
Полная версия
ВОЙНА БОГОВ
У самого входа в штольню, где скапливался самый сухой воздух, тлел невысокий, но жаркий костёр, сложенный из крупных угольных кусков. Пламя лизало чёрные грани, выбрасывая вверх короткие, оранжевые языки и потрескивая тихим, утробным звуком — будто где-то глубоко в земле лопались пустоты.
Над огнём стояла жаровня. Две железные рогульки, когда-то ровные, теперь были примяты ударами и вбиты в землю под едва заметным углом. Их поверхность, некогда покрытая ковкой, теперь была шершавой от бесчисленных слоёв нагара и окалины, отсвечивая в огне тусклым, бурым металлом. Между ними лежал поперечный прут, прогнувшийся посередине от долгой службы под тяжестью котелков. На нём висел главный труженик — закопчённый до матовой черноты чугунный котелок. Его кованый крюк был настолько привычен к своему месту, что даже не болтался, а плотно сидел в выемке на пруте.
Рядом с костром, служа сиденьями, лежали несколько старых ящиков из толстых досок. Когда-то они использовались для перетаскивания добытой руды из забоя, но годы сделали своё: дерево рассохлось и посерело, железные оковки проржавели, а углы стёрлись до округлости. На них, чтобы сидеть было не так жёстко, были накиданы старые, заплатанные телогрейки и свёрнутые в валики импровизированные подушки, впитавшие в себя запах пота и каменной пыли многих поколений шахтёров.
Где-то в глубине штрека мерно стучал молоток.
На одном таком ящике, накинув на плечи старую куртку, сидел Саламон. Он снял котелок, поставил его рядом на плоский камень. Достал из торбы глубокую деревянную миску, почерневшую от времени и жира, и свою ложку — крепкую, дубовую, отполированную долгим использованием до гладкости кости. Аккуратно вылил содержимое котелка — густую похлёбку — в миску. Потом взял из-за пазухи свёрток из грубого холста, развязал и высыпал в ту же миску свою добавку: горсть тёмного вяленого мяса и ломкие сушёные коренья. Всё тщательно перемешал, поднёс миску к лицу, подул на ложку, попробовал и, морщась, снова помешал — пересолил.
Саламон покосился в сторону стука и хмыкнул:
— Генри опять до темноты. Жена, наверное, уже трижды ужин разогрела.
Эрик, усаживаясь на соседний ящик, пожал плечами:
— Зато мы с тобой никого не ждём и нас никто не ждёт. — Он молча достал из своего холщового мешочка порцию серой ячменной каши. — Холостяцкое счастье.
Только тогда, когда ритуал подготовки был завершён, он высыпал крупу в пустой, ещё тёплый котелок, долил воды из фляги и поставил на край костра, где угли только тлели.
Саламон зачерпнул из миски полную ложку, снова подул, попробовал. Не глядя на Эрика, спросил, прежде чем отправить ложку в рот, глядя куда-то поверх пламени в сторону тёмного силуэта усыпальницы на холме:
— Хогос. Пожалуй, самый могущественный и знаменитый персонаж. Про него столько слухов ходит. А что о нём можешь сказать ты?
Эрик, не глядя на котелок, где вода только-только начала шевелить первые, ленивые пузыри, кивнул.
— Хогос прибыл в наши Копи молодым. Почти мальчишкой. И мой отец был его ровесником.
Он взял ложку, разок помешал, отодвинув крупу от стенок, и снова отставил в сторону.
— Они вместе росли. Взрослели. Только вот... всем заботам деревни пришлось взвалить на себя Хогосу. Старейшины помогали, как могли. И он... он не просто управлял. Он строил.
В голосе Эрика, когда он говорил о прошлом, прозвучали нотки чего-то, похожего на деловую гордость. Он изредка поглядывал на котелок, где вода потихоньку мутнела, вбирая в себя крахмал.
— Его мечтой было начать ковать изделия из своего металла. Он активно взялся разрабатывать шахты. А до этого, если ты помнишь, породу использовали только в строительстве.
Он снял котелок, проверил. Вода бурлила уже по всей поверхности. Эрик переставил его поближе к центру жара, где пламя было поярче.
— Будучи моего возраста, он впервые вступил на арену. Среди участников обзавёлся новыми знакомствами и раздобыл секрет приготовления нашей знаменитой копчёной свинины, что теперь на вес золота. Стерилизовать бочки для варки эля. При нём эль перестал быть кислятиной — стал тем самым «Золотым колосом». При нём построили второй дом для жителей, с крепкими стенами. Людей стало больше. Поселение из убогого... стало Деревней. Местом, где есть что терять и за что держаться.
