
Полная версия
Костяной плектр для Терпсихоры
Я кивнула.
– Молодец, что пришла, давай руку. – Он протянул мне свою. – Дети, за мной! Не отстаём и не растягиваемся!
И мы с ним пошли впереди колонны, ведя всех куда-то закоулками между двухэтажных песочного цвета зданий. Я – гордо, а Алексей Виссарионович – деловито, но при этом слегка вальяжно.
– Запоминай дорогу, Лиза, обратно иногда будете ходить сами, – сказал он.
– А куда мы идём-то? – поинтересовалась я.
– В хореографический зал, куда же ещё.
– Там тренируются балерины?
– Не тренируются, а занимаются. И не балерины, а дети нашего танцевального коллектива. Небольшого, но очень дружного.
– Занимаются как в школе, за партами? – не унималась я с расспросами.
– У станка, – терпеливо пояснял он.
– Как на заводе, значит?
– Нет, – хохотнул он по-доброму. – Сейчас всё сама увидишь, тем более что мы пришли.
Поднявшись по ступенькам и дождавшись, когда подтянется всё-таки растянувшаяся длинной змеёй колонна остальных детей, Алексей Виссарионович распахнул массивные деревянные двери, пропуская нас внутрь. В сумраке коридора, шаркая зимней обувью по мраморному полу и оставляя за собой коричневые следы, мы, практически на ощупь, прошли его до конца и оказались в крохотной и тесной раздевалке с крючками для верхней одежды на стенах и деревянными лавками по стенам. Все бросились переодеваться, завешивая свободные крючки зимними курточками и занимая своими попами места на лавочках. Я протиснулась вглубь, в дальний угол раздевалки, и, забившись там, как мышь от швабры, открыла свой рюкзак, в который мама сложила чёрные трусы, белую майку, такие же белые носки и купленные по случаю первого занятия чешки неприятного кремового цвета. Стараясь не смотреть вокруг и заливаясь румянцем по самые уши, я быстро облачилась в эту незамысловатую танцевальную форму и вышла вслед за остальными через маленькую дверцу в стене раздевалки в ярко освещённый зал.
Я остановилась как вкопанная от изумления на самом проходе. Дети, выбегая, врезались в меня, а я стояла, разинув рот, с широко открытыми глазами и смотрела на огромные зеркала и странную двойную деревянную палку, закреплённую вдоль всех стен на металлических поручнях на уровне груди. И пока остальные дети вставали на свои места по линиям, видимо, в том порядке, в котором их ранее расставил преподаватель, я как в трансе пошла к этому странному предмету. Оказавшись у палки, я закрыла глаза и легонько провела по ней рукой. Её поверхность на ощупь оказалась гладкой и тёплой. И, как мне показалось тогда, мягкой и податливой изнутри, будто брикет пластилина, который после покупки первый раз достали из коробки. Внешняя твёрдость – будто обманка: стоило первый раз взять её в руку, отдать ей капельку своего тепла – и лепи что хочешь. Или это она вылепит из тебя что-то или кого-то по своему разумению? Это было очень странное, но в то же время почему-то болезненное тактильное ощущение. Болезненное даже не физически, а, скорее, эмоционально.
– Не торопись, – услышала я над собой голос Алексея Виссарионовича и открыла глаза.
Он стоял рядом, облачённый в чёрную футболку и такие же чёрные тонкие штаны, и с интересом наблюдал, как я, зачем-то закрыв глаза, вцепилась в палку с задумчивой улыбкой на лице.
– К станку встанешь позже. Ещё успеет тебе надоесть, поверь, а пока иди на середину.
– К станку? – удивилась я.
– Да, – кивнул он, – эту палку мы называем станком.
– Почему?
– Такая вот у нас традиция.
– Куда вставать? – Я повернула голову к центру зала. Все дети уже давно заняли свои места.
– В последнюю линию, крайней слева, – секунду поразмыслив, ответил он.
– А когда вы переставите меня в первую?
