
Полная версия
МОСТ
Но цикады молчали. Они замолчали ещё в первую неделю августа, когда артиллерийские обстрелы стали особенно интенсивными, то ли погибли, то ли ушли куда-то в более спокойные места, подальше от грохота и вибрации, от которой земля дрожала, как живое существо и воздух пах не полынью, а гарью - смесью сгоревшего пороха, дизельного топлива из подбитых танков, кирпичной пыли от разрушенных домов и ещё чего-то сладковатого, тошнотворного, что всегда висит над полем боя после больших потерь.
Рядом, завернувшись в пропылённый, прожжённый в нескольких местах бушлат, спал Витька. Он дышал неровно, прерывисто, всхлипывал во сне, иногда вскрикивал - видимо, ему снился бой. За последние дни он почти не разговаривал - случай с пленным Тарасом что-то перевернул в нём. Раньше Витька был горячим, порывистым, готовым стрелять без раздумий. Теперь он стал молчаливым, задумчивым, словно переваривал внутри себя что-то тяжёлое, что не мог выплюнуть. Алексей не лез с расспросами - знал по себе, что каждый справляется с войной по-своему. Некоторых она ломает сразу. Некоторые гнутся, но не ломаются. А некоторые, как Дед, становятся только крепче. Витька, кажется, был где-то посередине - гнулся, трещал, но держался.
С другой стороны окопа, привалившись спиной к ящику с гранатами, сидел Дед. Он не спал - старый афганец вообще спал мало, говорил, что привык за годы войны. В зубах у него дымилась сигарета, и он машинально прикрывал её огонёк широкой, покрытой шрамами ладонью, хотя над позициями и так стояло зарево от горящих домов в центре Иловайска, и какой-то несчастный огонёк сигареты вряд ли мог привлечь внимание снайпера. Привычка, выработанная десятилетиями. Дед смотрел в темноту, туда, где за полем угадывались позиции украинских частей, и лицо его, подсвеченное оранжевым заревом, было суровым и сосредоточенным.
- О чём думаешь? - спросил Алексей, придвигаясь ближе.
Дед не сразу ответил. Он сделал глубокую затяжку, выпустил дым в ночное небо и только потом заговорил - негромко, словно разговаривал не с Алексеем, а с самим собой:
- О девяносто первом. Странно, да? Ты тогда ещё пацаном был, в школу ходил. А я в Афгане служил, последний год. Мы выводили войска - та самая операция, которая считалась успешной. Я помню, как стоял на броне БТРа, колонна шла через перевал Саланг, и я смотрел на горы. Горы были огромные, снежные, равнодушные и я думал: «За что мы воевали? За что ребята гибли - Сашка из Рязани, Серёга из Омска, Игорь из Киева?» Я тогда не знал ответа. Вернулся в Союз, а через полгода Союза не стало и я снова спросил себя: «За что?» И знаешь, только теперь, здесь, в этом донецком котле, я нашёл ответ.
- Какой? - тихо спросил Алексей.
- Мы воевали не за Союз, Бондарь, Дед повернулся к нему, и в его глазах, отражавших далёкое зарево, была странная смесь боли и уверенности. - Союза больше нет, и я не знаю, был ли он прав во всём. Мы воевали за людей. За таких, как ты., как Витька., как те двое, которых мы сегодня похоронили. За то, чтобы они могли говорить на своём языке и не стыдиться этого. Чтобы их дети не выросли теми, кто марширует с портретами Бандеры и кричит «москалей на ножи». Чтобы они помнили, кто они и откуда. Ради этого стоит жить, Бондарь и умирать тоже стоит. Не зря. Никогда не зря.
Он замолчал. Алексей тоже молчал, переваривая услышанное. В словах Деда было что-то такое, что находило отклик глубоко внутри - там, где ещё жила память о деде Захаре, о бондарной мастерской, о рассказах отца про флот и честь.
