
Полная версия
МОСТ
А где-то далеко, за сотни километров отсюда, в донецкой степи, Алексей Бондаренко сидел в блиндаже при свете керосиновой лампы и писал очередное письмо сестре. Он не знал, что она решила ехать к нему. Он не знал, увидит ли он её когда-нибудь снова, но он писал - потому что письма были единственной нитью, которая связывала его с той, другой жизнью. С той, где не стреляют.
«Катя, привет.
У нас тут наступила осень. Степь стала жёлтой, небо - серым. По ночам холодно, но мы греемся у буржуек. Война продолжается, но после Иловайска стало немного тише - украинская армия зализывает раны, мы тоже перегруппировываемся.
Я часто думаю о тебе. О том, как ты там, в Киеве., как учёба., как жизнь. Не обижают ли тебя из-за меня. Знаю, что ты сильная. Ты всегда была сильной, даже когда мы были детьми. Помнишь, как ты поспорила с соседскими мальчишками, что переплывёшь бухту, и переплыла? Тебе было двенадцать, а им - по четырнадцать, и они смеялись над тобой. А ты взяла и переплыла и потом стояла на берегу, синяя от холода, но гордая. Я тогда понял: моя сестра - особенная.
Я не знаю, когда мы увидимся. Может быть, через месяц. Может быть, через год. Может быть, никогда, но я хочу, чтобы ты знала: где бы ты ни была, что бы ты ни думала обо мне и о моём выборе, я тебя люблю. Ты моя сестра и это навсегда.
Твой брат Алёша. Октябрь 2014. Донецк.»
Он сложил письмо, запечатал в конверт и передал волонтёру, который завтра утром отправлялся в Россию. Через неделю, а может, через месяц, оно дойдёт до Киева. Если не попадёт под обстрел. Если не затеряется на блокпосту. Если его не выбросят при проверке.
Часть 6. Письмо матери
Севастополь, ноябрь 2014 года. Корабельная сторона.
Анна сидела за кухонным столом и держала в руках конверт. Он был помятый, с затёртыми краями, со штемпелем донецкой полевой почты и следом от грязного пальца на оборотной стороне - наверное, почтальона или волонтёра, который передавал его по цепочке, из рук в руки, через блокпосты и линии фронта. Такие конверты приходили теперь раз в месяц, иногда реже - когда удавалось передать с оказией, с кем-то из добровольцев, с гуманитарным грузом, с раненым, которого везли в тыл и каждый раз, когда Анна видела в почтовом ящике этот мятый, пропахший дымом, соляркой и войной конверт, её сердце замирало. Сначала - от леденящего страха: а вдруг это похоронка? Вдруг казённый бланк с соболезнованиями? Вдруг чужой почерк, сообщающий о том, что её сына больше нет? Потом - от облегчения, граничащего с эйфорией: нет, это письмо. Почерк сына. Неровные, скачущие буквы, которые она узнала бы из тысячи. Значит, жив. Значит, дышит. Значит, пишет. Значит, у неё ещё есть сын.
Сегодняшнее письмо было четвёртым по счёту с начала войны. Она бережно хранила все предыдущие - в шкатулке, вместе с самыми дорогими сердцу вещами: с венчальными кольцами её родителей, с первым локоном Кати, с пожелтевшей фотографией деда Захара. Февральское письмо - самое первое, короткое, скомканное, написанное явно на колене, на обрывке какого-то бланка: «Мама, папа, я в ополчении. Так надо. Не волнуйтесь. Я вас люблю». Тогда она плакала над ним три дня. Майское из госпиталя, уже спокойнее, с попыткой шутить: «Я жив, всё нормально. Плечо заживает, как на собаке. Познакомился с девушкой, её зовут Лена. Позывной - Ласточка. Она медсестра, так что я в надёжных руках». Августовское - совсем короткое, пришедшее после трёх недель мучительного молчания, когда она уже начала думать самое страшное: «Мы взяли Иловайск. Я цел. Не волнуйтесь. Скоро напишу подробнее. P.S. Я представлен к медали. Не знаю, дадут ли, но всё равно приятно».