– Хочешь в первую? – Он с интересом посмотрел на меня.
– Из последней меня не будет видно.
– Кому? Мне? – удивился он.
– Зачем вам? Зрителю! Мы же собираемся выступать в Большом театре?
– Вот оно что! В первую линию встанешь тогда, когда станешь лучшей в этой группе.
– А когда стану лучшей во всём коллективе?
– Ну, тогда сразу в Большой театр танцевать! Ну всё, – он легонько подтолкнул меня в спину, – беги давай.
Я послушно побежала в последнюю линию и заняла указанное им место.
– Дети, поклон! – Алексей Виссарионович вышел вперёд, но все как по команде развернулись чуть правее и поклонились молодой девушке за большим чёрным роялем, стоящим в углу зала. Как я не заметила его сразу? Девушку звали Светланой, а по-балетному – концертмейстер. Вот так. Имя у неё было женское, а название профессии – почему-то мужское. Потом мы поклонились педагогу и сели прямо на пол, вытянув перед собой ноги и положив руки на пояс.
– Светлана, прошу! – громко сказал преподаватель, и Светлана заиграла.
Такой странной музыки я ещё не слышала. Мама часто ставила дома пластинки с классическими произведениями советских композиторов. Но эта музыка разительно отличалась от того, что мне доводилось слышать прежде. Она была то квадратно-спотыкающейся, то отрывисто-призывной, а иногда – заковыристо-вальсирующей. И какой-то сложной в своей примитивности. Как будто пальцы Светланы поочерёдно то прилипали к клавишам, а то вдруг отскакивали от них с такой скоростью, что казалось, будто они обжигают их кончики раскалённым свинцом.
Алексей Виссарионович показывал движения, мы, старательно и громко сопя, повторяли за ним. Движения оказались такими же странными, как и музыка, раздающаяся из угла зала: мы тянули ноги в попытке достать кончиками пальцев до пола, не согнув при этом колени, садились и ложились в странную позу, почему-то называемую лягушкой, вставали на мостик, прыгали, вытянувшись в воздухе всем телом, прыгали, сгибая ноги в коленях, прыгали на одной ноге, прыгали в разножку, садились на шпагат. Музыка спотыкалась всё чаще, мы сопели всё громче и синхроннее, а упражнения всё никак не хотели заканчиваться и становились только сложнее и сложнее.
В какой-то момент мне стало казаться, что, кроме этих движений и музыки, не существует больше ничего. И никогда не существовало, будто я всегда была частью этого музыкально-хореографического потока. И что он будет длиться вечно, а я буду вечно в нём: кружиться, подпрыгивать и пытаться изобразить позиции рук и ног, глядя через зеркало на отражение педагога, который в сотый раз показывает нам, как эти упражнения должны правильно исполняться. Словно я родилась в этом зале и, кроме него, не существует в мире больше ничего: ни дома, где Чеширский кот пьёт водку и курит в окно, ни матери, вечно стоящей у плиты, ни бабушки, дожидающейся этим зимним вечером меня с занятия, ни даже этой колючей зимы в этом колючем мире – вообще ничего. И от осознания и принятия этого факта физическая усталость отодвинулась куда-то на второй план, уступив место странному медитативному состоянию, похожему на мгновение, только растянутое во времени, какое бывает на стыке сновидения и пробуждения, когда ты уже приоткрыла глаза и увидела будничную монохромность реальности, но краски сна ещё продолжают разукрашивать разноцветной палитрой твоё сознание.
– Поклон! Занятие окончено! – резко прервал моё забытьё голос преподавателя. – Баландин, Павлов, Шитикова и Терентьева остаются на репетицию перепляса, остальные переодеваются и со Светланой Георгиевной – на выход и к проходной!
