
Полная версия
Костяной плектр для Терпсихоры
Внутренне дела обстоят ещё хуже. В моей голове клубок разноцветных ниток, вымоченный в чернилах депрессии, которые на всём и на всех оставляют пятна, и их невозможно стереть тряпкой, как пыль с подоконника. Депрессия. В восемьдесят шестом году никто не знал, во всяком случае, не употреблял этого слова. Оно появилось много позже и, как борщевик в поле, стало завоёвывать место в голове каждого второго подростка, а тогда всё списывали на мою замкнутость и нелюдимый нрав. Родители спотыкались о молчаливую меня, даже когда я практически не выходила из своей комнаты, и, записав наконец на танцы, наполовину решили для себя эту проблему. А в сентябре первый класс нашей дворовой школы закрыл её окончательно. Первую половину дня я проводила, сидя за партой в классе, вторую – стоя у станка в хореографическом зале. Контакта с одноклассниками как такового у меня не случилось, впрочем, не случилось его и с ребятами из ансамбля. Они мне были неинтересны – я была увлечена изучением себя и новых хореографических элементов. Исключение составила разве что Вера Шитикова, бойкая и громкая девчонка на два года старше меня.
Однажды, после очередной репетиции, она подсела ко мне в раздевалке и заговорщицки зашептала:
– Большакова, будь повыразительнее! И так ты уже полгода во втором составе нашего номера. Ты что, не слышишь, как Алексей Виссарионович тебе постоянно говорит, что ты у него «не звучишь» и вообще будто серая мышь на уроке!
– Тебе-то что? – буркнула я, отодвинувшись от неё.
– А то, что перепляс готовят для гастролей в Италию, – не унимаясь, продолжала Вера, пододвигаясь ко мне практически вплотную. – А ехать с Настей я не хочу!
– Почему? Вы же подружки! – удивилась я.
– Конечно, подружки, но ты же видела, какой у неё подъём? А прыжок? Она танцует гораздо лучше меня.
– А я, по-твоему, что – хуже Терентьевой?
– Как по мне, ты даже лучше, но она старенькая, а ты новенькая, вот и не в первом составе! Вдобавок ещё серая, как мышь, а в танец нужно вкладывать всю душу. Нам же педагог постоянно об этом говорит! Ты чем вообще его слушаешь?
– Я тебя не понимаю.
– Какая же ты тупая, Большакова! Просто ужас! Как мне, по-твоему, дружить с Настей, если на сцене она лучше меня?
– А я?
– А ты мне не подруга. Ну, дошло до тебя наконец?
– Наверное, – пожала я плечами.
– Вот и хорошо! Тем более что Баландин в тебя тайно влюблён! Встанешь с ним в пару, и всё, тили-тили тесто – жених и невеста!
Вера ушла, а я ещё долго сидела, пытаясь осознать услышанное. Нет, не то, что Шитикова завидует чёрной завистью Терентьевой, хотя и считает её своей подругой, и не то, что Саша Баландин оказался моим тайным поклонником. Не это занимало мой ум, а то, как я выгляжу со стороны, – серая мышь. Что я не звучу, по мнению преподавателя, беспокоило меня саму уже очень давно, но что я могла поделать, если звучать ещё попросту было нечему? Чтобы был звук, сигналу от учителя надо было от чего-то отражаться, а ему невозможно отразиться от пустоты. Я старалась компенсировать эту телесную немоту, поднимая выше всех ногу и крутясь вокруг себя дольше всех. Но – серая мышь? Я готова была всю жизнь оставаться огуречной мякотью, даже его горькой попкой, но никак не серой мышью.
Выйдя из раздевалки, я увидела Алексея Виссарионовича у рояля. Он о чём-то мило болтал со Светланой Георгиевной. Та глупо смеялась, по-дурацки запрокидывая голову, и кокетливо строила нашему педагогу глазки.
Подойдя к нему, я нахально дёрнула его за штанину:
– Я серая мышь?
– Что? – Алексей Виссарионович наклонил голову и удивлённо посмотрел на меня.
– Как вы меня видите? Я для вас что, серая мышь?
Светлана Георгиевна замерла в недоумении, а учитель медленно присел передо мной на корточки.
– С чего такие мысли, Большакова?
– Просто ответьте, и всё!
– Ты не мышь, Большакова.
– Точно?
– Абсолютно.
– Тогда кто я, по-вашему?
– Признаться честно, я пока ещё не знаю. Может быть, ты мне ответишь? Кто ты, девочка по имени Лиза?