И вот - новое. Ноябрьское. Четвёртое. Она держала его в руках и не решалась вскрыть - не из страха, а из какого-то суеверного чувства, что пока письмо не прочитано, сын жив., как кот Шрёдингера и жив, и мёртв одновременно, пока не откроешь конверт. Анна знала, что это глупость, что судьба сына не зависит от того, прочитала она письмо или нет, но на войне, как говорил Андрей, все становятся суеверными.
Она всё-таки вскрыла конверт - аккуратно, ножом для бумаг, чтобы не повредить ни клочка. Достала сложенный вчетверо листок. Он был вырван из школьной тетради в клетку - такие тетради продавались в любом канцелярском магазине, и Анна вдруг с щемящей нежностью представила, как Алёша покупает эту тетрадь где-то в полуразрушенном донецком киоске, среди консервов и батареек. Почерк сына стал заметно ровнее, чем в предыдущих письмах, видимо, писал не в окопе, не на колене, а в более спокойной обстановке, может быть, в блиндаже, при свете керосиновой лампы, но всё равно в каждой букве чувствовалась усталость - глубокая, застарелая, та, что накапливается месяцами и уже не проходит даже во сне. Буквы были мелкими, экономными, строчки теснились друг к другу, как будто он боялся, что не хватит бумаги. Или, как будто хотел уместить в один лист всё, что накопилось за эти долгие недели.
«Здравствуйте, мои дорогие мама и папа!
Пишу вам из Донецка. У нас тут наступила глубокая осень, степь вокруг города стала жёлто-серой, как старый плед, по ночам - заморозки, лужи покрываются льдом. Днём ещё иногда пригревает солнце, но это обманчиво - ветер с востока пробирает до костей. Мы топим буржуйки, греемся чаем, ждём зимы. Говорят, зима будет трудной и в военном смысле, и в бытовом, но мы держимся. Мы готовы.
Война продолжается, но после Иловайска стало немного спокойнее. Не насовсем, конечно, локальные бои идут постоянно, то там, то здесь, но крупных наступательных операций пока нет. Обе стороны перегруппировываются, накапливают силы, зализывают раны. Дед говорит, что это затишье перед бурей. Он вообще много чего говорит - ты же знаешь, пап, он, как ты, только с афганским опытом. Он считает, что зимой или весной снова начнётся большое наступление. Может, на Дебальцево. Может, на Мариуполь. Не знаю. Мы не загадываем. Мы просто делаем свою работу.
Мама, я знаю, что ты волнуешься. Я знаю, что ты не спишь ночами, считаешь дни между письмами, ждёшь каждого телефонного звонка и вздрагиваешь от каждого выпуска новостей. Я знаю, что ты ходишь в церковь и ставишь свечки - мне Витька рассказал, когда к вам заезжал. Прости меня за всё это. За твои седые волосы. За твои бессонные ночи. За твой страх. Я не хотел, чтобы так вышло. Я не хотел, чтобы тебе было больно, но я не мог иначе - ты сама меня этому научила. Помнишь, когда я был маленьким и боялся идти в школу, потому что старшие мальчишки обижали меня? Ты сказала: "Нельзя всё время прятаться, сынок. Иногда нужно дать сдачи. Даже если страшно. Особенно если страшно". Я запомнил. Я даю сдачи. За себя. За Донбасс. За всех, кто не может дать сдачи сам.
У нас всё по-прежнему. Лена работает в госпитале - ты даже не представляешь, какая она сильная. После суток на ногах, после операций, после того, как на её глазах умирают люди, она приходит домой и находит силы улыбаться Андрейке и мне. Я смотрю на неё и думаю: за что мне такое счастье? Среди всего этого ада - она. Ласточка. Моя.