Так я узнала отчество нашего концертмейстера. В моей голове Светлане вполне хватало отчества и фамилия ей была ни к чему – образ как-то сразу сложился сам. Он был светлый, незатейливый и слегка чудаковатый, как и её музыка. Но вот Алексея Виссарионовича с отчеством, но без фамилии мне никак не получалось рассмотреть своим внутренним чувствилищем. Я, сколько себя помню, всегда смотрела на людей именно им, хотя и сама не до конца понимала, что это такое, а глаза у меня были так, для виду, в отличие от ушей. Уши были незаменимы и важны – ими я улавливала интонации в разговорах родителей и по малейшим изменениям тона могла предугадать наступление очередной ссоры и заранее запереть своё чувствилище на замок изнутри, оставшись там наедине с собой. Мысленно я выключала там свет и, свернувшись калачиком сознания, изо всех сил зажмурившись, замирала в ожидании утра. Утром, как правило, буря стихала, вихри уносились каждый на свою работу, а я отправлялась бродить вдоль прибоя, собирая куски того, что ещё вчера было зонтиками и лежаками. И вообще, если прищуриться, вокруг было пусть и не райское место, но вполне себе неплохой курортный пляж дома отдыха всесоюзного значения. Большие смерчи – наверное, в каждом море такие – натворят дел, а мусор с берега выгребать нам, маленьким людям, на пустынном пляже детства.
Дети, несмотря на усталость, казалось, наперегонки бросились в раздевалку, а я, переведя дыхание и поправив слипшуюся от пота чёлку, осталась стоять в компании названных ребят.
– Большакова, ты чего? – окликнул меня педагог, увидев среди четвёрки, оставленной им на репетицию номера. – Марш переодеваться и домой!
– Я хочу остаться, – громко и чётко ответила я и чуть не топнула ногой от наигранной самоуверенности.
– Остаться? Зачем? – не понимает он.
– Буду учить номер. В сторонке. – Я делаю пару шагов назад. – Вот тут встану и обещаю не мешать.
– И как ты, стоя поодаль, собираешься его учить?
Я растерянно потупила взгляд.
– Включайся, раз такая настырная, – буркнул учитель и пошёл ставить бобину с фонограммой в магнитофон, незаметно приютившийся под роялем.
Всю репетицию я старательно повторяла движения номера то за одной девочкой, то за другой. Алексей Виссарионович делал ребятам замечания, а на меня изредка украдкой бросал мимолётные взгляды, будто хотел, чтобы я их не замечала.
После, когда мы впятером не торопясь оделись и, окончательно вымотанные, поплелись к выходу, он остановил меня в темноте холодного коридора.
– Большакова, – задумчиво произнёс он.
– Что? – я подняла на него тяжёлый от усталости взгляд.
– Завтра после урока останешься на репетицию, поняла?
– Поняла, – отозвалась я. – А что, теперь на танцы каждый день ходить придётся?
– Если очень повезёт, то всю жизнь.
– Понятно, – сказала я, ничего не поняв. – Я была сегодня молодец?
– Как солёный огурец. Топай за ребятами, я закрою зал и догоню вас.
Я выхожу на улицу. С неба медленно падают крупные голубые снежинки. Догнать ребят или подождать учителя? Я запрокидываю голову и высовываю язык. Одна из снежинок опускается на него и моментально тает. Глотаю ледяную каплю и слышу, как сзади под подошвами чьих-то ботинок крошатся острые кончики ледяшек. Обернувшись, я вижу Его. Он стоит поодаль, под соседним фонарём. Он смотрит на меня. Я щурюсь и пытаюсь разглядеть Его лицо, но густой снег лезет мне в глаза и мешает. Кажется, Он улыбается, и я улыбаюсь Ему в ответ. И тут я с радостью догадываюсь, что всё это время Он был здесь и наблюдал за мной в окно зала. Я поднимаю брови домиком, а Он сжимает кулак и оттопыривает большой палец вверх. Закрыв глаза, я начинаю заливисто смеяться в этой вечерней тишине, как вдруг чья-то рука тяжело ложится мне на плечо.
– Большакова, ты чего? – Алексей Виссарионович смотрит на меня в недоумении.
