МОСТ
МОСТ

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 47

Андрей Петрович Бондаренко сидел на кухне перед стареньким телевизором «Горизонт», который передавал новости. Телевизор этот был ровесником их с Анной семейной жизни - купленный в 1989 году, в последние советские годы, когда ещё казалось, что страна вечна и незыблема. Он пережил развал Союза, лихие девяностые, все кризисы и потрясения, и продолжал работать, как и его хозяева. Анна давно предлагала купить новый, плоский, с большим экраном и чётким изображением, но Андрей отмахивался: «Этот работает и ладно. Нечего деньги тратить. Лучше Алёше на броник отправим» и Анна умолкала, потому что крыть было нечем. Теперь он сидел перед этим телевизором, ставшим почти членом семьи, и смотрел, как на экране мелькают кадры из-под Иловайска.

Это были те самые кадры, что облетели уже все каналы, все выпуски новостей, все информационные ленты. Разрушенные дома с выбитыми окнами, похожими на пустые глазницы черепа - страшные, слепые, мёртвые. Дымящиеся развалины железнодорожного депо, где ещё вчера, а может, и сегодня утром шли ожесточённые бои - бои, в которых участвовал их сын. Колонны трофейной бронетехники с наспех закрашенными украинскими опознавательными знаками - белые круги с косыми крестами, теперь замазанные зелёной краской. Длинные вереницы пленных в украинской форме, идущих под конвоем по пыльной, выжженной солнцем дороге - кто-то хромает, кто-то поддерживает раненого товарища, кто-то просто смотрит в землю, не поднимая глаз и лица ополченцев - усталые, почерневшие от пороховой гари, покрытые пылью и потом, на которых читалась не радость победы, а скорее глубочайшее изнеможение, то самое, которое бывает на пределе человеческих сил, когда уже ничего не чувствуешь, кроме желания упасть и уснуть.

Корреспондент, молодой парень в каске и бронежилете с надписью «PRESS», что-то возбуждённо говорил о «котле», о «разгроме украинской группировки», о «сотнях пленных», о «переломном моменте в войне». Его голос звучал бодро, почти радостно - так говорят люди, которые находятся на безопасном расстоянии от происходящего, за линией фронта, и не видят самого страшного. Или делают вид, что не видят, потому что иначе просто не смогут работать. Андрей знал эту особенность военной журналистики - он видел таких репортёров ещё во время своей службы на Северном флоте, когда на учения приезжали телевизионщики. Они всегда говорили бодро, даже когда вокруг творился ад. Это была их работа.

Но Андрей слушал не столько слова, сколько интонации. Он, бывший офицер-подводник, капитан второго ранга, тридцать лет проведший на флоте, умел читать между строк военных сводок. Это было особое умение, которое приходит только с опытом - расшифровывать казённые формулировки, переводить их на язык реальности.

«Котёл замкнули» это означало, что украинские части полностью окружены, пути отхода перекрыты, и теперь они будут пытаться прорваться любой ценой. А значит, бои предстоят самые ожесточённые, самые кровавые: загнанный в угол зверь опаснее всего, и окружённый противник дерётся с отчаянием обречённого.

«Идут бои по ликвидации окружённой группировки» это означало, что люди гибнут прямо сейчас, в эту самую минуту, пока он сидит на кухне и пьёт чай. Гибнут с обеих сторон и те, кто в кольце, и те, кто это кольцо сжимает.

«Противник несёт значительные потери» это означало, что и свои потери тоже немалые, просто о них не говорят. Никогда не говорят в официальных сводках, но Андрей знал: если «противник несёт потери», значит, и наступающие тоже несут. Потому что пуля не разбирает, кто наступает, а кто обороняется.