Андрейка растёт не по дням, а по часам. Ему уже год и семь месяцев. Представляете? Совсем большой. Научился ходить - теперь носится по блиндажу, хватает всё, что плохо лежит. Говорит несколько слов: "мама", "папа", "деда", "баба", "дай", "на" и ещё одно слово. Новое. Знаешь, мама, что он сказал вчера? Мы сидели в блиндаже, был вечер, относительно тихо и вдруг где-то далеко ухнула артиллерия - очередной обстрел окраин. Андрейка поднял голову, посмотрел на меня своими серыми глазами - точь-в-точь, как у тебя, пап, и сказал: "Папа, там бах" и показал пальцем в сторону фронта. Мама, я чуть не заплакал. Мой сын, которому нет ещё двух лет, уже знает слово "бах". Он думает, что артиллерийские разрывы это что-то обычное., как дождь., как ветер., как пение птиц и это разбивает мне сердце, но в то же время я знаю: мы воюем ради того, чтобы его дети никогда не слышали этого "бах". Чтобы для них война была только в книжках и фильмах. Чтобы они не вздрагивали от громких звуков. Ради этого стоит терпеть всё.
Папа, как твоя мастерская? Как та бочка, которую ты чинил в феврале, перед самым началом? Помнишь, ты говорил мне тогда, по телефону: "Бочка, она, как держава. Рассыхается медленно, а собирается быстро. Главное, чтобы обручи были крепкие. Одна клёпка выпадет - всё развалится. А если собрать с умом - будет крепче прежнего". Я часто вспоминаю эти слова. Они мне помогают, правда. Потому что здесь, на фронте, мы тоже собираем державу. Заново. С нуля. По одной клёпке. По одному обручу. Иногда кажется, что ничего не выйдет. Что всё рассыплется, но потом вспоминаю тебя, твои руки, твою мастерскую и снова верю.
Мама, папа, я вас очень люблю. Я знаю, что мы редко видимся. Что между нами - сотни километров, линия фронта, границы, кордоны, но я чувствую вашу поддержку каждый день. Каждый бронежилет, который привёз папа, я помню, как он рисковал, пробираясь через украинские блокпосты. Каждая пара тёплых носков, которую связала мама, я их ношу, и мне кажется, что они греют не только ноги, но и душу. Каждая строчка в ваших письмах это то, что держит меня на плаву. Спасибо вам за это. Низкий поклон.
Берегите друг друга. Я обязательно приеду, когда смогу. Может быть, на Новый год - если дадут увольнительную. А пока - ждите и верьте., как вы ждали возвращения Крыма., как вы ждали меня из армии., как вы вообще умеете ждать - терпеливо, преданно, по-настоящему.
Ваш сын Алёша. Ноябрь 2014. Донецк.
P.S. Передайте привет Гаврилову. Скажите ему, что его пенсия, которую он отдал летом, пошла на бронежилет для молодого парня из Горловки. Парня зовут Саша, ему девятнадцать лет, он доброволец, пришёл в ополчение прямо со школьной скамьи. Броник, купленный на деньги Гаврилова, уже спас ему жизнь - осколок застрял в кевларе, не дойдя до сердца. Саша передаёт спасибо и обещает лично пожать руку, когда всё кончится. Пусть Гаврилов знает: его деньги работают. Спасают жизни. Может быть, это самое главное, что я могу ему сказать.
P.P.S. Мама, помнишь, ты говорила, что молитва матери со дна моря достаёт? Я не знаю, как насчёт дна моря, но до донецких окопов точно достаёт. Я это чувствую. Продолжай молиться. Пожалуйста».
Анна дочитала и аккуратно, словно святыню, положила письмо на стол. Потом сняла очки, потёрла глаза - они устали от напряжения, от мелкого почерка, от слёз, которые подступали весь день. Ей хотелось плакать, но она сдерживалась изо всех сил, до боли в горле. Это были не слёзы горя. Это были слёзы гордости. Слёзы матери, которая вдруг поняла: её сын, её мальчик, её Алёша, который когда-то боялся темноты и плакал над разбитой коленкой, стал мужчиной. Настоящим. Таким, каким она всегда мечтала его видеть, но боялась даже мечтать - потому что стать таким мужчиной можно только через испытания. А она не хотела ему испытаний. Она хотела ему счастья.