– Да вот же… – Я тычу пальцем в сторону фонаря, но там уже никого нет. Или не было вовсе?
– Большакова, ты меня пугаешь. – Он протягивает мне руку. – Пошли скорее.
«Бабушка! Я же совсем забыла про неё! – пронеслась у меня в голове мышкой-полёвкой тревожная мысль. – Она же всё это время стоит там одна на морозе и ждёт меня!» Мне становится очень стыдно. Стыдно за то, что первый раз в жизни за своими интересами я забыла про близкого мне человека. Первый и, как оказалось потом, последний. Больше я никогда не стыдилась этого, отодвигая на второй план людей и выводя на авансцену собственные желания, а если быть совсем точной – один конкретный свой интерес. Но тогда, возвращаясь за руку с педагогом обратно к проходной телецентра, я, кусая губы, сгорала со стыда и не представляла, как посмотрю ей теперь в глаза.
– Там бабушка ждёт, она не знала, что я задержусь, – лепечу я Алексею Виссарионовичу.
– Неудобно получилось. Не переживай, я ей всё объясню, – спокойно реагирует учитель.
На душе сразу стало легче. Как только мы вышли из проходной, я бросилась к бабушке навстречу и, обхватив её за ноги, посмотрела снизу вверх виноватыми глазами. Подошёл Алексей Виссарионович и коротко объяснил, почему мы припозднились. Пока он говорил, бабушка гладила шершавой и холодной ладонью мой вспотевший лоб.
Потом были тусклое, мраморное и пустынное метро, где я умудрилась на одну остановку провалиться в короткую, как щелчок пальцев, дрёму, наш заснеженный двор, старая деревянная дверь в подъезд и громыхучий лифт до восьмого этажа. Открыла мать в переднике. Из коридора на лестничную клетку вывалился запах алкоголя и жареной картошки. Бабушка, быстро попрощавшись, сразу ушла. Мать, заперев за ней дверь, вернулась на кухню, а я, разувшись, села на драный пуф и, стянув с себя вязаную шапку с зелёным помпоном, застыла, уставившись на маслянистое пятнышко на выцветших обоях. Перед глазами проносились танцующие ребята: Баландин, Павлов, Шитикова и Терентьева, а в ушах надрывалась фонограмма перепляса. В коридор незаметно вышел отец с сигаретой и банкой из-под кофе в руках. Его пустые глаза пьяно блестели.
– И как прошло занятие? – Он выдыхает серый дым неотвратимой действительности в мою сторону. Язык Чеширского кота заплетается, и мне не хочется разговаривать с ним, но не отвечать нельзя. Это неуважение.
– Нормально. – Не глядя на него, я снимаю куртку и начинаю нервно комкать её у себя на коленях.
– Нормально – это никак. – Отец затягивается, и сигарета с силой разгорается трескучим красным огоньком.
– Репетировали номер для выступления, – говорю я, почему-то не упомянув про само занятие.
– Даже так. – Скепсис сползает липкой желчью с его усов. – Первое занятие – и сразу номер?
– Перепляс. – Я вешаю куртку на крючок и, оставшись в свитере и рейтузах с пузырями на коленях, пытаюсь как можно естественнее протиснуться в дверной проём своей комнаты.
– Мой руки и иди ужинать, – слышу я его голос и шарканье сношенных тапочек по вздутому линолеуму коридора.
Месяц назад он забыл закрыть кран в ванной – пил, как обычно по субботам, водку, заперевшись на кухне, и не слышал, как вода растекалась по всей квартире горячим потоком коммунальной реки. Мать в тот момент выбивала ковёр во дворе, а я нарезала круги вокруг неё, горлопаня на всю округу все мыслимые и немыслимые считалочки, которые только могла вспомнить. Вернувшись, мы обнаружили отца с тряпками в руках и по щиколотку в воде. Через неделю вздулся паркет в комнатах, а под линолеумом в коридоре образовались воздушные пузыри. Высохнув, паркет просел разрозненными дощечками на свои места, а пузыри на линолеуме так никуда и не делись.
