила»? «Прости, что я слабая»?

Но потом, поразмыслив, походив по коридору, выпив горький кофе из автомата, она поняла: даже в урезанном виде её репортаж был правдой. Неполной, обрезанной, адаптированной, но правдой. А правда, как говорил отец, не горит в огне и не тонет в воде. Она пробивается, как трава сквозь асфальт. Медленно, но, верно.

И вот теперь брошюра лежала у неё в руках - тоненькая, всего шестнадцать страниц на дешёвой сероватой бумаге, но её собственная. Её первая публикация. Пахнущая типографской краской и новой жизнью. Она открыла страницу с началом репортажа и прочитала - медленно, словно пробуя каждое слово на вкус:

«Они живут в шестистах километрах от нас. Они так же пьют чай по утрам, так же тревожатся за детей, так же надеются на мир. Я видела их глаза. Я слышала их голоса и я знаю: эта война - не их выбор., как и не наш. Война, это то, что случается с людьми, когда политики не могут договориться и самые страшные раны она наносит не городам - города можно отстроить заново, а душам. Души заживают гораздо дольше».

Дальше шли фотографии те самые, которые она сделала в Донецке на старенький телефон, а потом распечатала в университетской лаборатории. Разрушенные дома, зияющие пустыми глазницами окон. Очереди за водой десятки людей с канистрами и вёдрами, стоящие на морозе. Дети, играющие среди развалин, они смеялись, и этот смех на фоне руин был самым страшным, что Катя когда-либо видела и одно большое фото, почти на всю страницу, Алёша в камуфляже, стоящий на фоне обгоревшего танка. Лица не видно - только тёмный силуэт на фоне заснеженного поля, но Катя знала, кто это и Алёша знал и этого было достаточно.

- Поздравляю! - в коридор влетела Ярина, сияющая, раскрасневшаяся, с букетом жёлтых тюльпанов в одной руке и бутылкой дешёвого шампанского в другой. - Я прочитала! Я всё прочитала, от корки до корки! Это потрясающе! Даже то, что осталось после цензуры, потрясающе! Ты - настоящий журналист, Катя! Я всегда знала, что ты им станешь!

- Спасибо, Катя улыбнулась, принимая цветы. - Только это ещё не всё. Я не остановлюсь. Я хочу написать продолжение. О том, что было после. О Минских соглашениях. О том, как живут люди сейчас, когда перемирие вроде бы есть, а война на самом деле никуда не делась.

- Пиши, Ярина кивнула, и в её зелёных глазах зажегся тот самый огонёк, который появлялся всегда, когда она говорила о настоящей журналистике. - Я тебе помогу. Вместе пробьём эту стену. Вместе расскажем правду. А если нас не будут печатать будем публиковаться в интернете. Правда всё равно найдёт дорогу.

Они пошли по коридору, и Ярина взахлёб рассказывала о своих планах, она собиралась делать большой репортаж о волонтёрах, о тех самых людях, с которыми Катя ездила в Донецк. О Степане Петровиче, о Шофёре, о Марине. О тех, кто каждый день рискует жизнью, чтобы доставить лекарства и еду тем, кто оказался по ту сторону фронта.

А Катя думала о том, что её репортаж, это ещё один мост. Через пропасть непонимания. Через реку ненависти. Через стену отчуждения и пусть он пока тонкий и хрупкий, как паутинка, но он уже есть. Он уже соединяет берега и по нему уже можно пройти.

Вечером, сидя в своей комнате при свете настольной лампы, она написала Алёше - на том самом листке, который вырвала из блокнота:

«Алёша, привет!

Мой репортаж напечатали. Правда, многое вырезали сказали, слишком честно, слишком неудобно, люди пока не готовы, но даже то, что осталось, это правда. Неполная, но правда и я думаю, что это только начало. Первый шаг. Первый камень в основу моста.

Я буду писать дальше. О тебе. О Лене. Об Андрейке. О тёте Вере. О всех, кого я там видела и чьи истории записала в свой блокнот. Я обещала им, что расскажу их истории и я сдержу слово. Может быть, не сразу. Может быть, не в этом журнале, но я сдержу.

Ты спрашивал, помню ли я, как мы играли в журналистов. Помню. Папин старый диктофон, мамины вопросы, твои ответы. Я тогда была маленькой и думала, что журналистика, это просто игра. Теперь я знаю: это ответственность. Огромная. За каждое слово. За каждую историю. За каждую жизнь.

Спасибо тебе. За то, что ты есть. За то, что ты мой брат. За то, что ты показал мне ту, другую сторону войны - не из телевизора, а изнутри. Это изменило меня. Навсегда.

Береги себя. Пиши мне. Каждое твоё письмо, это глоток надежды.

Твоя сестра Катя.

P.S. Ярине понравился твой силуэт на фотографии. Она сказала: "У твоего брата очень мужественная спина". Я передаю тебе это, как комплимент».

Она запечатала письмо в конверт, надписала адрес полевой почты и отложила до утра. Завтра она отнесёт его волонтёрам, и письмо пойдёт через фронт, как ходили уже десятки писем до него. Мост работал. Мост стоял и будет стоять, пока есть те, кто пишет, и те, кто читает.

Часть 6. Письма через фронт

Донецк, май 2015 года.