Пока он говорил, вода в котелке ушла почти полностью, обнажив набухшую, клейкую массу. Эрик снял его с прямого огня, поставил обратно на край, на медленное томление.
— И всё это, конечно, не осталось незамеченным. Наша руда, наш эль, наше мясо... За всем этим потянулись взгляды. Сначала завистливые, потом — жадные. И, как оказалось, отбиваться ему приходилось не только от набегов голодранцев с соседних территорий. Но и от нападков других Повелителей.
Саламон перестал жевать, ложка замерла у его рта.
— Нападков? На Хогоса? — в его голосе прозвучало недоверие.
Эрик помешал кашу. Она уже была почти готова, но ещё рыхлая, нуждалась в последних минутах, чтобы крупинки разварились в единую массу. Он приоткрыл крышку, выпуская пар. Эрик сидел, поджав колени, и смотрел не на Саламона, а на свои руки, зажатые между ними. Голос его был низким, ровным, но в этой ровности сидела такая усталая горечь, что Саламон невольно перестал жевать, застыв с ложкой у рта.
— Хочешь верь, хочешь нет... — начал он, и слова его, медленные и тяжёлые, как валуны, поползли в звенящую тишину штрека, нарушаемую лишь потрескиванием углей. — ...но Хогос, молодой и красивый, не раз приходил домой не с арены. Он возвращался от Усыпальницы. Весь в крови, в грязи, с таким лицом, будто по нему проехались телегой, нагруженной булыжником.
Он снял крышку совсем. Каша была готова. Он снял котелок с огня и поставил на камень.
— Но он тщательно это скрывал от всех жителей. Кости ему ломали, Сал. Руки. Рёбра. Череп однажды треснул — я помню, как моя мать неделю отпаивала его бульоном через тряпицу, потому что челюсть не сходилась. И лицо... — Эрик махнул рукой, жест был резким, отсекающим. — От красивого парня не оставалось живого места. Месяц — и снова шёл туда. И снова возвращался в том же виде.
Он переложил кашу в свою деревянную миску. Действие было плавным, без пауз.
— Гордиться тут нечем, конечно.
Достав из мешочка свою добавку — щепотку сушёных грибов и кружок вяленой баранины, — Эрик, не глядя, покрошил её прямо в миску и тщательно перемешал. Эрик фыркнул — короткий, сухой звук, в котором не было ни капли веселья.
— А сейчас-то я понимаю. Будучи взрослым. Он не геройствовал, Сал. Его травили. Он был мальчиком для битья среди других Повелителей.
Он взял ложку, зачерпнул, поднёс ко рту, дунул и попробовал. Моргнул, оценивая. Кивнул.
— А он... он просто возвращался живым. И пока он возвращался — пусть и ползучим, — пока он мог встать на ноги... никто другой не приходил сюда править. Он держался. Не силой духа. Силой... терпения. Унизительного, животного терпения. И, возможно, — Эрик бросил в огонь щепку, и пламя на секунду взметнулось, осветив его скулы жёсткими тенями, — именно поэтому он меньше других отправлял наших на арену.
Эрик сделал паузу. Он смотрел на пламя, держа ложку в воздухе, давая последним словам осесть.
Тишина после его слов была густой, как смола. Эрик, казалось, не замечал её. Он подбросил в костёр охапку мелких щепок, и они вспыхнули ярко, осветив его лицо — усталое, задумчивое, с тенью давней, затянувшейся раны.
— У моего отца родился я, — начал он, и голос звучал как-то отстранённо, будто он говорил о чужом ребёнке. — Меня назвали Эрик. Имя, как говорил Хогос, для слуги. Для того, кто знает своё место. — Эрик усмехнулся уголком рта, но в его глазах не было веселья. — А вот «Эрагон»... Это было другое. Имя с корнем из старого наречия, что-то вроде «рождённый от камня» или «несокрушимый». Имя для того, кто должен не служить, а повелевать. Так он и сказал мне, когда я ещё только ходить толком научился: «Ты не Эрик. Ты — Эрагон».
Он замолчал, наблюдая, как языки пламени лижут чёрные угли.
— Сперва так звал только он. Теперь... дети подхватили. А я... — он развёл руками в простом, смиренном жесте, — а я не против. Мне льстит.
Огонь потрескивал, отбрасывая на стены штрека гигантские, пляшущие тени. В этих тенях вдруг угадывалось что-то зловещее.