Моя комната слишком маленькая, чтобы чувствовать себя большой. Комната маленькая, я маленькая, а вот все вещи в ней – очень большие. Большая старая югославская стенка, занимающая всё пространство от пола до потолка, большое старое мамино пианино, поселившееся у противоположной стены, большой, исцарапанный жизнью и прошлым дедовский письменный стол у большого окна и большая кровать, забившаяся вместе со мной в оставшееся пространство комнаты. Посередине – маленький островок свободного места с протёртым до дыр красным ковром под ногами. По-моему, привезённым с дачи бабушки и дедушки. Но я не уверена. У пианино странная история. Не помню, кто и как вскоре после его покупки обратил внимание на то, что нигде не указано его название. Чёрная коробка, издающая красивые звуки, простояла безымянной несколько недель, пока настройщик, колдовавший в его чреве инструментом, больше похожим на пистолет с глушителем, не предложил вырезать на внутренней стороне крышки хоть какое-нибудь название. Так у инструмента появилась золотистая неровная надпись «Заря». Почему именно «Заря»? Кто знает… Может быть, потому, что все в на-шей стране в те годы подсознательно ждали её наступления?
Сев на кровать, я стягиваю с себя рейтузы и свитер, складываю их аккуратно в стопочку и убираю на полку в стенку. Во всём должен быть порядок. В комнате и в голове. И чисто. Пропылесосено, вымыто и чтобы нигде не было пыли. Отец не переносит внешнего бардака. Внешне всё должно быть на своих местах – и вещи, и люди. Бардака в его голове это не касается: его как бы и не существует. По крайней мере, ни матери, ни мне нельзя его замечать. Если я что-то забываю убрать за собой, он очень сильно напивается и орёт на мать, а меня попросту начинает игнорировать. Иногда неделями. Орать он всегда начинает неожиданно, так, что мои уши-локаторы не успевают предупредить меня, и я, злясь на них, на их бесполезность в такие мгновения, с силой и досадой зажимаю их руками и пою тихонечко вслух песенку из телепередачи «Спокойной ночи, малыши»: «Спят усталые игрушки, книжки спят. Одеяла и подушки ждут ребят…» И начинаю засыпать. Физически. Чувствилище остаётся открытым нараспашку, и Чеширский кот может в любой момент влететь туда и нагадить, будто это его лоток, но я не в силах справиться с собственной физиологией. Разум выбрасывает перед чувствилищем белый флаг и отступает. Видимо, такая вот защитная реакция организма на сильный стресс.
Мою комнату от их спальни и нашей кухни отделяет длинный и узкий коридор. Ниточка, соединяющая мой мир и их мир. Спустя много лет, вернувшись после долгого отсутствия в родительскую квартиру, я разрушу его, как разрушу и связь с родителями до конца их и моей жизни. Но это будет потом, а сейчас, облачившись в домашнюю майку и тренировочные штаны, я иду по этому коридору мимо большой комнаты, эдакой нейтральной зоны с телевизором и диваном, на кухню ужинать. Мы никогда не собираемся на ней все вместе, за исключением редких случаев, когда наступает время встречи Нового года или приезжают родственники по линии отца. Он родился не в Москве, в отличие от мамы, а в небольшом хуторе недалеко от Ростова. Всё моё детство каждое лето мы ездим туда проведать мою вторую бабушку, так и не ставшую мне родной. Может, оттого, что одной недели в году было слишком мало, чтобы понять и почувствовать эту женщину с очень старым лицом и васильковыми глазами. Мне не нравится туда ездить. Там мухи, шипящие гуси, вечно желающие ущипнуть тебя за ногу, и лезущие в душу с пьяными разговорами люди с обречённым выражением потерянных среди выгоревших полей таких же выгоревших глаз. А ещё там жарко и грязно. Может быть, поэтому отец и сбежал оттуда в восемнадцать лет и наша квартира напоминает по своей чистоте больничный операционный блок? Мне семь лет, и я пока ещё больше догадываюсь, чем что-то знаю об этой жизни. Наверное, это нормально, хотя о том, что такое нормально, я пока тоже могу только догадываться.