Он смотрел на лица ополченцев, которых показывали крупным планом, и пытался найти среди них сына. Это стало уже привычкой, почти ритуалом - каждый вечер, каждый выпуск новостей он всматривался в мелькающие на экране лица, надеясь увидеть Алёшу. Вот мелькнул кто-то в камуфляже, с перевязанной рукой, высокий, сутулый, с усталыми глазами - не Алёша. Вот пробежал боец с гранатомётом на плече, молодой, светловолосый, в расстёгнутой разгрузке - не он. Вот пронесли носилки с раненым, и сердце Андрея ёкнуло, пропустило удар, замерло на секунду, но нет, лицо раненого было незнакомым, чужим, чьим-то другим и Андрей выдыхал с облегчением, которое тут же сменялось стыдом: ведь этот раненый - тоже чей-то сын. У него тоже есть мать, которая сейчас, возможно, молится перед иконой. Отец, который смотрит в телевизор с таким же замиранием сердца. Жена, которая ждёт. Дети, которые спрашивают: «Когда папа вернётся?»

Вот показали командира ополчения, что-то объясняющего подчинённым у разложенной на капоте грузовика карты - высокий, седой, с властными жестами. Не Алёша. Вот промелькнула группа бойцов, выходящих из разрушенного здания - один из них, в кепке-афганке, на секунду обернулся к камере, но это был незнакомый парень с рыжей щетиной. Не Алёша и снова не Алёша и снова.

Андрей поймал себя на мысли, что он уже больше часа сидит перед телевизором, хотя новости повторяются по кругу уже в третий раз. Диктор говорит одни и те же фразы, кадры идут по тому же кругу, но он всё равно смотрит. Не может оторваться. Ему казалось: если он выключит телевизор, он потеряет связь с сыном. Пока экран светится, пока идут кадры с фронта - Алёша где-то там, в этих кадрах, пусть невидимый, но присутствующий. Если же он нажмёт кнопку и экран погаснет - связь оборвётся, и тогда может случиться непоправимое.

Глупое суеверие, конечно. Андрей сам это понимал. Он, офицер, человек технического склада ума, никогда не верил в приметы, в сглазы, в пророческие сны, но на войне все становятся суеверными это он знал ещё по рассказам деда Захара. Дед, прошедший три войны, говорил: «На передовой атеистов нет. Когда смерть рядом, все начинают верить - кто в Бога, кто в судьбу, кто в приметы. Это нормально. Это помогает выжить».

Рядом на плите тихо кипел чайник - уже, наверное, в пятый раз за вечер. Андрей ставил его, забывал, тот выкипал, он спохватывался, заливал новую воду и ставил снова. Это повторялось раз за разом, как зацикленная пластинка. Чай так и не был выпит - он просто не мог заставить себя сесть и спокойно пить чай, когда там, под Иловайском, его сын, возможно, лежит под обстрелом без глотка воды. Это казалось ему предательством.

За окном, в сгущающихся августовских сумерках, кричали чайки - пронзительно, требовательно, с той особой интонацией, которая бывает только у портовых птиц. Они не успокаивались даже ночью, всё носились над бухтой, выпрашивая рыбу у рыбаков. Андрей помнил этот крик с детства, с тех пор, как отец впервые привёл его на причал. Тогда крик чаек казался ему музыкой - символом моря, свободы, бескрайних горизонтов. Теперь он резал слух, как сигнал тревоги.

Шумело море за окном - спокойное, величественное, равнодушное к людским трагедиям. Оно шумело здесь тысячи лет назад, когда на этих берегах жили тавры и греки. Оно шумело в 1854 году, когда Севастополь бомбили английские и французские корабли. Оно шумело в 1942-м, когда город задыхался в кольце блокады и оно шумело сейчас - так же ровно, так же мощно, так же вечно. Море было свидетелем всех войн, всех побед и поражений, и оставалось неизменным. Эта неизменность успокаивала и пугала одновременно.

На рейде мигали сигнальные огни кораблей - красные, зелёные, белые, они складывались в причудливый узор на тёмной воде. Корабли стояли на якорях, и их силуэты угадывались во тьме - большие десантные, сторожевики, тральщики. Российский флот. Свой флот. Тот самый, который Андрей когда-то мечтал увидеть здесь снова, когда в девяностые украинские адмиралы делили корабли, а российские офицеры стрелялись от безысходности. Теперь флаг на корме был российским, и это наполняло сердце гордостью, но сегодня даже это не радовало.

