
Полная версия
Не пройти мимо. Книга 2. Не время для чужих
— Дядя Степан, — сказал он вслух. — Ты сделал всё, как уговаривались. Тут не твоя вина. Тут моя: я думал, что слухом можно целить.
— А им нельзя?
— Им можно пустить, — сказал Антон. — А куда прилетит — не наше дело.
* * *
Ответ пришёл через два дня, и пришёл двумя частями.
Первую принёс Фомка — прибежал из лавки под вечер, запыхавшись, с круглыми глазами.
— Приказные были! Не те, что прежде, — другой подьячий, я его не знаю! Велел сундук показать, печать щупал, что-то себе черкнул. А напоследок спросил: правда ли, что хозяин книги наизусть знает?
— А ты?
— А я сказал: не ведаю, моё дело маленькое, за прилавком стоять.
— Молодец, — сказал Антон. — Так и говори всегда. Это самый верный ответ на свете.
Фомка ушёл счастливый.
* * *
Вторую часть принесла вечером Устя, и она была хуже.
— Оладьин третьего дня отписал грамоту с нарочным, — сказала она. — Ночью писал, свечу жёг за полночь. Челядь дивилась: он так не делает николи, он рано ложится, дитё бережёт.
— Куда отписал?
— Того баба не знает. Знает, что далёко: нарочному велено гнать, коней не жалеть, харчей взято на неделю пути.
Она села.
— Ты его тронул, Антон. Он дёрнулся. Только не одну печать проверять послал.
* * *
Антон сидел неподвижно, и азарт, который поднялся в нём от Фомкиной вести, осел и ушёл.
«Печать проверил — это моё. Это ровно то, чего я хотел: испугался, что я в книги полез, и побежал глядеть, цел ли воск. Стало быть, моих цифр он боится пуще суда. Стало быть, улика у него зыбкая, иначе бы он сидел покойно.
Это я угадал.
А вот нарочного я не угадал.
За полночь. Спешно. На неделю пути. Он не сам расхлёбывать сел — он написал кому-то.
Стало быть, Оладьин не вершина. Оладьин — тоже чья-то рука. Как Долгий его рука, так и он чья-то.
И я, кинув камешек, не в омут его кинул. Я по цепочке дёрнул. И теперь по всей цепочке, до самого верха, знают, что счётчик с Покровки жив, помнит и ждёт Минина.
И знают они это не потому, что я так хотел, а потому, что мужики на Варварке добавили от себя».
— Одно мы теперь знаем твёрдо, чего девять дней назад не знали, — сказал он. — Оладьин — не хозяин. Оладьин — приказчик. Такой же, как Ерофей при Долгом, только чином выше и умом острее.
Он поглядел на опечатанный сундук, на две бурые нашлёпки воска.
— А где-то есть тот, кому и Оладьин рука. И вот к нему-то нынче ночью и поскакал нарочный — спрашивать, что делать с ожившим счётчиком.
Глава 9. Ниточка к Ерофею
Две недели дались Степану тяжелее, чем он думал.
Работа была сидячая и стылая. Он приходил к амбарам после полудня, когда возы уже разгружены и ломовики греются, садился на бревно у костерка и сидел там до темноты — иногда четыре часа, иногда пять. Говорил мало. Больше слушал, как мужики бранят цены, жалуются на баб и врут про прежние заработки.
К третьему дню у него застудило поясницу. К шестому он стал брать с собой подстилку — свёрнутый мешок, чтоб не сидеть на голом бревне. К десятому научился уходить не последним, а вторым от конца, потому что уходить последним — значит быть замеченным.
Пахло там всегда одинаково: мокрой рогожей, конским навозом и дымом от сырых дров, который ест глаза.
За эти две недели Ерофей привык к нему так, как привыкают к скамье у ворот: сядешь — она есть, встанешь — и ладно.
Уже не окликал настороженно. Уже придерживал шаг у амбаров, завидев старика. Дважды угостил — то калачом переломился, то ковшик сбитня поднёс, будто невзначай.
А на пятнадцатый день заговорил сам.
* * *
Вечер был оттепельный, редкий среди морозов: с крыш капало, снег отяжелел и посерел. Ломовики разошлись, Ерофей свёл дневной счёт и всё сидел у догоравшего костерка, ворочая палкой угли.