Внезапно тишину разорвал грохот. Не одиночный выстрел, не далёкий разрыв - сплошной, нарастающий, утробный гул, от которого завибрировали стенки окопа и посыпалась земля с бруствера. Где-то слева, со стороны железной дороги, ночное небо осветилось десятками вспышек - красных, оранжевых, белых. Это заработала артиллерия. Сразу много стволов, батарея, не меньше. Земля вздрагивала, как живое существо, и воздух наполнился свистом летящих снарядов.
- Началось! - Дед вскочил одним движением, отбросил сигарету, которую держал в руке. это артподготовка! Сейчас пойдут на прорыв!
- Витька, подъём! - Алексей растолкал товарища. - Украинцы прорываются! Живо!
Витька вскочил, хватая автомат. Глаза у него были мутные со сна, но руки уже действовали машинально, наработанными за эти месяцы движениями - проверить магазин, передёрнуть затвор, снять с предохранителя. Война въелась в него на уровне рефлексов.
Через минуту весь опорный пункт пришёл в движение. Ополченцы выскакивали из блиндажей и укрытий, занимали позиции вдоль линии окопов, проверяли оружие, перекрикивались. Кто-то тащил ящики с гранатами. Кто-то разворачивал пулемёт. Кто-то наспех крестился, шепча молитву. Где-то впереди, в темноте, уже гремели автоматные очереди и глухо ухали танковые орудия. Украинская колонна - по данным разведки, около десяти танков, пятнадцать БТРов и до батальона пехоты - пошла на прорыв, пытаясь вырваться из сжимающегося кольца.
Алексей припал к своему ПКМ - старому, видавшему виды пулемёту, который он ласково называл «Петрович», как отца. Рядом Витька, бледный, как полотно, но с решительно сжатыми челюстями, раскладывал перед собой гранаты - «лимонки», «эргэдэшки», пару противотанковых. Дед, стоя в полный рост под огнём, он всегда стоял в полный рост, словно бросая вызов смерти, отдавал короткие, чёткие команды, перекрикивая грохот.
- Пулемётчикам - внимание! Бить по пехоте, когда пойдут за танками! Гранатомётчикам - ждать, пока подойдут на сто метров! Без команды не стрелять! Беречь боеприпасы!
Первые танки появились из темноты внезапно - два Т-64, идущие на полной скорости, лязгая гусеницами, разбрасывая комья земли. За ними, прикрываясь их бронёй, бежала пехота. Танки открыли огонь, и один из снарядов разорвался всего в двадцати метрах от позиции Алексея - его обдало жаром, землёй и осколками.
- Огонь! - крикнул Дед.
И ночь взорвалась окончательно. Загрохотали сразу все стволы - пулемёты, автоматы, гранатомёты. Трассеры прочертили ночное небо огненными линиями. Один из танков задымился, закрутился на месте с перебитой гусеницей. Второй продолжал идти, но гранатомётчики уже взяли его на прицел.
Алексей стрелял длинными очередями, стараясь отсечь пехоту от танков. Рядом Витька, вскочив, метнул одну за другой две гранаты и снова упал в окоп. Где-то справа кто-то вскрикнул и замолк. Где-то слева Дед, всё ещё стоя в полный рост, корректировал огонь.
Бой длился до самого рассвета - почти пять часов непрерывного ада. Украинская колонна, попав под перекрёстный огонь с нескольких сторон, понесла тяжелейшие потери. Пять танков были подбиты и горели на поле, как гигантские погребальные костры. Восемь БТРов, пытавшихся обойти опорный пункт с фланга, напоролись на минное поле и были уничтожены. Пехота, отсечённая от техники, пыталась отступать обратно к городу, но попадала под фланговый пулемётный огонь.