– Если вы не знаете, кто я, то почему так уверены, что я не мышь?
– Во-первых, у тебя нет хвоста…
– Несмешно! – перебила я его.
Алексей Виссарионович задумался о чём-то на секунду.
– Действительно несмешно, – согласился он. – Подожди меня в холле, я приду через пару минут, и мы с тобой обо всём поговорим, хорошо?
– Мне не надо обо всём, мне надо серьёзно.
– Поговорим серьёзно, обещаю, а теперь ступай. – Он отвернулся к концертмейстеру. Та не сводила с меня заинтересованного взгляда, пока я спиной пятилась ко входу.
В коридоре, закинув рюкзак на мраморный подоконник и сев на него, я сложила ноги по-турецки, закрыла глаза и принялась ждать учителя. Полюбила ли я танцы за те месяцы, что ходила сюда? Не особо, но мне нравилось, что благодаря им я могла меньше бывать дома. Всё оставшееся время, что я там всё-таки находилась, занимали выполнение домашнего задания и сон. Иногда я физически выматывалась так, что высматривать отца из окошка просто не было сил, и я проваливалась, словно под лёд, в холодный и липкий сон без сновидений. Моё общение с ним, да и с матерью тоже, свелось к минимуму. Ещё и бабушка, неизменно водившая меня всё это время на танцы, взяла за правило забирать меня к себе с дедом на выходные. Я тепло вспоминаю и её, и деда, и их квартиру недалеко от кукольного театра имени Образцова. Особенно меня поражали огромные металлические часы, украшающие фасад театра, из двенадцати кованых дверей которых с полуденным боем выезжали, на удивление прохожих, куклы-зверушки, играющие на различных музыкальных инструментах. Диковинный коллектив. Но среди них не было мыши. Похоже, ей нигде нет места: ни в кукольных часах, ни в танцевальном коллективе. Только в сказках. Но проще самой стать серой мышью, чем превратить эту реальность в сказочную страну.
– Так, глядишь, и третий глаз откроется. – Погрузившись в свои мысли, я не услышала, как ко мне подошёл Алексей Виссарионович. – Ты прямо как маленький Будда. Кто тебя так назвал?
– Как? – Я открыла глаза.
– Мышью. Кто тебя назвал серой мышью?
– Я не могу вам сказать.
– Не хочешь ябедничать? Понимаю. Похвально. Но что тебя так расстроило? То, что тебя сравнили с серой мышью или что это сделал тот, чьему мнению ты доверяешь в этом вопросе?
– Ни то, ни другое. – Я с трудом распрямила и свесила затёкшие ноги.
– А что тогда?
– То, что это может быть правдой.
– Ну, если ты с этим в глубине души согласна. А ты согласна?
– Конечно, нет, – уверенно произнесла я.
– Тогда почему тебя это так задело?
– Я не в первом составе потому, что я не звучу?
– Ах вот оно что, – вздохнул он. – Пока нет, Большакова, не звучишь. Но это, я думаю, вопрос времени.
Он сел рядом со мной и закурил. Странно, но я поймала себя на мысли, что от табачного дыма, выдыхаемого Алексеем Виссарионовичем в темноту холла, я ничуточки не задыхаюсь, в отличие от отцовского.
– И что мне сделать? – спросила я.
– Чтобы попасть в первый состав? – уточнил он.
– Чтобы начать звучать.
– Поздравляю, ты только что начала это делать.
– Так просто? – удивилась я.
– Гораздо сложнее, чем тебе кажется.
– Я не понимаю, – разочарованно вздохнула я.
– Потом поймёшь. Обещаю. Завтра встанешь на место Шитиковой.
– Как – Шитиковой? – испуганно промямлила я, и уголки моих губ предательски затряслись. Такого поворота событий я совсем не ожидала.
– Молча. Но если завтра станцуешь хуже неё, уберу из номера вообще. Даже из второго состава. Усекла?
– Усекла, – отразился мой голос обречённостью от гранитных стен.
– Ну вот и молодец. Сама дойдёшь?
Я утвердительно кивнула.
– Тогда дуй давай, не заставляй бабушку тебя опять ждать.
Я послушно слезла с подоконника, взяла портфель за лямки и, волоча его по полу, как раб волочит гирю, прикованную к его ноге цепью, понуро побрела к выходу.
– Вы в курсе, что совсем меня не любите? – громко спросила я, остановившись у входной двери.