Что на ужин жареная картошка, я догадалась по запаху, едва зайдя в квартиру. Сегодня вечером на моей тарелке картошке составляли компанию огурец с отрезанной попкой и горбушка белого хлеба. Я села на своё место и пододвинула к себе тарелку. Есть не хотелось совершенно, и я принялась по привычке ковырять еду вилкой.
– Как тебя приняли ребята? – Мать села рядом, подперев подбородок тонкой белоснежной рукой и обречённо, устало улыбаясь. У неё грустный, измотанный вид и через силу любящий, затухающий взгляд. Вечно затухающий, как будто его поставили на паузу. Отец, как обычно, стоит у приоткрытого окна и выдыхает табачный дым в сторону улицы. Но дым не хочет на мороз и летит обратно, как мотылёк на свет. Я немножко задыхаюсь, но не подаю вида.
– Мы ещё не разговаривали. – Я накалываю огурец на вилку и с хрустом откусываю от него треть.
– Некогда ей было, наверное. Разучивала танец. К выступлению готовится, – отвечает за меня отец, пока я пережёвываю водянистую белёсую мякоть огурца.
– Так скоро? – удивляется мама и зачем-то пододвигает тарелку ещё ближе ко мне.
– Звезда у нас с тобой растёт, не видишь, что ли?
Содержимое во рту мгновенно становится противно горьким и склизким.
– А может, и так? Вдруг у нас тут будущая великая балерина сидит, да? – незаметно улыбается мама кончиками тонких губ и заговорщицки подмигивает мне.
– Вдруг бывает только понос. – Отец поворачивается и выходит из кухни.
Я через силу сглатываю горькое и склизкое и замечаю на полу змейку капелек презрения с усов Чеширского кота.
– Я не хочу есть. Можно я пойду к себе? – наклонившись, шепчу я маме на ухо.
– Совсем-совсем не хочешь?
Я отрицательно мотаю головой.
– Ладно, ступай. Я зайду к тебе через полчаса, и пойдём мыться, хорошо?
Я согласно киваю, вскакиваю с табуретки и несусь по бесконечному коридору к себе в комнату.
Откуда взялся в моей комнате плюшевый тигр? Когда он успел там поселиться? Возможно, задолго до моего появления. Он жёлтый, с чёрными полосками по всему телу. У него кривые смешные ноги, длинный хвост и весёлые усы. Глаза зелёные и пластмассовые. Он обнимает меня своими синтетическими лапами и щекочет усами шею. Мой тигр большой, практически с меня ростом, и мы любим, когда нам плохо на душе, полежать в обнимку, прижавшись друг к другу. И он слушает тревожное биение моего сердца, а я – его успокаивающую тишину.
Плохо нам обычно по вечерам, когда отец задерживается на работе, куда его устроил дедушка, отец моей мамы. Место, откуда он задерживается, называется «Министерство». Это всё, что я знаю про него. В такие вечера, когда мама уверена, что я уже сплю, я встаю и тихонечко подхожу к окну. Поднимаюсь на цыпочки и, облокотившись на холодный подоконник и вглядываясь в вечернюю мглу, рассматриваю дорожку, ведущую от метро к нашему дому. Зимой от моего дыхания стекло быстро запотевает, и я часто протираю его ладонью. Иногда мне кажется, что я затёрла его настолько, что однажды оно изменит свои свойства и за ним я увижу мир, в котором Чеширский кот больше никогда не вернётся к нам из этого своего загадочного «Министерства».