Обычный севастопольский вечер. Мирный. Спокойный. Слишком спокойный и от этого спокойствия было только больнее - потому что где-то там, за сотни километров отсюда, за Перекопским перешейком, за херсонскими степями, за линией фронта, их сын лежал под пулями, шёл в атаку, вёл за собой людей. Может быть, именно в эту минуту. Может быть, именно сейчас, пока Андрей смотрит на эти кадры, Алёша поднимается из окопа и бежит вперёд, а вокруг свистят пули. Может быть, именно в эту секунду осколок находит свою цель. Или не находит. Никто не знает и от этого незнания можно сойти с ума.

Анна вошла с балкона, где она развешивала бельё - простыни белые, наволочки с вышивкой, рубашки Андрея, выстиранные и пахнущие морским ветром. Она делала это машинально, не думая - просто потому, что нужно было чем-то занять руки и остановилась за спиной мужа, глядя на экран. Пальцы её привычно теребили край фартука - старая, давняя привычка, которая появилась у неё ещё в молодости, когда Андрей уходил в дальние походы, а она оставалась одна с маленьким Алёшей на руках. Тогда она тоже стояла у окна, теребила край фартука и ждала. Тридцать лет прошло, а привычка осталась.

- Там Алёша, сказала она негромко. Это был не вопрос. Это была констатация факта, от которого никуда не деться., как восход солнца., как прилив и отлив., как то, что море солёное. Их сын был там, в этом аду, и это была реальность, которую нужно было принять.

- Знаю, ответил Андрей, не оборачиваясь. Он знал, что, если обернётся и увидит её лицо это осунувшееся, бледное, с залёгшими под глазами тенями лицо, в котором он всё ещё видел ту девушку с Приморского бульвара, он, возможно, не выдержит. А он должен держаться. Для неё. Для себя. - Он звонил позавчера. Перед самым наступлением. Сказал: «Батя, всё нормально, воюем. Иловайск будет наш. Там пацаны со всей России, мы не можем их подвести». Голос у него был усталый, с хрипотцой, но твёрдый., как у меня, когда я с моря возвращался после долгого похода.

- «Всё нормально», повторила Анна с горькой усмешкой, и в этой усмешке была вся материнская боль, накопленная за долгие месяцы войны. Вся бессонница. Все слёзы, пролитые в подушку, пока муж не видит. - Он всегда так говорит. Господи, сколько раз я это слышала! Можно подумать, у него других слов нет. «Всё нормально» это его универсальный ответ на всё.

Она отошла от телевизора, села за стол, и её лицо осветилось гневом - тем особым материнским гневом, который рождается из бессилия и страха.

- Помнишь, когда под Славянском его контузило? В первый месяц войны, когда всё только начиналось? Я ведь не знала. Он позвонил, голос весёлый такой: «Мам, всё нормально, просто уши заложило. Наверное, ветром продуло, тут сквозняки». Ветром! Под артиллерийским обстрелом! Я потом узнала правду от Витьки, когда он в Донецк приезжал за боеприпасами. Он мне всё рассказал, хотя Алёша ему запретил. Оказывается, наш сын сутки пролежал в блиндаже, не слыша ни слова, с кровью из ушей, контуженный. Сутки! А врачей не было, и он просто лежал и ждал - то ли пройдёт, то ли умрёт и когда я узнала, я хотела ехать туда, сама, пешком через фронт! Андрей меня не пустил.

- Правильно сделал, тихо сказал Андрей. - Ты бы не дошла.