– Большакова, ты вызываешь во мне профессиональный интерес, и это сильнее любви. Или такая её идеальная форма. Поверь мне на слово, – отозвался с подоконника Алексей Виссарионович.
– Это я тоже пойму потом?
– Умнеешь на глазах.
Я вышла на улицу. Почему я тогда сказала ему про любовь? Наверное, мне показалось, что он, в отличие от родителей, может дать мне это чувство. Бабушка дарила тепло и ощущение безопасности, а это было немного другое. Тогда, топая по дорожке к проходной, я ещё не догадывалась, что всем на свете правят три чувства: любовь, жадность и жажда мести, а всё остальное – так, шелуха от семечек.
На гастроли в Италию я всё-таки попала. Отец через деда в скором порядке оформил мне заграничный паспорт, у него же занял тридцать рублей – обязательный сбор для каждого члена коллектива на оформление документов и сувениры. Поездка прошла как болезненный сон. Калейдоскоп отдельных ярких воспоминаний, связанных только одной мыслью: мне восемь лет и я за границей. Пизанская башня, негры, руки итальянцев, непонятная речь, макароны, выступление, телекамеры, слёзы, десятки каналов по телевизору в номере отеля, самолёт и облака. Мы пробыли там ровно неделю, и этих семи дней мне хватило, чтобы раз и навсегда понять: если, хорошо танцуя, есть возможность увидеть мир, эту возможность упускать ни в коем случае нельзя. На дворе восемьдесят седьмой год, железный занавес окончательно проржавел, но всё ещё на своём месте, и в СССР существуют только две творческие выездные профессии – актёры театра и кино да артисты балета.
В сером пространстве аэропорта Шереметьево меня встречают родители с серыми лицами, в серой одежде, а в моих глазах ещё стоят песочные картинки узких мощёных улочек ярких Флоренции и Рима. Я прохожу пограничный контроль, родители обнимают меня. В одной руке папа держит букет из трёх гвоздик. Их рваные, неровные лепестки, как и всё вокруг, почему-то тоже кажутся мне серыми. От этого меня стошнило самолётной едой на гранитный холодный пол аэропорта. Я вглядываюсь слезящимися глазами в растекающуюся под ногами лужу и пытаюсь вспомнить, что это – курица или рыба. Мама говорит, что это от стресса и перелёта, а отец вытирает платком мои бледные тонкие губы и отвечает, что всё будет хорошо. Меня ведут за руку к выходу, но я уже знаю, что хорошо мне не будет. По крайней мере, не здесь. Я была вдавлена в этот мир, а судьба была моим отпечатком на нём, и, чтобы изменить её, мне следовало или изменить себя, или изменить своё отношение к этому серому миру.
После моего возвращения Алексей Виссарионович объявил перед всем коллективом, что доволен поездкой и что теперь я, как и Шитикова, – солистка и стараться придётся в два раза больше. В раздевалке Вера шепнула мне на ухо: «Поздравляю, подруга!» – и зачем-то лизнула меня в щёку. В школе же откуда-то узнали, где я пропадала всё это время, и вовсе стали обходить меня стороной, словно прокажённую. Им было абсолютно неинтересно, по какой причине я была за границей. Они ненавидели меня только за то, что я там была, а они – нет. Мне по большому счёту было наплевать на мнение одноклассников о себе и на их молчаливый бойкот. Я полностью погрузилась в жизнь нашего танцевального коллектива и, как только звенел последний звонок, стремглав неслась на Шаболовку, игнорируя дожидающуюся меня дома тарелку ненавистного супа на обед. Если не было занятия моей группы – часами сидела в зале под роялем, наблюдая, как занимаются старшие.
За три последующих года в дворовой школе лучше всего я научилась беспокойно ёрзать попой на стуле за партой в ожидании окончания уроков. Время, проведённое в её стенах и дома, казалось мне каким-то мороком, тяжёлым, беспокойным сном, и только здесь, у станка, в окружении таких же вспотевших, раскрасневшихся детей, была настоящая жизнь. Тут ответы я получала быстрее, чем возникали вопросы, в отличие от дома, где всё было соткано из вопросов без ответов, а школа представляла собой храм догм и дурацких правил. Незнакомое семечко по имени Лиза Большакова уронили на дощатый рассохшийся пол балетного зала, и, поливаемое собственным потом, оно стало прорастать и пускать корни в его трещинки, а маленький, ещё не до конца распустившийся бутончик уже начал робко мечтать, что солнце обратит к нему свои лучи и пригреет в главном народном ансамбле, на выступления которого мама с молчаливого одобрения Чеширского кота купила абонемент.