Степан подсел молча.
Молчали долго.
— Дед, — сказал вдруг Ерофей, не оборачиваясь. — Ты чей?
Степан не стал отнекиваться. Такой ложь чует — он на лжи вырос.
— Ничей, — сказал он. — Кости грею у чужого костра, вот и весь мой двор.
— Ходишь и ходишь, — сказал Ерофей. — Не выспрашиваешь. Другие выспрашивают, а ты нет. Оттого я тебе, дурак старый, чуть не всё и выложил.
Он бросил палку в угли, и та занялась не сразу — дерево было сырое, шипело.
— Ну и ладно. Выложу до конца, чего уж.
Он сидел, подобрав под себя ноги, и Степан заметил, что сапоги у приказчика хорошие, хозяйские, а онучи под ними серые от многократной стирки и в одном месте зашиты крупным мужицким стежком. Заметил и то, как парень грел руки: не над огнём, а сунув под мышки, — так делают те, кто весь день считает на морозе и бережёт пальцы.
* * *
Кабала на нём была старая, ещё смутных лет.
Отец занял в голодный год у прежнего хозяина — не Долгого, а того, у кого Долгий потом весь двор и купил со всеми людьми и долгами. Занял малое: рублёв с десяток, зерном да деньгой. А дальше рост на рост, недоимка на недоимку — и к отцовой смерти наросло на полсотни. Долг перешёл на сына, как переходит двор: хочешь не хочешь, плати.
— Я ведь и выплатить бы мог, — говорил Ерофей, и голос у него садился. — Я не пропойца. Я по копейке, по копейке — за пять лет бы рассчитался. Так не дают рассчитаться!
— Как не дают?
— А так. Всякий раз, как подкоплю к сроку, — глядь, счёт другой. То рост пересчитают, то за постой навесят, то за корм, то за одёжу. Записи-то у хозяина. Что там писано — я не ведаю: цифирь знаю, а буквы худо.
Он сжал кулаки.
— В прошлом годе я почти всё собрал. Гривны не хватало. Пришёл — а мне: ошибся ты, Ероха, тут ещё пятнадцать рублёв за позапрошлый рост. Откуда пятнадцать? А поди докажи, коли запись у них, а я и прочесть не могу.
Он замолчал и стал глядеть в угли.
Степан не сказал ничего.
— Дед, — проговорил Ерофей через минуту, уже другим голосом, тихим и злым. — Я ведь третий год об одно и то же спотыкаюсь и всё понять не мог. А нынче, покуда тебе говорил, — понял.
— Что понял?
— Что им долг мой не надобен.
Он повернулся.
— Им я надобен. Должный. Чтоб всегда должен был. Оттого и не дают рассчитаться: рассчитаюсь — и что с меня взять? А так я и работаю даром, и деваться мне некуда, и жаловаться не пойду, потому что кабальный.
Он усмехнулся.
— Не должник я у них, дед. Я у них корова.
* * *
Домой Степан добирался в темноте и по дороге дважды останавливался — поясница за вечер у костра затекла так, что не разогнуться.
Дома он не стал раздеваться. Сел у порога, вытянул ноги и начал пересказывать прямо оттуда, а Устя, слушая, молча стянула с него сапоги и поставила к печи сушиться.
Антон встал из-за стола прежде, чем старик кончил.
— Ещё раз про пересчёты, — сказал он. — Он копит почти всю сумму, а ему навешивают новое. И записи у хозяина, а он цифру принять может, а прочесть — нет.
— Так.
Антон прошёлся по избе.
— Это не кабала, — сказал он. — Кабальную запись ведут по правилу: сколько занял, какой рост, что выплачено. Рост положен не бесконечный, есть предел. А ежели долг раздувают задним числом и навешивают, чего не было, — это уже не кабала. Это воровская лихва.
Он сел.
— Дядя Степан. Ерофеев долг можно сосчитать по правде. Взять исходные десять рублей, взять законный рост, взять выплаченное — и вывести, сколько он должен на самом деле. И я тебе наперёд скажу: выйдет не пятьдесят. А может, выйдет, что он давно всё отдал и это они ему должны.
— И как ты это сосчитаешь? — спросил Степан.
— По хозяйской записи. Пущай Ерофей её добудет. Спишет, запомнит — как сумеет.
* * *
Степан поставил кружку.