Она перечитала последний постскриптум - про молитву, которая достаёт до окопов и тут слёзы прорвались - неудержимо, горячо, солёно. Она плакала и улыбалась одновременно, и это было самое странное выражение лица, которое только можно представить.
Во дворе хлопнула калитка - характерный звук, который она узнала бы из тысячи. Андрей вернулся из мастерской. Она услышала, как он вытирает ноги о коврик в прихожей, как вешает бушлат на крючок, как проходит по коридору. Он вошёл на кухню, увидел лицо жены - заплаканное и улыбающееся одновременно, увидел конверт на столе, и всё понял без слов.
- От Алёши?
- От Алёши. Четвёртое.
- Что пишет?
- Что жив. Что здоров. Что воюет. Что Лена держится. Что Андрейка сказал «папа, там бах», она всхлипнула, вытерла глаза краем рукава. - Господи, Андрей. Нашему внуку нет двух лет, а он уже знает, что такое артиллерийский обстрел. Он думает, что это нормально. Что это часть жизни., как мы до этого дожили?
Андрей тяжело опустился на стул рядом с ней. Взял её руку в свою - большую, шершавую, с мозолями от молотка и стамески, с въевшейся древесной пылью, которую не отмыть никаким мылом. Он не говорил утешительных слов - он знал, что они сейчас не нужны, что словами тут не поможешь. Он просто сидел и держал её руку в своей, и от этого простого жеста Анне становилось легче. Так было всегда - тридцать один год. Когда умирали родители. Когда Андрей уходил в опасные походы. Когда не было денег и приходилось считать копейки. Когда началась война и сын ушёл на фронт. Он всегда был рядом. Не с громкими фразами - с молчаливой поддержкой. С теплом своей руки.
- Он спрашивает про бочку, сказала Анна, немного успокоившись. - Помнишь, ту, что ты чинил в феврале? Пишет: «Бочка, она, как держава. Рассыхается медленно, а собирается быстро. Главное, чтобы обручи были крепкие». Он помнит, Андрей. Он всё помнит. Все твои слова. Все твои уроки.
- Конечно помнит, Андрей кивнул, и в его глазах тоже блеснули слёзы, хотя он изо всех сил старался их скрыть. - Он же Бондаренко. Бондаренко всё помнят.
- А ещё он просит передать привет Гаврилову. Говорит, что на его деньги купили бронежилет, и этот бронежилет спас жизнь молодому парню. Саше из Горловки. Девятнадцать лет.
- Надо будет завтра к Гаврилову зайти, Андрей кивнул. - Обрадуется старик. Он же всё переживает, что не может на фронт пойти - возраст, здоровье. А тут - его деньги работают, жизни спасают. Это для него лучшее лекарство.
и ещё он просит, чтобы я продолжала молиться, тихо добавила Анна. - Говорит, что чувствует мои молитвы. Представляешь? Он там, в окопах, под обстрелами, а говорит, что чувствует, как я за него молюсь.
- Значит, так и есть, просто сказал Андрей. - Молитва, она ведь не просто слова. Это энергия. Это любовь, которая передаётся на расстоянии. Я в это верю.
Они сидели вдвоём на кухне, и за окном шумело ноябрьское море - серое, неспокойное, с белыми барашками волн. Ветер гнал по небу низкие, тяжёлые облака, и сквозь них иногда пробивался бледный свет луны. На рейде мигали сигнальные огни кораблей. В доме напротив светились окна - там тоже кто-то ждал, тоже считал дни до писем, тоже вздрагивал от телефонных звонков. Война была далеко, но она была везде. Она поселилась в каждом доме, в каждой семье, в каждом сердце.