- А когда он в госпитале лежал с осколком в плече? - Анна продолжала, не слушая. - Я узнала об этом только через неделю! Случайно, от его командира, когда тот звонил согласовать какую-то операцию. Неделю! Целую неделю я не знала, что мой сын ранен! А он, когда я дозвонилась, сказал: «Мам, всё нормально, царапина. Осколочек маленький, уже вытащили. Скоро выпишут, не волнуйся». Царапина! Осколок в три сантиметра, в кости застрял, чуть подключичную артерию не перебило - он это назвал «царапиной»! И врачи говорили - месяц реабилитации, никаких нагрузок. А он через две недели сбежал из госпиталя. Ночью, пока Лена была на дежурстве, просто встал и ушёл. Оставил записку: «Не волнуйтесь, я должен» и вернулся на фронт. С незажившей раной. С рукой, которая ещё не слушалась.

- Он мужчина, сказал Андрей. - Он не мог иначе. Там его люди гибли. Там его ждали.

- Мужчина! - Анна почти выкрикнула это слово. - Ему двадцать три года! Он ещё мальчик! Он должен был жить, учиться, растить сына, а не лежать под пулями! А теперь это... этот котёл. Когда он звонил в последний раз, я спросила: «Как ты, сынок?» И знаешь, что он ответил? «Всё нормально, мам. Воюем. Скоро домой». Всё нормально! В котле, где людей убивают сотнями! Где авиация бомбит каждый день! Где танки, «Грады», миномёты! И я сиди тут и гадай: жив ли, здоров ли, ест ли хоть что-нибудь, спит ли по ночам? Есть ли у него хотя бы сухие носки? Ты, как военный, должен знать: на войне самое страшное - не пули. Самое страшное - окопная стопа, гангрена от мокрых ног, когда неделями сидишь в сырости. Я ему три посылки отправила с носками. Дошла ли хоть одна?

- Не знаю, честно ответил Андрей.

- Вот именно! Никто ничего не знает! - Анна вскочила со стула, слёзы текли по её щекам, но она не замечала их. - Почему ты так спокоен?! Почему ты сидишь и смотришь этот телевизор, как будто это футбольный матч, а не война, где нашего единственного сына могут убить в любую минуту?! Почему ты не кричишь, не плачешь, не бьёшь кулаками в стену?! Почему?!

Андрей медленно встал. Подошёл к ней. Обнял за плечи - осторожно, как обнимают хрупкую вещь, которая может разбиться. Она уткнулась лицом в его грудь, в старую флотскую тельняшку, которую он носил дома, и зарыдала - громко, навзрыд, с тем отчаянием, которое копилось месяцами и наконец прорвалось. Это не были слёзы слабости. Это были слёзы матери, которая устала бояться.

- Я не спокоен, сказал Андрей тихо, гладя её по волосам. - Я просто не показываю. Я тоже боюсь, Аня. Каждую минуту. Каждую секунду. Когда звонит телефон, у меня сердце падает в пятки. Когда показывают списки погибших, я не могу дышать, пока не прочитаю все фамилии, но если я начну паниковать, если я начну бить кулаками в стену, что будет с тобой? Кто нас обоих держать будет? Мы должны держаться. Ради Алёши. Ради Кати. Ради Андрейки.

Она плакала, а он гладил её по голове, и седые пряди проходили сквозь его пальцы. Он помнил эти волосы молодыми, тёмными, пахнущими ромашкой. Теперь они были седые - поседели за эти полгода войны и он думал о том, как чудовищно устроена жизнь. Тридцать лет назад он уходил в море на подводной лодке, а она стояла на причале и махала рукой. Тогда он был там, в опасности, а она ждала его здесь, в безопасности. Теперь всё наоборот: они здесь, в безопасности, а их сын там, в опасности и это хуже. Гораздо хуже. Лучше быть под пулями самому, чем ждать, когда пуля найдёт твоего ребёнка.

- Я сегодня ходила в церковь, сказала Анна, когда слёзы немного утихли. Она вытерла глаза краем фартука - того самого, с вышитыми васильками, и села обратно за стол. Голос её стал тише, глуше, как будто после вспышки гнева пришло опустошение. - В собор святых апостолов Петра и Павла, тот, что на Центральном холме. Помнишь, мы там венчались? Тридцать один год назад.