— А у него... у Хогоса, — Эрик произнёс это тише, и голос его наконец дрогнул, выдав ту самую, спрятанную глубоко боль, — родились две девочки. От Аглаи. Помню их смех, такой же звонкий, как колокольчик у колодца. Помню, как он, этот могучий исполин, опускался на корточки, чтобы они могли заплести в его чёрные, как смоль, волосы полевые цветы. А потом... их забрали. Приехали люди в серых плащах, без лиц, почти как тени. Сказали: «Чистота рода Повелителей». Будто его дочери были... браком. Пороком. Он ничего не сказал. Просто стоял на пороге и смотрел, как увозят ту повозку. Стоял до самого вечера, пока не стемнело. Аглая... она не кричала. Она как будто окаменела тогда. И до сих пор в ней живёт не женщина, а... памятник той потере.
Он взглянул на Саламона, и в его взгляде было что-то тяжёлое, понимающее.
— Аглая, та самая старушка, что сейчас с детишками возится у яслей... У неё всё забрали. И почёт, который ей оказывают, и уважение — это не милость. Это... долг. Наша расплата. За то, что мы до сих пор живём на земле, где у нашего защитника отняли его кровь. И когда... — он сделал глубокий вдох, — когда по нашей с Хогосом молчаливой сделке деревня перешла ко мне, первое, что я сделал — подтвердил: Аглая остаётся хозяйкой своего угла. Её слово — закон в Доме рожениц. Её почёт — неприкосновенен. Это, может, и не дочерей ей вернёт... Но хоть тень справедливости.
Эрик замолк, и только потрескивание огня нарушало тишину.
Угли в костре уже почти не давали тепла, лишь тускло тлели, отсвечивая багровым в чёрной золе. Эрик говорил теперь монотонно, как бы зачитывая сухой отчёт, но каждое слово било по тишине с весом могильной плиты.
— После того, как у него забрали дочерей... Хогос перестал быть Хогосом. Не то чтобы уныние. Это была... пустота. Будто из него вынули стержень, а вместо него насыпали пепла. Может, и хворь подхватил — перестал есть, спал урывками. А деревня... деревня висела на волоске. Каждый его вздох мог оказаться последним, и каждый новый рассвет — началом нашего рабства.
Он посмотрел на Саламона прямым, жёстким взглядом, в котором не осталось и тени сомнения.
— Ты не понимаешь, наверное, того страха. Мы боялись не просто нового правителя. Мы боялись чужого Повелителя. Который увидел бы в нас не людей, а расходный материал. Который отправил бы всех на арену, а оставшихся загнал бы в шахты на двадцать часов в сутки, пока мы не начали бы дохнуть, как мухи. Никто не хотел этого. Никто. Но выход был только один, и он был прописан в их же чудовищных законах: деревню мог унаследовать только другой Повелитель стихий. Тот, кто прошёл Ритуал и был признан системой.
Эрик потёр ладонью подбородок, и скрип щетины о мозолистую кожу прозвучал громко в тишине.
— Согласиться на это... было похоже на добровольное падение в ту же пропасть, что поглотила Хогоса. Но отказаться — значило обречь всех вас на верную гибель. Так что... я согласился. Поднялся на арену. Там, в той кровавой песочнице, и познакомился с Лорианом и Уильямсом. Такими же испуганными парнями, обречёнными играть в эту игру. Мы выжили. Я победил. Прошёл их Ритуал... — он на мгновение зажмурился, будто до сих пор чувствуя ту боль, — ...и стал тем, кто я есть.
Теперь голос его стал совсем тихим, почти шёпотом, который приходилось ловить над самым угасающим огнём.
— Хогос к тому времени уже почти не вставал. Но он успел. Призвал меня, Базальта, Менгира, Гарта. Его рука дрожала, когда он ставил печать на завещании. Голос был хриплым, как скрип несмазанной двери. «Деревня... — прошептал он, — ...твоя. Береги... их».
Он закончил. И каша в его миске остыла как раз настолько, чтобы можно было есть, не обжигаясь. Эрик взглянул на ложку в своей руке, как бы вспоминая, зачем она там. Затем уверенным движением отправил её в рот. Начал есть. Медленно, тщательно пережёвывая.
Саламон, который всё это время сидел не двигаясь, наконец пошевелился. Он поднял свою ложку, зачерпнул давно остывшую похлёбку и отправил её в рот. Прожёвал. Потом кивнул — один раз, коротко и ясно. Эрик в ответ лишь опустил глаза.