С этого дня мы с бабушкой каждую субботу в течение полугода ездили на станцию «Маяковская». На выступления ансамбля Моисеева в концертном зале имени Чайковского. Я влюбилась в это место, в эти танцы и в глубине души мечтала, что когда-нибудь меня обязательно примут в его ряды и я стану там главной солисткой. Особенно мне приглянулась там одна высокая танцовщица с иссиня-чёрными волосами и безумно длинными ногами. Каждый раз, приходя на их концерт, я быстро выискивала её глазами в бурлящей массе танцующих мужских и женских тел и непрерывно следила только за ней. Она редко солировала, но отчего-то всё равно казалась мне лучше других. Выпросив у бабушки старый театральный бинокль цвета слоновой кости и дождавшись общих поклонов, я однажды даже сумела разглядеть её лицо: острые скулы, аккуратный ровный нос, тонкие губы и огромные глаза. Я выпрашивала у бабушки мелочь и покупала программки всех выступлений с её участием, а дома под светом тусклой лампы подчёркивала её фамилию красной ручкой. Волина. Её звали Алёна Волина.
На одном из концертов мне даже посчастливилось купить в фойе за рубль календарик с её изображением. На нём она навсегда застыла в молдавском танце, исполняя до-за-до, держась за чьи-то плечи. Она стала сниться мне по ночам, а по утрам я даже немного улыбалась и ещё постоянно представляла себе, как она пахнет, и мысленно примеряла к её образу разные придуманные запахи. Реальные были немногочисленны и примитивны: запах смородины на даче у деда, смрад от отцовской пепельницы, флёр маминых духов «Красная Москва» – всё это абсолютно не сочеталось с её ангельским образом. Мои же придуманные, несуществующие ароматы были сотканы из восхищения и нежности, поклонения и желания прикоснуться. Так абсолютно случайно и в известной степени совершенно неосознанно у меня появился кумир.
Да и сама жизнь потихоньку переставала быть болезненным нарративом в моём воспалённом сознании и начинала медленно, но верно медитировать. Я много выступала, и балетная пачка больше не снилась мне по ночам. И наяву, и в объятиях Морфея я усердно выстукивала каблучками своих красных народных туфелек ключи и дроби, и образ трясущейся от страха и злобы, описавшейся в длинном холодном коридоре девочки в жёлтых трусах медленно вытеснялся весёлой раскрасневшейся девчушкой, летящей по диагонали сцены в задорном танце. На репетициях в зале и выступая на сцене я старалась выкладываться физически и эмоционально настолько, чтобы дома уже не оставалось сил ни на что. Только поесть и рухнуть в постель, мгновенно погрузившись от усталости в глубокий сон. И раздражённый голос отца, резонирующий с пониманием, что они с мамой находятся в одном пространстве, всё меньше и меньше меня беспокоил.
Возможно, и ей, и мне надо было дать ему, как комарихе, вволю насытиться кровью, и он перестал бы жужжать над её ухом. Но она выбрала для себя другой путь, который в силу возраста мне тогда было не суждено понять, а я всю свою кровь на стёртых ногах оставляла впитываться в шершавые доски балетного зала, предпочитая дома бороться с вампиром с помощью беспробудного сна и осиновых кольев, с любовью расставленных в моём сознании по периметру чувствилища. Простой и действенный, как оказалось, способ. Вектор моего детского внимания потихоньку смещался с нездоровой атмосферы дома в сторону происходящего в балетном зале и на сцене, хотя уже тогда я, видимо, подсознательно и с лёгкой отложенной тревогой понимала, что это искусственное, похожее на радостную дрессуру состояние долго не продлится. Я изо всех сил гнала от себя эти дурные ощущения и в какой-то момент полностью отдалась потоку спотыкающейся музыки и освоению новых танцевальных движений, окончательно расслабила свой внутренний кулачок, который до того всегда держала наготове, чтобы вмазать на опережение, если судьба только посмеет замахнуться на меня своими непреодолимыми обстоятельствами. Но она, видимо, только этого и ждала.
Это случилось обычным весенним напористым днём, который врывается в жизнь тёплым, нежным ветерком, и люди открывают ему навстречу окна своих квартир и души своих тел, жмурятся от первых ласковых лучей солнца и начинают улавливать первое осторожное и негромкое пение птиц, сидящих в гуще пока ещё серых веток голых деревьев в ожидании их зелёного оживания.