Война не закончилась, но она изменилась стала другой, непохожей на ту, что гремела здесь летом и зимой. После Минских соглашений, после страшного Дебальцевского котла, после того, как тяжёлое вооружение было официально отведено от линии соприкосновения - танки, гаубицы, «Грады» спрятаны в тылах, наступила та самая «тишина», о которой так много говорили политики с экранов телевизоров, но тишина эта была обманчивой, призрачной, как мираж в степи. Стреляли по-прежнему из стрелкового оружия, из миномётов малого калибра, из снайперских винтовок, которые никто не отводил. Каждый день приносил новые потери - одну-две смерти, не больше, но эти смерти складывались в недели, недели в месяцы, и счёт шёл на сотни. Это была уже другая война позиционная, окопная, изматывающая. Война на истощение, в которой побеждает не тот, кто сильнее, а тот, у кого крепче нервы.

Алексей Бондаренко сидел в том же самом блиндаже под Донецком, который за эти месяцы стал почти родным. Блиндаж обжили, обустроили: стены обшили досками от разобранного сарая, пол застелили старым линолеумом, найденным в разрушенном доме, поставили две буржуйки одну для тепла, другую для готовки, и даже соорудили подобие душа из прохудившегося бака. На стене висела карта Донецкой области с нанесёнными позициями, фотография Лены с Андрейкой и старая, выцветшая открытка с видом Севастопольской бухты - её прислала Анна ещё в январе.

За окном - точнее, за замаскированным лазом, который заменял окно, зеленел май. Степь ожила после зимы, покрылась изумрудной травой, зацвела дикими тюльпанами и полынью. Птицы вернулись с юга и пели по утрам так громко, что иногда заглушали далёкую канонаду и этот контраст мирная, цветущая природа и война - был, пожалуй, самым невыносимым. Алексей иногда думал: лучше бы шёл дождь. Лучше бы было серо и мрачно так легче соответствовать тому, что происходит внутри.

Он сидел на своём обычном месте - на старом ящике из-под снарядов, заменявшем стул, и перебирал письма. Их накопилось уже больше двух десятков, целая стопка, которую он хранил в жестяной коробке из-под патронов калибра 7,62, специально освобождённой для этого. Коробка была тяжёлой, увесистой - не от металла, а от слов, которые в ней хранились. Письма от матери - длинные, на несколько страниц, написанные аккуратным учительским почерком, с рассказами о новой программе, о студентах, о погоде в Севастополе. Письма от отца короткие, на одной странице, но каждое слово в них было, как гвоздь: «Держись, сынок. Мы тобой гордимся. Мастерская работает, бочка готова, ждёт своего часа. Возвращайся». Письма от Кати живые, эмоциональные, с помарками и восклицательными знаками. Письма от Лены она писала редко, но каждое её письмо он перечитывал помногу раз. «Я тебя жду. Андрейка спросил, когда папа придёт. Я сказала - скоро. Он сказал - хорошо, я подожду».

Каждое письмо было перечитано столько раз, что бумага на сгибах истерлась до дыр. Некоторые он знал наизусть от первого до последнего слова, но всё равно перечитывал. Это было его лекарство. Его связь с миром. Его напоминание о том, ради чего он здесь.

Сегодня пришло новое письмо - от Кати. Он сразу узнал её почерк на конверте: неровный, торопливый, с характерным наклоном вправо и длинными хвостиками у букв. Она писала о том, что её репортаж наконец-то напечатали - пусть и с купюрами, пусть и не в том виде, в каком она его задумала, но всё же напечатали. Писала о том, что профессор Дмитрий Иванович предложил ей тему для дипломной работы - «Освещение вооружённых конфликтов в современных СМИ: проблемы объективности и этики». Тема была сложной, почти невыполнимой в нынешних условиях, но Катя, судя по тону письма, была полна решимости. Писала о том, что Ярина передаёт привет и что тётя Оксана спрашивает, не нужны ли ему тёплые носки «она готова связать хоть сто пар, только скажи».

Алексей читал и улыбался. Он представлял себе Катю её быстрые, порывистые движения, её серьёзный взгляд, когда она сосредоточена на важном, её привычку закусывать нижнюю губу, когда она пишет. Он скучал по ней. Скучал по всем - по матери с её вечным чаем и пирогами, по отцу с его молотком и бочками, по их старой квартире на Корабельной стороне, где прошло его детство, но он знал: пока война не кончится, не кончится по-настоящему, а не на бумаге, он не уедет. Не сможет. Не имеет права.

Рядом, на соседних нарах, сколоченных из поддонов и застеленных старыми матрацами, сидел Витька. Он держал в руках губную гармошку - ту самую, которую подобрал ещё под Славянском, в разрушенном доме, и с тех пор не расставался с ней. Гармошка была старенькая, поцарапанная, с полустёртой надписью «Made in GDR», но звучала чисто, пронзительно, трогая душу. Витька играл что-то медленное, задумчивое - не то «Тёмную ночь», не то «Журавлей», Алексей не мог точно определить. Мелодия плыла по блиндажу, смешиваясь с дымом буржуйки, и в ней было столько тоски, что у Алексея щемило сердце.

- Витька, позвал он, не отрываясь от письма.

- А? - тот перестал играть и повернулся. Лицо у него было задумчивое, отстранённое, словно он был ещё там, в мелодии.

На страницу:
23 из 47