Но и ополченцам эта ночь далась дорогой ценой. У Алексея на глазах убили двоих - молодого пулемётчика из Макеевки по фамилии Коваленко, которому осколок танкового снаряда попал прямо в голову, даже каска не спасла, и пожилого санитара дядю Мишу, который под огнём вытаскивал раненого и был срезан автоматной очередью. Дядя Миша был фельдшером ещё в Афганистане, имел медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды, а погиб здесь, в донецкой степи, за две недели до своего пятидесятипятилетия.
Когда над степью взошло солнце - красное, огромное, словно пропитанное кровью, Алексей сидел на ящике из-под снарядов и молча смотрел на поле боя. Там, среди дымящихся, всё ещё горящих остовов техники, лежали тела. Десятки тел и свои, и чужие - вперемешку, как будто смерть не разбирала, кто на чьей стороне воевал. Чёрный дым поднимался к небу столбами. В воздухе стоял запах гари, железа и того самого сладковатого, тошнотворного, что Алексей уже хорошо знал.
Подошёл Дед. Он был без каски - потерял где-то в бою. Лицо в копоти, на щеке кровоточащая царапина, но глаза были спокойны.
- Ну что, Бондарь. Вот и всё. Котёл зачищен. Украинская группировка в Иловайске разгромлена. Те, кто выжил, сдались в плен.
- Разгромлена, повторил Алексей, не отрывая взгляда от поля. - А сколько ещё таких котлов будет, Дед? Сколько ещё таких ночей?
Дед посмотрел на него долгим взглядом - тем самым, от которого молодым бойцам становилось не по себе. Потом сказал:
- Много, Бондарь. Очень много. Эта война, она надолго. Может, на годы. Может, на десятилетия, но мы выстоим. Мы же русские люди. А русские люди всегда выстаивают. Под Москвой в сорок первом. Под Сталинградом в сорок втором. Здесь, под Иловайском, в четырнадцатом. Где угодно. Когда угодно. Потому что мы защищаем не территорию. Мы защищаем право быть собой.
-, как бочка, сказал Алексей, и на его губах появилась тень улыбки. - Которую собирают заново.
-, как бочка, согласился Дед. - Молодец, что помнишь. Помни своего деда. Помни отца. Помни, кто ты. Это самое главное на войне - не забыть, кто ты.
Алексей кивнул. Потом достал из нагрудного кармана потёртый блокнот и аккуратно, стараясь не смазать чернила, записал ещё два имени. «Коваленко Дмитрий, 22 года, Макеевка, пулемётчик. Погиб 28.08.2014 при отражении прорыва под Иловайском. Осталась мать». «Михаил Степанович (дядя Миша), 54 года, фельдшер. Погиб 28.08.2014, вытаскивая раненого. Остались жена и дочь».
Список рос. Уже больше двадцати имён. Двадцать человек, которых он знал лично, с кем делил хлеб и укрытие, с кем разговаривал о жизни и смерти. Их больше нет, но они остались здесь - в этом блокноте, в его памяти, в его сердце.
Он убрал блокнот и снова посмотрел на поле боя. Там уже работали санитары и похоронные команды - собирали тела, своих отдельно, чужих отдельно. Война продолжалась, и нужно было жить дальше. Следующий котёл. Следующий бой. Следующая ночь.
Но Алексей знал: он выстоит., как выстаивали его дед, его отец, его товарищи. Потому что он - Бондаренко. А Бондаренко всегда возвращаются.
Часть 5. Киев. Осень
Киев, октябрь 2014 года.
Осень пришла в Киев незаметно, как всегда, приходит осень в большие города - сначала пожелтели каштаны на бульваре Шевченко, потом зарядили мелкие, затяжные дожди, потом вдруг ударили первые заморозки, и лужи по утрам покрывались тонкой, хрупкой корочкой льда. Воздух стал прозрачным и холодным, пахнущим прелой листвой и дымом - где-то на окраинах жгли опавшие листья, несмотря на запреты, и этот горьковатый запах плыл над улицами, смешиваясь с бензиновыми выхлопами и ароматом кофе из бесчисленных киевских кофеен. Катя любила этот запах с детства - он напоминал ей о Севастополе, где осенью тоже жгли листья в палисадниках, и дым стелился над Корабельной стороной, и мама ворчала, что от него першит в горле, а папа говорил: «Это запах детства. Запах дома».