– Лиза! – окликнул меня Алексей Виссарионович в один из таких дней, после очередной репетиции. – Задержись, поговорим.
Запихнув шерстянки в пакет и поправив мокрую от пота чёлку, я, по привычке ощущая недоброе, пересекла по диагонали зал и подошла к преподавателю.
– Сядь. – Он указал рукой на место на лавочке рядом с собой. – Тебе уже сколько стукнуло – десять?
– Десять, – кивнула я.
– А одиннадцать стукнет зимой, я прав?
– Да, в январе, – не понимая, куда он клонит, отвечаю я.
– Такое дело, Большакова. – Он перестал рассматривать собственные ладони и обернулся ко мне. – Я договорился.
– О чём? – не поняла я.
– Не о чём, а с кем. С твоими родителями и с Нинелью Михайловной.
– А о чём вы договорились с моими родителями и с…
– Нинелью Михайловной.
– Вот с ней.
– Через месяц пойдёшь на просмотр в Московское хореографическое училище.
– Зачем? – волна возмущения подбросила меня со скамейки на гудящие от усталости ноги.
– Большакова! Тупая балерина – это, конечно, то, от чего они там будут в восторге, но это не про тебя.
– Балерина? Какая ещё балерина? – В порыве возмущения я стала ходить взад-вперёд перед учителем, сжав от злости и бессилия кулаки. – Не собираюсь я становиться никакой балериной!
– А кем? Кем ты собираешься стать? Вечно стучать каблуком по сцене концертного зала имени Чайковского?
– А что плохого? Отучусь у вас до шестнадцати лет в коллективе, а потом пойду танцевать в ансамбль имени Моисеева!
– Не пойдёшь. Это не твой путь, Большакова. И сядь, пожалуйста, а то маячишь, как… Просто уже сядь наконец!
Я села, хотя меня продолжало трясти.
– А вам виднее, да? Вы уже всё за меня решили? – стараясь не разрыдаться, спросила я.
– Да, Лиза, в этом вопросе мне виднее.
– Да кто вы такой, чтобы решать за меня мою судьбу?
– Самое главное, слава богу, ты понимаешь! – Он как будто бы даже попытался улыбнуться. – Мы тут о твоей судьбе говорим, а не о хотелках. И решаю не я и не твои родители, а кто я такой – это ты мне скажи.
– А кто тогда? Мой голос, судя по всему, вы учитывать и не собирались?
– Природа за нас всех всё решила, Большакова, природа. И за тебя – тоже.
– Какая ещё природа? – не унималась я. – Птички-синички и жучки-паучки?
– Та природа, что наградила тебя такими данными, – спокойно ответил он.
– Какими ещё «такими»?
– Исключительными. Для классической хореографии. И грех этим шансом тебе не воспользоваться.
– А что мне мешает ими воспользоваться в ансамбле Моисеева?
– Ничего. Просто они избыточны для этого коллектива, и показать всё, на что ты способна, народный репертуар тебе просто не позволит.
– А Большой театр позволит?
– Ну, прям сразу и Большой театр! Тебе в Большой попасть, скорее, твоя бесхарактерность не позволит.
– Характер у меня есть, – тихо прошипела я.
– Рефлексия есть, а характера я что-то не приметил пока.
– Ну, раз в Большой не возьмут – неча и в балерины пробоваться, правильно?
– Вот это «неча» откуда сейчас у тебя вылезло? – невпопад поинтересовался он.
– Не знаю, – буркнула я. – Из-под Ростова, наверное. Там моя вторая бабушка живёт.
– Забудь это слово. Увези обратно и там оставь. Договорились? Значит, если и танцевать – то только в Большом?
– А то! – гордо хлюпаю я носом.
– Я что-то всё-таки вижу. Что-то пробивается наружу. Это твой характер, Большакова, а? Или гордыня? Я не могу разглядеть. Подскажи мне.
– Паясничаете?
– Немного, – неожиданно согласился Алексей Виссарионович и положил мне руку на плечо. – Нинель Михайловна – подруга моей жены, замечательный педагог, в этом году набирает класс девочек. Я приглашал её на твои выступления, и она порекомендовала, чтобы ты пришла и проверилась. Если с медкомиссией не будет проблем, а ведь, насколько я знаю, ты здорова, да?
– Ну вроде бы, – нехотя соглашаюсь я.
– Ну так вот, если с этим не возникнет трудностей – она готова тебя взять.
– И научит меня танцевать так, что меня возьмут в Большой театр?