А где-то далеко, за сотни километров отсюда, в донецкой степи, под холодным ноябрьским небом, их сын сидел в блиндаже при свете керосиновой лампы и ждал следующего боя. Он смотрел на фотографию родителей - ту самую, с Приморского бульвара, где они молодые и счастливые и думал о том, что нужно выжить. Обязательно. Ради них. Ради Лены. Ради Андрейки. Ради всех.
А пока - ночь, холод, война, но сегодня он был жив и это было главное.
Часть 6. Письмо матери
Севастополь, ноябрь 2014 года. Корабельная сторона.
Анна сидела за кухонным столом и держала в руках конверт. Он был помятый, с затёртыми краями, со штемпелем донецкой полевой почты и следом от грязного пальца на оборотной стороне - наверное, почтальона или волонтёра, который передавал его по цепочке, из рук в руки, через блокпосты и линии фронта. Такие конверты приходили теперь раз в месяц, иногда реже - когда удавалось передать с оказией, с кем-то из добровольцев, с гуманитарным грузом, с раненым, которого везли в тыл и каждый раз, когда Анна видела в почтовом ящике этот мятый, пропахший дымом, соляркой и войной конверт, её сердце замирало. Сначала - от леденящего страха: а вдруг это похоронка? Вдруг казённый бланк с соболезнованиями? Вдруг чужой почерк, сообщающий о том, что её сына больше нет? Потом - от облегчения, граничащего с эйфорией: нет, это письмо. Почерк сына. Неровные, скачущие буквы, которые она узнала бы из тысячи. Значит, жив. Значит, дышит. Значит, пишет. Значит, у неё ещё есть сын.
Сегодняшнее письмо было четвёртым по счёту с начала войны. Она бережно хранила все предыдущие - в шкатулке, вместе с самыми дорогими сердцу вещами: с венчальными кольцами её родителей, с первым локоном Кати, с пожелтевшей фотографией деда Захара. Февральское письмо - самое первое, короткое, скомканное, написанное явно на колене, на обрывке какого-то бланка: «Мама, папа, я в ополчении. Так надо. Не волнуйтесь. Я вас люблю». Тогда она плакала над ним три дня. Майское из госпиталя, уже спокойнее, с попыткой шутить: «Я жив, всё нормально. Плечо заживает, как на собаке. Познакомился с девушкой, её зовут Лена. Позывной - Ласточка. Она медсестра, так что я в надёжных руках». Августовское - совсем короткое, пришедшее после трёх недель мучительного молчания, когда она уже начала думать самое страшное: «Мы взяли Иловайск. Я цел. Не волнуйтесь. Скоро напишу подробнее. P.S. Я представлен к медали. Не знаю, дадут ли, но всё равно приятно».
И вот - новое. Ноябрьское. Четвёртое. Она держала его в руках и не решалась вскрыть - не из страха, а из какого-то суеверного чувства, что пока письмо не прочитано, сын жив., как кот Шрёдингера и жив, и мёртв одновременно, пока не откроешь конверт. Анна знала, что это глупость, что судьба сына не зависит от того, прочитала она письмо или нет, но на войне, как говорил Андрей, все становятся суеверными.
Она всё-таки вскрыла конверт - аккуратно, ножом для бумаг, чтобы не повредить ни клочка. Достала сложенный вчетверо листок. Он был вырван из школьной тетради в клетку - такие тетради продавались в любом канцелярском магазине, и Анна вдруг с щемящей нежностью представила, как Алёша покупает эту тетрадь где-то в полуразрушенном донецком киоске, среди консервов и батареек. Почерк сына стал заметно ровнее, чем в предыдущих письмах, видимо, писал не в окопе, не на колене, а в более спокойной обстановке, может быть, в блиндаже, при свете керосиновой лампы, но всё равно в каждой букве чувствовалась усталость - глубокая, застарелая, та, что накапливается месяцами и уже не проходит даже во сне. Буквы были мелкими, экономными, строчки теснились друг к другу, как будто он боялся, что не хватит бумаги. Или, как будто хотел уместить в один лист всё, что накопилось за эти долгие недели.