— Не пойдёт, — сказал он.
Антон обернулся.
— Отчего?
— Оттого, что ты его в воры посылаешь.
Старик глядел исподлобья, и лицо у него было не сердитое, а тяжёлое.
— Ты вдумайся, чего просишь. Приказчик лезет в хозяйскую кабальную книгу. Не в свою — в хозяйскую. Поймают — это не выговор, Антоша, это железа. Кабального, что в хозяйские записи полез, засудят и не поморщатся, и всякий скажет: поделом, руки распустил.
— Так он же для себя.
— А кто разберёт, для себя или подослали? — сказал Степан. — Я его две недели прикармливал, дурак старый. Меня у тех амбаров всякий видел. Как его возьмут — первым делом спросят, кто к нему ходил. И вот что главное. Мы к нему подошли зачем? Чтоб через него до Долгого добраться. А выходит, мы сперва его подставим, а после через него доберёмся. Хороша ниточка.
* * *
Антон сел обратно.
— Прав, — сказал он. — Прав кругом.
— То-то.
— А только и другого пути нет. — Он поглядел на старика. — Без записи я его долг не сосчитаю. А без счёта мы ему ничем не поможем — только пожалеем, а жалеть его и без нас есть кому.
Устя, всё это время молчавшая у печи, подошла и села.
— Есть путь, — сказала она.
Оба обернулись.
— Ему в книгу лезть не надо, — сказала Устя. — Ему надо один раз при хозяине счёт свести. Он же приказчик, он у него всякий месяц считает. Пущай попросит по-доброму: покажи, батюшка, где что писано, я хочу знать, сколько мне ещё тянуть.
— Не покажет, — сказал Степан.
— Может, и не покажет, — согласилась Устя. — А может, и покажет — чтоб дурня успокоить, да и посмеяться: гляди, мол, вон сколько за тобой, куда ты денешься. Такие любят показывать.
Она поглядела на Антона.
— И Ерофей ничего не украдёт. Он поглядит и запомнит. Он цифирь помнит, ты сам сказывал.
* * *
Антон сидел, разглядывая столешницу.
«Она права. И права не в счёте, а в человеке.
Я думал, как достать бумагу. А достать надо не бумагу. Достать надо, чтоб хозяин сам её показал — от спеси. И это вернее всякой кражи, потому что после такого Долгому и в голову не придёт, что его считают».
— Хорошо, — сказал он. — Только тогда Ерофей должен запомнить не то, что ему покажут, а то, чего покажут не всё.
— Как это? — не понял Степан.
— А так. Хозяин ему покажет итог: должен, мол, столько. А мне итог без надобности, я и так его знаю. Мне надобно, что стоит выше итога: с чего начали, какой год, какой рост клали, что и когда он вносил. — Антон потёр лоб. — И вот это-то запомнить трудно. Тут не одна цифра, тут двадцать, и все с числами.
— Не запомнит, — сказал Степан.
— Может, и не запомнит.
* * *
Спорили ещё долго и ни до чего не доспорили.
Кончилось тем, что Степан встал и сказал, что пойдёт к Ерофею завтра — не с делом, а просто посидеть, а про запись помянет вскользь, как думают вслух, и поглядит, что тот ответит.
— Только уговор, — сказал он уже в дверях. — Ежели он на это пойдёт и с ним что случится — вы после не говорите, что он сам вызвался. Он не сам. Это мы придумали, и я к нему хожу.
Никто ему не ответил, и он вышел.
Глава 10. Что привёз нарочный
Нарочный воротился на одиннадцатый день, и конь под ним пал у самой заставы.
Устя принесла это к обеду — от той же бабы у Никольских, что носила ей дворовые шепотки за ласковое слово да за помощь по хозяйству.
— Грамоту подали чуть свет, — сказала она, разматывая платок ещё в сенях. — Оладьин прочёл и заперся. Весь день никого. А после позвал не подьячих — холопа своего доверенного. И тот вышел от него хмурый и велел седлать. Троих.
Антон отложил счёты.
— Каких троих?
— Не приказных. Дворовых, покрепче.
* * *
Степан отставил кружку.
— Не за грамотами троих крепких снаряжают, — сказал он. — Это, ребятушки, дело не бумажное.
— Погоди пугать.