Но он всегда возвращается. Иногда уже по его походке я догадываюсь, будет ли ночь спокойной или нет. Завидя его фигуру с портфелем в руке, я пару секунд смотрю на него, а потом так же тихо возвращаюсь в постель и замираю, накрывшись тонким одеялом по самые уши. Лестничную клетку с лифтовой шахтой и мою комнату разделяет толстенная кирпичная стена, но через неё, особенно в полной ночной тишине, отлично слышно, как громыхучий лифт поднимает его наверх. Потом он долго и противно ковыряет ключом в дверном замке, а мама молча стоит в прихожей и ждёт, пока он войдёт. Они говорят о чём-то шёпотом. Мне не разобрать слов, но по интонациям и клокочущим вибрациям голоса отца, просачивающимся через щёлочку между полом и дверью, я понимаю, буду ли спать сегодня.
Иногда я думаю: зачем? Зачем я со стеклянными глазами, с обжигающими щёки слезами стою в одних трусах в коридоре, прижавшись всем телом к стене, прислушиваясь к их голосам, которые тихо разрушают мой маленький мир, тревожно доносясь из кухни? Я всё равно не понимаю, почему они ссорятся. Почему он тихо уничтожает её? Почему она терпит? Мне семь лет. Как я могу это понять? Я просто испытываю боль за мать и желание причинить физическую боль отцу. Мне хочется молча бить его своими маленькими кулаками до тех пор, пока он не подхватит портфель и не побежит со всех ног вниз по лестнице в тёмный двор нашего дома, и мы больше никогда его не увидим. Наверное, с ним навсегда исчезнет и Чеширский кот. Ну что ж, навсегда – значит, навсегда. Вполне достаточно того, что я буду тихо и грустно вспоминать его как что-то хорошее, но абсолютно случайное и незаслуженное в моей жизни.
Возникала ли тогда в моей голове мысль, что причиной всему непонятному, страшному и больному в нашей семье служит мама? Конечно, нет. Уже потом я стала догадываться, что прекрасное не всегда совершенно, а страшный зверь рычит и кусается иногда только лишь потому, что попал в капкан или психически болен. Жизнь – вообще безвыходная ситуация, и выход из неё можно найти лишь случайно или вследствие ошибки. Мне семь лет, и почему-то я чувствую себя их ошибкой. Или ошибкой этой жизни. Быть может, потому, что часто слышу, как зверь, дёргая цепь капкана, тихонько рычит мне в спину: «Все наши с матерью ссоры из-за тебя». Почему? Я же, как мякоть огурца, – бледная и безвкусная. Мне семь лет, и пока я безликая субстанция по имени Лиза Большакова. Я оставляю мокрые тёплые следы от слёз на стене коридора и слюнявые пятна на подушке. Мама говорит, что они появляются, когда детям снятся добрые, хорошие сны. Мне снится кухонный нож отчаяния в моей руке, и только когда я гляжу на его стальное лезвие, из уголка моих губ на подушку стекает сладкая, липкая слюна. Другие сны мне не снятся.
Мама теребит меня за ногу. Я незаметно заснула усталым сном в обнимку со своим тигром. Открываю глаза и понуро плетусь по коридору в ванную. Ноги с непривычки гудят тупой болью. Долго смотрю на своё отражение в зеркале и пытаюсь представить, как я буду выглядеть через десять лет. Что я буду чувствовать тогда, меня почему-то не волнует. Наверное, потому, что где-то глубоко в подсознании я уже и так знаю: ничего. Но чего я пока не знаю, так это того, что я не бабашка в печатной машинке богов, на которой они набивают буквы своего романа под названием «Бытие», а механизм для преодоления. Не безупречный – будут и сбои, а однажды даже полный отказ всей системы, но всё это в будущем, а сейчас я терпеливо жду, пока мама больно трёт мне спину белой колючей мочалкой. Дальше я моюсь сама. У меня сухая кожа, и она постоянно трескается между пальцев ног. Внешне я, наверное, уродина. Во всяком случае, мне ещё не доводилось от кого-либо слышать обратное: у меня здоровенный курносый нос, густые брови, несоразмерно длинные руки и большие стопы. Слишком большие для маленькой девочки.