Они поднялись. Ночь ещё не вступила в полную силу.
---
Генри работал неподалёку — менял подгнившую балку у входа в штольню. Это был кряжистый, широкоплечий мужчина лет сорока, с руками, привыкшими к кирке, и лицом, на котором забота о семье оставила больше следов, чем сама шахта. Он работал молча, без суеты, каждое движение было точным и скупым — видно было, что он торопится домой, но не позволяет себе спешки. За спиной у него висел старый кожаный мешок с инструментом, из которого торчала рукоять молотка.
Эрик, придерживая доску, которую Саламон приколачивал к расшатавшейся опоре, усмехнулся:
— Представляешь, Сал, сегодня я с Фендо в прятки играл, сам того не зная. Обернусь — его нет. Ещё раз обернусь — а он у меня перед носом стоит, как из-под земли вырос. Я так дёрнулся, что сам себя за сердце схватил!
Саламон, не отрываясь от работы, хмыкнул. Молоток стукнул раз, другой. Он выпрямился, потёр поясницу и сказал:
— О, это ты в самую точку попал. Фендо... это интересный человек. Ни я, ни Лайам, ни даже Борк не можем понять, что им движет. — Он взял следующий гвоздь, приставил к доске. — Под добрым элем мне кое-что Лайам рассказал. Истории, после которых смотришь на Фендо совсем другими глазами.
Молоток ударил. Гвоздь вошёл в дерево.
— Лайам начал с какой-то погрузки, всё твердил про невероятный щит. Тот, который они с Борком вдвоём с трудом на телегу закидывают. А Фендо там бегал, после изнурительного дня... Подходит к этому щиту, хватает его за край — и поднимает. Одной рукой. Без усилия.
Саламон замолчал, проверяя, ровно ли легла доска, и продолжил:
— А второй случай... Тут Лайам аж за голову хватался. Никто Фендо не объяснял, что бочки надо катить, а не таскать. И вот он подходит к Борку, несёт полную бочку воды за обод... и держит её над землёй. На весу! Сам Борк бочку один не поднимет. Обод не выдержал, бочка развалилась. Нам повезло, что это была вода. Но главное, Лайам клянётся, что без кувалды и лома такое не провернуть.
Он вбил последний гвоздь и отложил молоток.
— И знаешь, что самое интересное? После этих случаев ни Лайам, ни Борк ни разу не позволили себе ни намёка, что Фендо «слабак». Наоборот. Лайам признался, что теперь, когда нужно что-то тяжёлое сделать, он ловит себя на мысли: «А смог бы Фендо это одной левой?». Борк, я слышал, в тот день после смены лишний час у наковальни молотом дубасил, никому ничего не сказав.
Эрик отпустил доску, убедился, что она держится крепко, и ничего не ответил. Только хмыкнул — задумчиво, почти тревожно.
Генри закончил с балкой, собрал инструмент и подошёл к ним, вытирая ладони о штаны.
— Всё, — сказал он. — На сегодня хватит. Можно по домам.
— И то верно, — согласился Саламон, подбирая с земли молоток. — Завтра ещё настучимся.
Они попрощались — коротко, без лишних слов, как прощаются люди, которые увидятся завтра на той же работе. Генри и Саламон двинулись вместе к баракам, и уже через несколько шагов Саламон повернулся к Генри и начал что-то говорить — быстро, увлечённо, размахивая свободной рукой. Генри отвечал редко, односложно, но по его редким кивкам было видно, что он слушает. Эрик пошёл в другую сторону — к дому повелителя. Ветер доносил до него обрывки саламонова бубнежа и редкий, низкий голос Генри в ответ. Он усмехнулся, поднял голову к звёздам и зашагал.
ГЛАВА 6. УЖИН ПОСЛЕ ПЕРВОЙ КРОВИ
В тёмной гостиной свет мягко струился сквозь тяжёлые шторы. Отец стоял посередине комнаты — прямая спина, руки вдоль тела, лицо без единой эмоции. Мать чуть наклонена вперёд, глаза полузакрыты. Дочь держала на лице натянутую улыбку. Люциус стоял у стены, прижавшись спиной к холодному камню. Его руки дрожали. Глаза расширены, зрачки бегали от отца к матери и обратно.
Отец повернулся к матери. Улыбка тронула его губы — холодная, без тепла. Удар пощёчины прозвучал резко и сухо. Голова матери дёрнулась в сторону. Лицо стало белее мела. Она не издала ни звука.