«Здравствуйте, мои дорогие мама и папа!
Пишу вам из Донецка. У нас тут наступила глубокая осень, степь вокруг города стала жёлто-серой, как старый плед, по ночам - заморозки, лужи покрываются льдом. Днём ещё иногда пригревает солнце, но это обманчиво - ветер с востока пробирает до костей. Мы топим буржуйки, греемся чаем, ждём зимы. Говорят, зима будет трудной и в военном смысле, и в бытовом, но мы держимся. Мы готовы.
Война продолжается, но после Иловайска стало немного спокойнее. Не насовсем, конечно, локальные бои идут постоянно, то там, то здесь, но крупных наступательных операций пока нет. Обе стороны перегруппировываются, накапливают силы, зализывают раны. Дед говорит, что это затишье перед бурей. Он вообще много чего говорит - ты же знаешь, пап, он, как ты, только с афганским опытом. Он считает, что зимой или весной снова начнётся большое наступление. Может, на Дебальцево. Может, на Мариуполь. Не знаю. Мы не загадываем. Мы просто делаем свою работу.
Мама, я знаю, что ты волнуешься. Я знаю, что ты не спишь ночами, считаешь дни между письмами, ждёшь каждого телефонного звонка и вздрагиваешь от каждого выпуска новостей. Я знаю, что ты ходишь в церковь и ставишь свечки - мне Витька рассказал, когда к вам заезжал. Прости меня за всё это. За твои седые волосы. За твои бессонные ночи. За твой страх. Я не хотел, чтобы так вышло. Я не хотел, чтобы тебе было больно, но я не мог иначе - ты сама меня этому научила. Помнишь, когда я был маленьким и боялся идти в школу, потому что старшие мальчишки обижали меня? Ты сказала: "Нельзя всё время прятаться, сынок. Иногда нужно дать сдачи. Даже если страшно. Особенно если страшно". Я запомнил. Я даю сдачи. За себя. За Донбасс. За всех, кто не может дать сдачи сам.
У нас всё по-прежнему. Лена работает в госпитале - ты даже не представляешь, какая она сильная. После суток на ногах, после операций, после того, как на её глазах умирают люди, она приходит домой и находит силы улыбаться Андрейке и мне. Я смотрю на неё и думаю: за что мне такое счастье? Среди всего этого ада - она. Ласточка. Моя.
Андрейка растёт не по дням, а по часам. Ему уже год и семь месяцев. Представляете? Совсем большой. Научился ходить - теперь носится по блиндажу, хватает всё, что плохо лежит. Говорит несколько слов: "мама", "папа", "деда", "баба", "дай", "на" и ещё одно слово. Новое. Знаешь, мама, что он сказал вчера? Мы сидели в блиндаже, был вечер, относительно тихо и вдруг где-то далеко ухнула артиллерия - очередной обстрел окраин. Андрейка поднял голову, посмотрел на меня своими серыми глазами - точь-в-точь, как у тебя, пап, и сказал: "Папа, там бах" и показал пальцем в сторону фронта. Мама, я чуть не заплакал. Мой сын, которому нет ещё двух лет, уже знает слово "бах". Он думает, что артиллерийские разрывы это что-то обычное., как дождь., как ветер., как пение птиц и это разбивает мне сердце, но в то же время я знаю: мы воюем ради того, чтобы его дети никогда не слышали этого "бах". Чтобы для них война была только в книжках и фильмах. Чтобы они не вздрагивали от громких звуков. Ради этого стоит терпеть всё.