Теперь дом был далеко и папа с мамой были далеко и само понятие «дом» раздвоилось, расщепилось, как свет в призме - на киевский дом, где жила тётя Оксана, и севастопольский дом, который теперь был за границей, в другой стране, в России.
Катя Бондаренко шла по Владимирской улице, кутаясь в тёплый шарф - тёмно-синий, в белую полоску, подаренный мамой на прошлый Новый год, когда они ещё были вместе. Она помнила тот Новый год: они сидели за столом в севастопольской квартире, папа открывал шампанское, Алёша дурачился и запускал хлопушки с балкона, мама загадывала желание под бой курантов. Катя тогда загадала поступить на журфак. Дурацкое желание, думала она теперь. Сбылось и что? Лучше бы загадала, чтобы все остались вместе.
Она шла и думала о том, что этот город, который когда-то казался ей воплощением мечты - большой, красивый, европейский, столичный, теперь стал для неё чужим. Нет, он не стал менее красивым. Золотые купола Софийского собора всё так же сияли в лучах осеннего солнца, пробивавшегося сквозь облака. Старинные особняки в стиле модерн всё так же горделиво смотрели на прохожих своими лепными фасадами, кариатидами и атлантами и Днепр всё так же катил свои воды - широкие, спокойные, серые под осенним небом, но что-то изменилось. Что-то неуловимое., как будто воздух стал плотнее, тяжелее, пропитался тревогой и недоверием., как будто город, сам того не замечая, перестал улыбаться.
Может быть, дело было в плакатах. Они висели повсюду - на столбах, на стенах домов, на остановках транспорта, на дверях магазинов. «Україна понад усе!» - кричал один, с трезубцем на сине-жёлтом фоне. «Армія - це сила!» - вторил другой, с фотографией улыбающегося солдата в каске. «Захистимо рідну землю!» - призывал третий, с картой Украины, на которой Крым был закрашен в цвета национального флага, а Донбасс - в чёрный, как зона боевых действий.
И ещё - фотографии погибших. Они висели отдельно, на специальных стендах, установленных возле административных зданий и в парках. Молодые лица - мужские и женские, в военной форме и в гражданском, с улыбками и серьёзные, снятые в студиях и наспех вырезанные из семейных альбомов. «Герой України. Загинув за Батьківщину» и даты - 2014 год. Каждый день появлялись новые лица. Каждый день кто-то уходил на фронт и не возвращался.
Катя иногда останавливалась перед этими стендами и вглядывалась в лица. Она искала знакомых и боялась найти. Она думала: «Вот этот мальчик - ему было девятнадцать. Он, наверное, учился на первом курсе. Или работал. Или любил кого-то. А теперь его нет» и ещё она думала о том, что где-то в Донецке, по ту сторону фронта, висят такие же плакаты. Только с другими именами. С другими лицами и там тоже чьи-то сыновья, мужья, братья и их тоже больше нет и эта мысль разрывала ей сердце - потому что она не могла ненавидеть ни тех, ни других. Она не могла ненавидеть вообще. Это было выше её сил.
Она свернула на бульвар Шевченко и пошла к красному корпусу университета. Занятия на журфаке шли полным ходом - война войной, а учёба учёбой, как говорил декан на первой лекции. «Стране нужны грамотные журналисты, которые будут рассказывать правду о происходящем», сказал он тогда, и многие зааплодировали. Катя не аплодировала. Она уже знала, что «правда» у каждого своя.
За эти месяцы она изменилась. Исчезла та восторженная девочка, которая год назад стояла на Майдане с сине-жёлтым флагом и верила, что всё будет просто: свои это те, кто за Украину, чужие - те, кто против. Теперь она знала: всё гораздо, гораздо сложнее. Свои это те, кого ты любишь. А чужие - те, кто ещё не стал своими.