– Если очень-очень повезёт. В этом деле должно сойтись множество факторов. Талантом тут всё не ограничивается, он как прыщик – может вскочить у любого человека.
– А мои данные?
– В хореографическом училище все с подобными данными. Там другое нужно.
– Другое? Что другое?
– Фанатики. Там им нужны фанатики. Точнее, даже не им, а этой профессии. Люди, которые ради танца готовы… Даже не так – не готовы, а уже отреклись от обычной жизни.
– Ради танца – от жизни?
– От обыденности реального мира. Как вариант.
Я на секунду задумалась. Отречься от вечно пьяного отца и молчаливой матери? Нет, скорее, от отчаяния, страха и вечно красных, воспалённых от слёз глаз.
– Вам не будет грустно? – спросила я его.
– Грустно? – удивлённо переспросил он.
– Вы вырастили меня, своё деревце, здесь, – я показала рукой в сторону станка, – а теперь собираетесь его спилить, чтобы кто-то сделал из него мачту на чужом корабле?
Глаза Алексея Виссарионовича превратились в два карих буравчика, и его взгляд будто прошил мою голову и упёрся изнутри в мой затылок, пройдя насквозь мозг, или что там у меня находилось в этом возрасте в черепной коробке.
– Господи, девочка, ну откуда только это в тебе? А как ещё, по-твоему, не спилив его, я увижу годовые кольца? – произнёс он тихо.
– Я вас не понимаю, – пробормотала я.
– Потом поймёшь. И ты, Большакова, не привыкай ни к чему и ни к кому. Иначе обречёшь себя на череду вечных потерь.
– Я думала, что нужна вам. – Что-то тёплое капнуло мне на коленку.
Он обнял меня и, уткнувшись губами в мои всклокоченные волосы, зашептал:
– Ну конечно, нужна, ещё как нужна. Но не как солистка ансамбля Моисеева.
– А как кто? – Я тихо плакала, уткнувшись в его грудь.
– Как Лиза Большакова, как девочка, которая поняла, кем может стать, а не та, за которую вечно делают выбор другие.
– Но именно это вы сейчас и делаете.
– Я ставлю твои ноги на путь, ведущий к свободе, дурёха, хотя он может тебе показаться дорогой, ведущей в ад.
– Что будет, если я не пойду на просмотр? – спросила я, отстранившись от него и не поднимая заплаканных глаз.
– Когда перед тобой открывается новая дверь, старую, ту, что за твоей спиной, запирают на засов изнутри. Ты пойми, ну останешься ты здесь, проскачешь на каблуке до шестнадцати лет, а дальше-то что? Институт, брак, пелёнки и единственное светлое пятно в твоей жизни – это воспоминание о том, как ты ребёнком ходила сюда на танцы? Большакова, у тебя данные, у тебя талант. В твоём случае или не начинать заниматься этим вовсе, или положить свою жизнь на алтарь Терпсихоре.
– Это ещё кто такая? – шмыгая носом, поинтересовалась я.
– Древнегреческая муза танца, но сейчас не об этом, понимаешь? Ты понимаешь, о чём я?
– Понимаю. Сюда я больше не приду. Не пустите, верно? – Я подняла на него заплаканные глаза.
– Верно. Не пущу.
– Не пустите – я, наверное, перестану верить в людей. Я же вам тогда поверила, той зимой, помните? Только вам одному.
– Я помню, Лиза, я всё помню. И, поверь мне, поступаю так исключительно потому, что больше некому. Но, знаешь, перестав верить в людей, тебе ничего не останется, как верить в нелюдей. А может быть, и преклоняться перед ними. Не самый здравый выбор, как считаешь?
– Я больше никак не считаю, я всё поняла. Последний вопрос можно?
– Конечно.
– А если вашей Терпсихоре абсолютно плевать на меня?
– Не плевать, Большакова, поверь, иначе как ты оказалась тогда в спортивном зале?
– Как-как, папа замёрз, вот и зашли погреться.
Я встала, подхватила свою сумку и, стараясь не обернуться и не побежать, на полусогнутых ногах поплелась в раздевалку. Мне хотелось любви, а взамен мне предложили новую концепцию меня. Тогда я ещё не знала, что больше никогда не увижу Гингему[1] в обличье молодого преподавателя, который с такой лёгкостью распорядился моей дальнейшей судьбой. Если бы он только догадывался, из чего на самом деле была вымощена дорога в Изумрудный город. А может быть, он-то как раз и догадывался? Как знать, как знать…