— Почему ты всё ещё горбишься? — голос отца звучал ровно. — Улыбка — это сила. Неужели ты не понимаешь? В каждом движении должна быть уверенность.
Мать медленно выпрямила спину. Губы растянулись в улыбку. Глаза оставались полузакрытыми.
Отец повернулся к дочери.
— А ты, моя маленькая звезда, — улыбайся. Пусть твоя улыбка станет твоим щитом и оружием. В этом мире только те, кто умеет скрывать свою боль за улыбкой, остаются живы.
Дочь подняла подбородок. Уголки губ поползли вверх. Глаза заблестели, но слёзы не пролились.
— Вот так… — голос отца стал тише. — Улыбайся всегда. Пусть никто не увидит твою рану. Только так ты будешь сильной.
Он опустил руку в карман и достал змею. Длинное тело блестело в тусклом свете, язык мелькал в воздухе. Тварь извивалась в его пальцах, но он держал её крепко, у самой головы.
— А теперь — ешь её. Пусть эта змея станет частью тебя. Только тогда ты поймёшь истинную силу: умение превращать страх в искусство власти.
Люциус смотрел на змею. Его пальцы побелели, вцепившись в край рубахи. Дыхание участилось. Сестра взяла тварь из рук отца. Движения — механические, безвольные. Она поднесла змею к лицу. Люциус поймал её взгляд — пустой, стеклянный, без страха и сострадания.
Отец перевёл взгляд на Люциуса.
— Твоя очередь.
Люциус шагнул вперёд. Ноги двигались сами. Он взял змею из рук сестры. Холодная чешуя скользнула по ладони. Руки дрожали. Мать смотрела на него, не мигая. На её лице сияла спокойная улыбка. Сестра стояла с той же улыбкой — застывшей, как маска.
Отец оставался неподвижен. Лицо — камень. Взгляд — строгий, безжалостный.
Люциус поднёс змею ко рту. Челюсти сомкнулись у самой головы. Хруст. Кровь брызнула на губы, потекла по подбородку. Он жевал. Челюсти двигались быстро, ритмично. Тварь ещё дёргалась в его руке. Улыбка на его лице становилась шире с каждым движением челюстей — натянутая, до треска в уголках губ. Глаза остекленели. Он смотрел прямо перед собой и жевал.
Отец подошёл вплотную. Взял сына за плечо. Поднял руку. Удар пощёчины разорвал тишину. Голова Люциуса дёрнулась вбок. Капли крови с подбородка упали на пол.
— Дурень! Ты испачкал одежду в крови, — произнёс отец тихо. — Это недопустимо.
Люциус опустил взгляд. Молчал.
— Кровь и грязь — это грязь души. Всё должно быть чисто. Помойтесь немедленно.
---
Мать, сестра и Люциус шли к источнику молча. Гравий хрустел под ногами. Вода пахла железом. Они сняли одежду и замерли у кромки ледяного потока. На коже проступали синяки и ссадины — синие, жёлтые, багровые.
Отец подошёл сзади. Его взгляд скользил по их телам, задерживаясь на каждом повреждении. Он остановился у ноги дочери. Указал пальцем.
— У тебя гнойник на ноге. Если выдавить его правильно, там должен быть «корень». Это не обычный гной — он плотнее и глубже. Там спрятан источник всей этой заразы.
Дочь посмотрела на отца. По щеке скатилась слеза. Улыбка не дрогнула.
— Выдавливай его полностью.
Она опустилась на корточки. Пальцы нажали на воспалённую кожу. Потекла прозрачная жидкость. Затем показался белый ком — плотный, тягучий. Она тянула медленно, осторожно. Слёзы катились по щекам, падали на землю. Улыбка оставалась на месте. Когда последний фрагмент вышел, она подняла глаза на отца.
Отец кивнул.
— Молодец, звездочка моя, ты справилась.
Она выдохнула. Улыбка стала чуть шире.
---
Они вошли в воду. Холод сковал дыхание. Люциус растянул губы в улыбке, но мышцы лица дрожали. Отец смотрел на них с берега. Его лицо оставалось безмятежным. Он скинул одежду и шагнул в источник. Подошёл к матери. Удар пощёчины. К матери. К сестре. К Люциусу.
— Улыбайтесь.
Их губы растянулись. Синие, дрожащие, чужие. Отец встал в круг. Они взялись за руки и по его знаку погрузились под воду с головой. Ледяная толща сомкнулась над ними. Глаза открыты. Взгляды направлены друг на друга — без страха, без жалости. Только усталость.