Она стала тише, сдержаннее, словно замкнулась в себе. На лекциях сидела молча, записывала, но редко задавала вопросы. На семинарах говорила коротко, по делу, избегая споров. Однокурсники, которые поначалу сторонились её из-за «севастопольского прошлого», постепенно привыкли. Кто-то даже проникся уважением - особенно после того, как её эссе о Небесной Сотне, написанное на вступительных экзаменах, зачитали вслух на лекции, как образец «сложного, нешаблонного взгляда на патриотизм». Профессор, читавший курс политической журналистики, сказал тогда: «Вот так и надо писать - честно, без пафоса, с пониманием, что мир не делится на чёрное и белое» и Катя почувствовала, как несколько человек в аудитории посмотрели на неё по-новому - не, как на «сепарку» из Крыма, а, как на коллегу.
Но сама Катя знала: то эссе было лишь началом. Началом долгого, мучительного пути к самой себе. К пониманию того, кто она такая на самом деле. Украинка? Русская? Крымчанка? Киевлянка? Ни то, ни другое, ни третье. Она была Катей Бондаренко и это всё, что она знала о себе наверняка.
В аудитории было холодно - отопление ещё не включили, а старые окна, выходящие в университетский парк, пропускали ветер. Студенты сидели в куртках, кутались в шарфы, дули на замёрзшие пальцы, пытаясь согреть их дыханием. На партах стояли термосы с чаем и кофе. Профессор Дмитрий Иванович, пожилой мужчина с седой бородкой клинышком и в круглых очках, делавших его похожим на Чехова, читал лекцию о советской журналистике, что-то о «Крокодиле», о фельетонах, о партийной цензуре. Он рассказывал увлечённо, с искренней любовью к предмету, но Катя слушала вполуха. Её мысли были далеко.
Она думала о письмах Алёши. Их было три - февральское, майское из госпиталя и короткая записка, пришедшая в конце августа, уже после Иловайского котла. «Катя, я жив. Всё нормально. Бои закончились, мы победили. Не волнуйся за меня. Береги себя. Твой брат Алёша». Три предложения, но она перечитывала их снова и снова, и каждый раз находила что-то новое - не в словах, а между строк. Он жив. Это было главное. Всё остальное - политика, идеология, границы - отступало перед этим простым фактом.
Она достала из сумки конверт - тот самый, с майским письмом из госпиталя. Оно было потёртое, зачитанное до дыр, с загнувшимися уголками. Она развернула его и в который раз пробежала глазами по неровным строчкам. «Война всё обостряет. Война проявляет, как фотографию... Есть вещи, которые война не может изменить. Например, то, что ты моя сестра. Этого не отменит никакая политика. Никакой референдум. Никакая граница». Она помнила эти строки наизусть, но каждый раз, читая их, чувствовала, как к горлу подкатывает ком.
После лекции к ней подошла Ярина - всё такая же рыжая, веснушчатая, неугомонная. За эти месяцы они сдружились по-настоящему, и Катя иногда думала, что если бы не Ярина, она бы, наверное, сошла с ума. Ярина была из тех людей, которые умеют слушать. Не просто кивать головой, делая вид, что им интересно, а слушать по-настоящему, задавать вопросы, запоминать детали. В Киеве, где каждый был занят собой, и война сделала всех немного глухими к чужим проблемам, это было редкое качество.
- Кать, ты чего такая хмурая? - спросила Ярина, присаживаясь на край парты. - Опять новости из Донецка? От брата что-то плохое?
- Нет, Катя покачала головой, убирая письмо обратно в сумку. - От брата давно ничего не было. Последнее письмо ещё в августе, после Иловайска. Он писал, что жив, что всё нормально и с тех пор молчание.