- Помню, Андрей кивнул, и на его лице появилась тень улыбки - первой за этот вечер. - Август восемьдесят третьего. Жара была страшная, тридцать градусов в тени, а ты в белом платье с длинными рукавами. Я в парадной форме, в кителе, пот заливал глаза. Гаврилов был свидетелем, он чуть кольца не уронил - так волновался, руки тряслись. А ты стояла спокойная, как скала.

- А я не волновалась, Анна слабо улыбнулась в ответ, и на мгновение в её заплаканных глазах мелькнула та молодая женщина из восемьдесят третьего. - Я была уверена, что мы навсегда. Я выходила за тебя и знала: что бы ни случилось, ты будешь рядом и мы навсегда. Тридцать один год уже.

- Тридцать один, подтвердил Андрей, садясь рядом и беря её за руку и ещё столько же будет. Мы с тобой крепкие. Бондаренко - они все крепкие.

Анна помолчала, глядя в тёмное окно, где уже совсем стемнело и на небе зажглись первые августовские звёзды - крупные, яркие, какие бывают только в Крыму. Потом продолжила - медленно, словно вспоминая:

- Я сегодня в церкви поставила четыре свечки. За Алёшу, за Катю, за тебя и за Андрейку и ещё одну - за всех, кто сейчас там, на фронте. За живых и за мёртвых и знаешь, что странно? В церкви было полно народу. Хотя будний день, рабочий, вторник вроде бы. Женщины, старухи, молодые девушки, даже несколько мужчин - наверное, отцы, которым не спится. Все с такими же глазами, как у меня - красными, затравленными и все ставили свечки. За сыновей, за мужей, за братьев, за отцов, за любимых. Я стояла и смотрела на эту стену огоньков их было так много, десятки, может, сотня и каждая свечка это чья-то молитва. Чья-то надежда. Чей-то страх и я подумала: Господи, сколько же нас таких? Сколько матерей сейчас молятся об одном и том же? Сколько жён не спят по ночам, прислушиваясь к каждому шороху? Сколько отцов смотрят в телевизор и пытаются найти сына среди этих мелькающих лиц?

- Много, тихо сказал Андрей. - Очень много. По всей России. От Калининграда до Владивостока. Это невидимая армия. Армия ждущих.

- Армия ждущих, повторила Анна, словно пробуя слова на вкус. - Красиво и страшно. Мы все - одна армия. Только без оружия и наше поле боя - вот эта кухня и наши враги - неизвестность, страх, отчаяние.

Она снова помолчала, а потом подняла на мужа глаза, полные той особой материнской муки, которая не утихает никогда:

и зачем это всё, Андрей? Зачем эта война? Неужели нельзя было договориться? Неужели земля, уголь, политика стоят того, чтобы на них гибли люди? Чтобы матери хоронили сыновей? Чтобы дети росли без отцов? Чтобы брат шёл на брата?

Андрей долго молчал. Этот вопрос он и сам задавал себе тысячу раз и не находил простого ответа. Бывают вопросы, на которые нет одного правильного ответа, но он должен был ответить - для неё, для себя, для сына, который сейчас под пулями.

- Земля, может, и не стоит, сказал он наконец, и голос его был тяжёлым, как свинец. - Уголь, шахты, терриконы это всё можно отдать, продать, потерять, но люди на этой земле - стоят. Наш сын воюет не за полезные ископаемые. Он воюет за то, чтобы его сын, маленький Андрейка, когда вырастет, говорил по-русски и не стыдился этого. Чтобы его не называли «ватником», «колорадом», «сепаром» только за то, что он родился в Донецке. Чтобы его дети, наши правнуки, не учили в школе, что их деды и прадеды - оккупанты и агрессоры. Чтобы память о погибших в Великую Отечественную не была растоптана. Понимаешь? Это не просто земля, Аня. Это право быть собой на своей земле. Право говорить на своём языке. Право помнить своих героев. Это то, за что умирали наши деды и теперь - наши дети.