— Я не пугаю. Я тридцать лет обозы вожу. — Старик поднял руку и стал загибать пальцы, и Антон замолчал, потому что это была его, Степанова, наука, а не его. — Одного посылают с бумагой. Двоих — с деньгами. А трое — это уже либо товар везти, либо чтоб один держал, другой правил, а третий глядел по сторонам.
— Стало быть, везти.
— Либо везти, либо взять и привезти, — сказал Степан. — Это одно и то же снаряжение.
Устя стояла у печи и слушала, скрестив руки.
— И далеко ли снаряжаются? — спросила она.
— А вот. — Степан подумал. — Ты, Устинья, у бабы своей выведай, чего им в дорогу собирали. Ежели хлеба на два дня — недалеко. А ежели корму коням да ноги мазать — то за сто вёрст, не меньше.
* * *
Про Ерофея сказала Устя.
Она сказала это не рассуждая, а как говорят вслух то, о чём подумали сразу и полчаса не решались.
— По тебе он бить не станет, — сказала она Антону. — Ты на виду. Тебя тронуть — громко, а он громкого пуще всего боится. Он ударит там, где тихо.
— Где?
— По Ерофею.
В избе сделалось очень тихо.
— Дядя Степан к нему две недели ходит, — сказала Устя. — Открыто. При амбарах, при ломовиках. Всякий видел. Донести Оладьину — пустое дело: повадился, дескать, к Долгову приказчику чужой старик, сидят у костра, шепчутся. Он сложит.
Степан медленно побагровел, потом побледнел.
— Так это я, — сказал он.
* * *
Дальше говорили недолго, потому что Антон рассудил быстро и рассудил верно.
Бежать к Ерофею нынче нельзя. Ежели за ним и вправду глядят — то старик, прибежавший среди дня, спешный, с перепуганным лицом, не спасёт его, а выдаст обоих. Идти завтра, отдышавшись. Прийти как ходил — сесть у костра, погреться, поговорить о ценах. И меж делом, вскользь, будто о погоде, сказать про чужих людей на дворе.
— И не пугать, — прибавила Устя. — Ни в коем разе не пугать. Пуганый глупеет. Не «беги, за тобой следят», а этак, стороной: чтой-то, мол, у вас на дворе чужие трутся, я двоих приметил. Ты бы поберёгся, парень. И всё. Больше ни слова. Пущай сам додумает — своим глазам он поверит, а чужим словам нет.
— Хитро, — сказал Степан. — Не я его упреждаю, а он сам себя.
— Так вернее.
— Ладно, — сказал Степан. — Завтра так завтра.
Он сказал это спокойно, и все ему поверили, потому что говорил он спокойно.
* * *
Он вышел из дому в первом часу ночи.
Сделал он это просто: дождался, покуда в избе улягутся, обулся в сенях, снял с гвоздя старый тулуп — не свой, а рабочий, в каком ходил по амбарам, — и вышел, притворив дверь без стука.
По улице он не пошёл. Улицы перегородили решётками ещё с вечера. Он пошёл огородами, вдоль тынов, по той самой тропе, какой ходят все, кому надо ночью и не надо, чтоб знали, — и всякий посадский такую тропу знает у себя за домом.
Ему было семьдесят два года.
Он оскользнулся дважды и один раз упал на колено, и полверсты после этого шёл, чувствуя, как колено набухает. Он остановился под чужим навесом отдышаться и постоял там дольше, чем собирался, потому что закружилась голова.
«Дурак старый, — думал он без всякого раскаяния, глядя, как изо рта идёт пар. — Всё верно Антоша рассудил. И Устинья верно. И я им кивал и знал, что вру.
А только они мне вот чего не досчитали.
Ежели они его нынче ночью возьмут — то завтра мне и говорить будет не с кем. И буду я до смерти помнить, что сидел на печи и ждал утра, потому что так вернее».
Он оттолкнулся от стены и пошёл дальше.
* * *
Долговы амбары стояли за Яузой, у самой воды, и ночью там не спали: сторожа жгли костры, потому что по амбарам ходили крысы и хуже крыс.
Степан вышел к ним со стороны реки, снизу, где берег ломаный и не сразу разглядишь идущего.
Он постоял, пригляделся.
Костров горело два — у ворот и в глубине, у третьего амбара. У ворот сидели трое, и это были свои, амбарные, он их знал в лицо. А у третьего амбара сидел один.