- Может, просто связи нет? - предположила Ярина. - Там же война. Письма не всегда доходят. Или он занят, не может написать. Ты же знаешь, какая там обстановка.
- Знаю, Катя вздохнула и всё равно волнуюсь. Каждый день. Каждую ночь. Я просыпаюсь и думаю: «А вдруг с ним что-то случилось? А вдруг он ранен? А вдруг...», она не договорила, потому что самое страшное слово нельзя было произносить вслух.
- Он выживет, твёрдо сказала Ярина. - Ты же сама говорила - он сильный. Шахтёр. Ополченец и потом, у него позывной «Бондарь». Ты говорила, что это значит - тот, кто скрепляет. Тот, кто собирает. Такие не умирают.
- Откуда ты знаешь?
- Чувствую, Ярина улыбнулась и вдруг стала серьёзной. - Знаешь, Катя, я тебе завидую.
- Чему?
- У тебя есть брат. Пусть он далеко. Пусть по другую сторону фронта, но он есть и он тебя любит и ты его любишь. А у меня никого нет. Только мама в Виннице. Я иногда думаю: вот если бы у меня был брат, старший, который бы меня защищал... Я бы, наверное, всё что угодно отдала, чтобы с ним увидеться. Даже через фронт.
Катя посмотрела на подругу долгим взглядом. Потом вдруг сказала:
- Я хочу поехать в Донецк.
Ярина поперхнулась чаем.
- Ты с ума сошла? Там же война! Там стреляют!, как ты туда попадёшь? Через линию фронта, через украинские блокпосты, через российские?
- Есть волонтёры, которые возят гуманитарку, Катя говорила тихо, но твёрдо. - Я узнавала. В Киеве есть организация, они помогают мирным жителям по обе стороны фронта. У них есть пропуска, они знают дороги. Можно договориться, чтобы взяли с собой.
и что ты им скажешь? «Здравствуйте, я сестра ополченца, возьмите меня к нему»? Тебя же сразу сдадут в СБУ! Или завернут на первом же блокпосту!
- Я скажу, что я журналистка. Что хочу написать репортаж о гуманитарной ситуации. У меня есть студенческий билет, есть редакционное задание - я могу его получить.
Ярина молчала, переваривая услышанное. Потом спросила:
- А ты понимаешь, чем рискуешь? Если тебя поймают украинские военные - обвинят в пособничестве сепаратистам. Если российские - могут принять за шпионку и те, и другие могут просто пристрелить на месте без суда и следствия. Ты это понимаешь?
- Понимаю, Катя кивнула, но я не могу больше сидеть и ждать. Я хочу увидеть брата. Понимаешь? Хочу сказать ему в лицо всё, что думаю и всё, что чувствую. Хочу обнять его. Хочу убедиться, что он жив. Письма это не то. Письма это слова на бумаге. А мне нужен он сам. Живой. Тёплый. Настоящий.
Ярина долго смотрела на неё. Потом вдруг обняла - крепко, порывисто.
- Если ты решила - я тебя не отговорю. Ты упрямая, как..., как твой брат, наверное. Только обещай мне, что будешь осторожна. Что не будешь лезть на рожон. Что вернёшься. Ты мне тут нужна. Слышишь?
- Слышу, Катя улыбнулась. - Обещаю. Вернусь. Обязательно вернусь.
Они вышли из университета. Осенний Киев жил своей жизнью - неспешной, немного сонной, как будто война была где-то далеко, а не в шестистах километрах к востоку. По Крещатику гуляли пары, шурша листьями. На Майдане по-прежнему стояли палатки, горели свечи памяти, висели фотографии Небесной Сотни - уже выцветшие, потрёпанные ветром и дождём. В кафе подавали горячий шоколад с маршмеллоу и тыквенный латте с корицей - осенние новинки сезона. Студенты сидели за ноутбуками, пенсионеры читали газеты, дети кормили голубей. Обычная жизнь. Мирная жизнь.