- Право быть собой, повторила Анна задумчиво, и глаза её стали мягче. - Знаешь, я ведь тоже за это воюю. По-своему. Без автомата, без бронежилета, но каждый день. Когда читаю студентам лекции о Шевченко и объясняю им, что это великий поэт, а не «бандеровский символ». Когда говорю, что украинская и русская литература это две ветви одного дерева, две сестры, а не враги. Когда спорю с коллегами, которые хотят всё забыть и перечеркнуть. Это тоже борьба. Только без выстрелов.

- это тоже борьба, согласился Андрей и она не менее важна. Может быть, даже важнее. Потому что автоматы рано или поздно замолчат. А слово останется и от того, какое это будет слово - ненависти или любви, зависит, будут ли наши внуки снова воевать.

Он взял её за руку. Ладонь у неё была холодная, несмотря на тёплый августовский вечер. Так, бывало, всегда, когда она волновалась - у неё холодели руки, даже в самую страшную жару. Андрей помнил это ещё с тех пор, когда они встречались молодыми: она ждала его на Приморском бульваре, ветер трепал её тёмные волосы, и руки у неё всегда были холодные - от волнения перед свиданием. А он брал эти руки в свои огромные ладони и согревал. Всё повторяется. Только теперь они оба седые, и ждут они не друг друга с флота, а сына с войны и дочь из Киева.

- А от Кати сегодня что-нибудь было? - спросил Андрей, всё ещё держа её ладонь в своей.

- Ничего нового, Анна покачала головой. - Только то сообщение три дня назад: «Я жива, всё нормально». Шесть слов. Прямо, как Алёша. Они так похожи, эти двое, хотя сами ни за что этого не признают. Оба упрямые, как ослы. Оба честные до глупости. Оба не умеют предавать и не умеют прощать. Просто жизнь их развела по разные стороны баррикад, но это временно. Вот увидишь - пройдёт война, и они снова будут вместе. Брат и сестра. Бондаренко.

- Ты правда в это веришь? - спросила Анна, глядя ему в глаза.

- Правда, ответил Андрей, и в голосе его не было сомнения. - Не просто верю - знаю. Знаю, потому что видел, как Алёша пишет ей письма. Знаю, потому что видел, как Катя сохранила нашу старую фотографию из Балаклавы. Они любят друг друга. А любовь сильнее политики. Сильнее границ. Сильнее войны. Мы же Бондаренко. Мы всегда возвращаемся.

Телефон зазвонил резко, пронзительно, разорвав тишину кухни, как выстрел. Андрей вздрогнул и схватил трубку быстрее, чем заканчивался первый гудок. В висках застучало. В груди похолодело. В голове пронеслась одна-единственная мысль: «Только бы не... только бы не... только бы не...»

- Алёша?!

- Нет, Петрович, это я, раздался в трубке голос Гаврилова. Он звучал возбуждённо, даже радостно, и от этой радости у Андрея сразу отлегло от сердца: если бы что-то случилось, Гаврилов не говорил бы таким тоном. - Ты новости смотрел? Наши Иловайск взяли! Котёл замкнули! Украинская группировка в полном окружении! Победа, Петрович! Настоящая победа!

- Победа, медленно повторил Андрей, и слово это прозвучало странно - не торжественно, а скорее горько, как полынная настойка. Он представил себе колонны пленных, бредущих по пыльной дороге. Представил того мальчишку из-под Житомира, о котором рассказывал Алексей по телефону - Тараса, который сдался в плен и которого не расстреляли. Представил матерей по ту сторону фронта - украинских матерей, которые сейчас так же сидят у телевизоров и ждут. Представил разрушенные дома, дымящиеся развалины, воронки от снарядов. Представил свежие могилы и с той, и с другой стороны.

- А какой ценой, Гаврилов? - спросил он тихо. - Ты знаешь цену?