Три погружения. Три подъёма. На лицах — вода, слёзы, синева. Улыбки не исчезали.
— Достаточно, — произнёс отец, выходя из воды. — У нас много дел. Нас ждут тренировки.
---
Лес был тёмным и глухим. Ветер шумел в кронах. Отец остановился у старого дерева с толстой низкой веткой. Положил руку на плечо Люциуса.
— Твоя задача — подтягиваться на этой ветке до отказа. И делай это с улыбкой на лице. Не важно, что внутри — показывай силу.
Люциус кивнул. Улыбка появилась на лице — натянутая, искусственная. Отец увёл мать и дочь вглубь леса. Их шаги стихли.
Люциус остался один. Улыбка исчезла. Плечи опустились. Дыхание выровнялось. Он стоял неподвижно, глядя на ветку. Затем кулаки ударили по вискам — раз, другой. Глаза сузились. Улыбка вернулась — жёсткая, холодная. Он подпрыгнул, схватился за ветку. Подтянулся раз. Второй. Третий. Мышцы задрожали. Он спрыгнул на землю, тяжело дыша. Улыбка пропала. Он сел на землю, опустил голову и закрыл глаза. Дыхание — рваное, громкое.
---
Отец с матерью и дочерью подошли к улью в стволе старого дерева. Пчёлы гудели. В улье зияла дыра — глубокая, запечатанная воском, но явно пробитая кулаком.
Отец закатал рукав белой рубашки. Лицо спокойное, безжизненное. Резкий удар кулаком в улей. Глухой звук разнёсся по лесу. Из отверстия потёк густой мёд. Пчёлы кружили, но не жалили. Он зачерпнул мёд рукой, поднёс ко рту и начал облизывать пальцы. Ни капли не упало на рубашку. Лицо оставалось неподвижным.
---
Люциус выполнил второй подход. Подтянулся четыре раза. На четвёртом руки разжались, и он рухнул на землю. Сел, упёрся спиной в ствол. Дыхание вырывалось из груди с хрипом. Улыбки не было. Он смотрел прямо перед собой. Глаза пустые.
Из глубины леса донёсся голос отца:
— Люциус! Мы возвращаемся. Завтра начнём снова.
Люциус поднялся. Отряхнул одежду. Натянул улыбку. И пошёл на голос.
ГЛАВА 7. ДЕНЬ ТВОРЧЕСТВА
Маэль проснулся, когда первый луч солнца коснулся его лица. Он потянулся, зевнул, и мрамор под ним жалобно скрипнул.
— Завтра в гости должен прийти Кот. Что же я хотел сделать к его визиту?
Он, задумавшись, положил руку на мраморную поверхность джакузи. И вдруг — треск. Юноша вздрогнул и обнаружил, что рука, упиравшаяся на поверхность, оставила множество осколков. Он слегка встрепенулся, напряжённо рассматривая причинённый вред.
— Опять я расслабился, — вздохнул он. — Теперь придётся снимать и наращивать для единой фактуры всю грань. Это никуда не годится! Как же трудно создавать материалы, мне нужно больше практики. Перед овладением чем-то новым важно закрепить старое. Иначе я никогда не превзойду Демиурга. — Взмахнув пару раз головой, он продолжил: — Нечего унывать! В моём распоряжении целая вечность. Я непременно его обгоню.
Внезапно Маэль спохватился.
— Вспомнил! Я хотел модифицировать шатёр. В прошлый раз сквозняк и дым не давали насладиться моментом, так что в этот раз всё должно пройти идеально. А если я хочу, чтобы всё прошло идеально, то и устранить трещину в мраморе мне необходимо сегодня для желаемого лоска. Заодно отточу навыки. Если останется время — полечу лечить зверей.
Он сделал паузу и коснулся пальцем губ.
— Прежде необходимо подкрепиться. Ах, когда же я смогу совладать со своими эмоциями?
Он вздохнул и вдруг оживился:
— Чуть не забыл! Если я вновь собираюсь готовить и напитывать семена из воздуха, то нужно компенсировать потребляемые кислород и водород. Иначе круговорот веществ на планете нарушится.
Он коснулся пальцем губ.
— Кстати, о круговороте. В одной из книг межизмерений я нашёл работу, где автор решил проблему выделений с помощью вечного двигателя. Направил энергию в кишечник — и организм перестал нуждаться в испражнениях. Ни по большому, ни по маленькому. Всё расщепляется до элементарных частиц, а те идут на питание гормональных желез. Заодно решается проблема переизбытка тестостерона.