Папа, как твоя мастерская? Как та бочка, которую ты чинил в феврале, перед самым началом? Помнишь, ты говорил мне тогда, по телефону: "Бочка, она, как держава. Рассыхается медленно, а собирается быстро. Главное, чтобы обручи были крепкие. Одна клёпка выпадет - всё развалится. А если собрать с умом - будет крепче прежнего". Я часто вспоминаю эти слова. Они мне помогают, правда. Потому что здесь, на фронте, мы тоже собираем державу. Заново. С нуля. По одной клёпке. По одному обручу. Иногда кажется, что ничего не выйдет. Что всё рассыплется, но потом вспоминаю тебя, твои руки, твою мастерскую и снова верю.
Мама, папа, я вас очень люблю. Я знаю, что мы редко видимся. Что между нами - сотни километров, линия фронта, границы, кордоны, но я чувствую вашу поддержку каждый день. Каждый бронежилет, который привёз папа, я помню, как он рисковал, пробираясь через украинские блокпосты. Каждая пара тёплых носков, которую связала мама, я их ношу, и мне кажется, что они греют не только ноги, но и душу. Каждая строчка в ваших письмах это то, что держит меня на плаву. Спасибо вам за это. Низкий поклон.
Берегите друг друга. Я обязательно приеду, когда смогу. Может быть, на Новый год - если дадут увольнительную. А пока - ждите и верьте., как вы ждали возвращения Крыма., как вы ждали меня из армии., как вы вообще умеете ждать - терпеливо, преданно, по-настоящему.
Ваш сын Алёша. Ноябрь 2014. Донецк.
P.S. Передайте привет Гаврилову. Скажите ему, что его пенсия, которую он отдал летом, пошла на бронежилет для молодого парня из Горловки. Парня зовут Саша, ему девятнадцать лет, он доброволец, пришёл в ополчение прямо со школьной скамьи. Броник, купленный на деньги Гаврилова, уже спас ему жизнь - осколок застрял в кевларе, не дойдя до сердца. Саша передаёт спасибо и обещает лично пожать руку, когда всё кончится. Пусть Гаврилов знает: его деньги работают. Спасают жизни. Может быть, это самое главное, что я могу ему сказать.
P.P.S. Мама, помнишь, ты говорила, что молитва матери со дна моря достаёт? Я не знаю, как насчёт дна моря, но до донецких окопов точно достаёт. Я это чувствую. Продолжай молиться. Пожалуйста».
Анна дочитала и аккуратно, словно святыню, положила письмо на стол. Потом сняла очки, потёрла глаза - они устали от напряжения, от мелкого почерка, от слёз, которые подступали весь день. Ей хотелось плакать, но она сдерживалась изо всех сил, до боли в горле. Это были не слёзы горя. Это были слёзы гордости. Слёзы матери, которая вдруг поняла: её сын, её мальчик, её Алёша, который когда-то боялся темноты и плакал над разбитой коленкой, стал мужчиной. Настоящим. Таким, каким она всегда мечтала его видеть, но боялась даже мечтать - потому что стать таким мужчиной можно только через испытания. А она не хотела ему испытаний. Она хотела ему счастья.
Она перечитала последний постскриптум - про молитву, которая достаёт до окопов и тут слёзы прорвались - неудержимо, горячо, солёно. Она плакала и улыбалась одновременно, и это было самое странное выражение лица, которое только можно представить.
Во дворе хлопнула калитка - характерный звук, который она узнала бы из тысячи. Андрей вернулся из мастерской. Она услышала, как он вытирает ноги о коврик в прихожей, как вешает бушлат на крючок, как проходит по коридору. Он вошёл на кухню, увидел лицо жены - заплаканное и улыбающееся одновременно, увидел конверт на столе, и всё понял без слов.
- От Алёши?
- От Алёши. Четвёртое.
- Что пишет?
- Что жив. Что здоров. Что воюет. Что Лена держится. Что Андрейка сказал «папа, там бах», она всхлипнула, вытерла глаза краем рукава. - Господи, Андрей. Нашему внуку нет двух лет, а он уже знает, что такое артиллерийский обстрел. Он думает, что это нормально. Что это часть жизни., как мы до этого дожили?