В трубке помолчали. Потом Гаврилов заговорил - уже тише, серьёзнее, без прежнего победного энтузиазма:

- Знаю, Петрович. Цена большая. Очень большая. Списки погибших ещё не опубликовали официально, но по неофициальным данным... В общем, там много наших полегло. Очень много. Ребята из ополчения, добровольцы из России, казаки, местные. Целыми подразделениями, но ты это... ты держись. Я про Алёшу твоего узнавал - у меня свои каналы есть, сам понимаешь. Жив твой сын. Жив и здоров. Воюет. Представлен к медали, между прочим. За тот бой на станции, где он пленного взял и людей сохранил.

- Жив, выдохнул Андрей и почувствовал, как из глаз потекли слёзы - первый раз за весь этот вечер. - Спасибо, Гаврилыч. Ты даже не представляешь, что ты сейчас для нас сделал.

- Представляю, Петрович. У самого внук в ополчении. Держись там и Анне Игоревне привет передавай. Скажи - за Алёшу весь Севастополь молится и не только Севастополь.

- Передам. Обязательно передам.

Андрей положил трубку и посмотрел на жену. Анна стояла, прижав руки к груди, и в глазах её был тот самый вопрос, который она боялась задать.

- Наши взяли Иловайск, сказал Андрей, и голос его дрогнул. - Гаврилов звонил. Говорит - победа. Говорит, Алёша жив. Жив и здоров и даже к медали представлен.

- Жив, Анна опустилась на стул, и из её глаз хлынули слёзы, но теперь это были слёзы не горя, а облегчения. - Господи, спасибо Тебе. Жив. Сыночек мой жив.

Они обнялись и стояли так долго, не говоря ни слова, просто чувствуя, как отпускает то страшное напряжение, которое сковывало их последние дни., как расслабляются мышцы, как восстанавливается дыхание, как снова начинает биться сердце - ровно, спокойно.

Потом они сели рядом, держась за руки, и снова стали смотреть в телевизор, где продолжали мелькать кадры из-под Иловайска, но теперь они смотрели на них по-другому. Не с ужасом, а с надеждой. Не с отчаянием, а с верой.

Потому что самое трудное на войне - не наступать. Не стрелять. Не побеждать даже. Самое трудное - ждать и верить. Ждать, когда зазвонит телефон. Верить, что он зазвонит и они ждали и они верили и их вера была вознаграждена.

За окном шумело море - вечное, спокойное, равнодушное к людским тревогам и радостям. Чайки кричали во тьме, перекликаясь друг с другом. Над Севастополем зажигались всё новые звёзды, и Млечный Путь перекинулся через всё небо серебряным мостом и где-то далеко, в выжженной донецкой степи, под светом тех же самых звёзд, их сын - усталый, пропылённый, но живой и невредимый - сидел в блиндаже и при свете огарка свечи писал очередное письмо. Домой. В Севастополь. Родителям. Которое обязательно дойдёт. Потому что письма с фронта всегда доходят. Даже когда их не отправляют.

Часть 4. Прорыв

Иловайск, 28 августа 2014 года. Ночь.

Алексей лежал в неглубоком окопе на восточной окраине города и смотрел в небо. Окоп был отрыт наспех, всего в полный рост, укреплённый досками и мешками с песком - результат двух дней работы под редким, но методичным артиллерийским огнём. Звёзды над головой были крупными, яркими, какими-то немигающими - такими они бывают только в степи, вдали от городских огней, когда воздух чист и прозрачен, а горизонт бесконечен. Если бы не отдалённый, привычный уже гул артиллерии, доносившийся с севера, и редкие вспышки осветительных ракет, которые то и дело зависали над горизонтом, заливая степь мертвенным белым светом, можно было бы представить, что это мирная ночь. Обычная августовская ночь в донецкой степи, когда воздух пахнет полынью и сухой, выжженной солнцем травой, а в темноте стрекочут цикады, заливаясь своим бесконечным звоном.

На страницу:
16 из 47