Но Катя знала: это обманчивое впечатление. Война была здесь, рядом. Она пряталась в газетных заголовках, в очередях у военкоматов, в заплаканных глазах женщин, получающих похоронки, в сине-жёлтых флагах на административных зданиях, в ночных сиренах воздушной тревоги, которые иногда выли над городом. Просто здесь, в столице, она ощущалась иначе - не так остро, не так страшно, не так непосредственно. Здесь война была фоном, тревожной музыкой, которая звучит постоянно, но к которой со временем привыкаешь., как привыкают к шуму водопада или к гулу автострады за окном. Перестаёшь замечать и это было, пожалуй, самое страшное.
Катя смотрела на всё это и думала о том, как странно устроена жизнь. Её брат сидит в окопе под Донецком, рискует жизнью каждый день, каждый час. Её родители в Севастополе считают минуты до звонка, не спят ночами, молятся в церкви. А она здесь, в мирном Киеве, ходит на лекции, пьёт кофе, спорит о журналистике. Имеет ли она на это право? Или она должна быть там, с ними? Или она должна быть здесь, но делать что-то большее, чем просто учиться?
- О чём задумалась? - спросила Ярина, прерывая её мысли.
- О том, что мы живём, как будто в двух разных реальностях, ответила Катя. - Здесь - лекции, кофе, планы на будущее, выбор специализации. А там - окопы, обстрелы, смерть каждую минуту и эти две реальности почти не соприкасаются., как будто война идёт не с нами, а где-то в параллельной вселенной., как будто мы смотрим её по телевизору.
Но она идёт с нами, тихо сказала Ярина. - Просто мы научились не замечать. Это защитная реакция психики. Если бы мы каждый день плакали над каждым погибшим - мы бы сошли с ума. Все бы сошли с ума и страна бы остановилась.
- Может быть, Катя вздохнула, но иногда мне кажется, что сойти с ума было бы честнее. Честнее, чем делать вид, что ничего не происходит.
Они остановились у перехода на перекрёстке Владимирской и бульвара Шевченко. Загорелся красный свет. Мимо, взревев дизельным двигателем, проехал военный грузовик «Урал» с солдатами в кузове - молодые парни в камуфляже, с автоматами между колен. Некоторые смотрели на прохожих, некоторые дремали, привалившись к бортам, некоторые просто глядели в одну точку. Они ехали на фронт. Или с фронта - по их лицам трудно было определить. Война стирает разницу между теми, кто едет туда, и теми, кто возвращается и те и другие выглядят одинаково: усталые, отрешённые, постаревшие раньше времени. Катя проводила их взглядом, пока грузовик не скрылся за поворотом.
- Знаешь, что я ещё решила? - сказала она.
- Что?
- Когда поеду в Донецк - я не просто увижу Алёшу. Я напишу об этом. Настоящий репортаж. О том, как война разделяет семьи. О том, как брат и сестра оказались по разные стороны фронта. О том, что любовь сильнее политики. Пусть это будет моя первая настоящая журналистская работа. Честная. Без пропаганды. Без лозунгов.
- А если тебя не напечатают?
- Значит, не напечатают, но я всё равно напишу. Для себя. Для Алёши. Для родителей. Чтобы они знали: я их не предала. Я просто искала свой путь.
Ярина долго молчала. Потом сказала:
- Знаешь, Катя, я тобой горжусь. Ты сейчас делаешь то, на что у меня никогда не хватило бы смелости. Ты переходишь границу. Не только ту, что на карте. Ту, что внутри. Это самое трудное.
Они пошли дальше, и осенний ветер нёс им в лицо сухие каштановые листья. Солнце уже садилось за купола Софии, окрашивая небо в розовые и золотые тона. Где-то звонили колокола. Где-то играла уличная скрипка. Где-то смеялись дети, гоняясь друг за другом в сквере.