Ерофей.
Он сидел на порожней бочке, ссутулясь, и ворошил палкой угли, и по тому, как он это делал — не грея руки, а просто чтоб чем-нибудь заняться, — Степан понял, что парень сидит тут не по службе, а потому, что домой ему нынче не хочется.
* * *
Он подошёл не таясь, потому что таящегося у костра видно за версту.
— Не спится? — сказал он.
Ерофей вскинулся так, что чуть не свалился с бочки.
— Дядя Степан?! Ты чего… ночью-то?
— А я, брат, старый. — Степан сел на бревно напротив, тяжело, оберегая колено. — Старому спится плохо. Лежишь, лежишь, а потом встанешь да пойдёшь.
— Куда пойдёшь-то?
— А куда ноги несут.
Он протянул руки к огню и стал греть, и грел долго, потому что надо было отдышаться и потому что надо было, чтоб парень успокоился.
Ерофей смотрел на него и не успокаивался.
— Ты не так пришёл, — сказал он вдруг. — Ты всегда днём.
* * *
И вот тут Степан сделал всё не так.
Он собирался — всю дорогу, все две версты по огородам, — сказать вскользь. Про чужих людей на дворе. Про то, чтоб парень поберёгся. Он даже слова подобрал и по дороге повторял их про себя, чтоб не сбиться.
А сел у огня, поглядел на этого мальчишку с обломанным ногтем на большом пальце, который ворошит угли, потому что домой не хочется, — и сказал не то.
— Ерофей. Ты нынче домой не ходи.
Парень медленно опустил палку.
— Чего?
— Ничего. Не ходи и всё. Переночуй тут, при амбарах, при людях. И завтра при людях будь. И послезавтра.
— Дядя Степан…
— И ежели кто позовёт тебя куда одного — не ходи, — сказал Степан. — Хоть хозяин, хоть кто. Скажись хворым. Скажись пьяным. При народе будь, слышишь?
Ерофей встал с бочки.
Лицо у него в свете костра сделалось не испуганное даже, а обиженное — так обижаются, когда подтверждается худшее, о чём давно догадывался.
— Так за мной уже, — сказал он.
Не спросил. Сказал.
* * *
Степан молчал.
Он был мужик неглупый и в ту же секунду понял, что натворил: что Устя была права от первого слова до последнего, что пуганый глупеет, что теперь этот парень будет три дня ходить и оглядываться, и всякий, кто на него посмотрит, увидит, что он оглядывается.
И понял ещё, что назад не отыграешь.
— Слушай меня, — сказал он, и голос у него стал другой, купеческий, тот, каким тридцать лет разговаривал с артельными. — Ты сядь. Сядь, я говорю.
Ерофей сел.
— Я тебе ничего не сказал и не скажу, — сказал Степан. — Я старик, я пришёл ночью, потому что не спалось. Ты меня не видал. А коли видал — так грелись мы, про цены толковали, ты мне сказывал, что рожь подешевела.
— Она не дешевела.
— Вот и хорошо, что помнишь, — сказал Степан. — Так и говори: не дешевела. Спорили мы.
Он подался вперёд.
— А теперь про дело. Я тебя не пугать пришёл. Ты и без меня всё про своего хозяина знаешь — что он тебя, коли надо станет, сбудет и не поморщится. Так?
Ерофей молчал.
— Так, — сказал Степан. — Ну вот и держись за это. Не за меня — за это. Будь при народе, и всё. Народ — он от многого спасает.
Он тяжело поднялся.
— А как оно повернётся — я тебе после скажу. Мне тебя обманывать незачем, я тебе не хозяин.
* * *
Обратно он пошёл не тем путём.
Не потому, что таился, — а потому, что берегом было ближе, а колено разболелось всерьёз, и он рассудил, что дойдёт до Яузского перевоза, а там огородами напрямую.
И оттого, что пошёл не тем путём, он их и увидел.
* * *
У выезда на Троицкую дорогу, за последними дворами, стояли кони.
Трое верховых и одна заводная. Люди возились у сёдел — подтягивали, перевьючивали, — и делали это молча, и оттого было слышно, как звякает и как хрустит под ногами.
Степан отступил за угол амбарушки и стал глядеть.
Он глядел долго — не из храбрости, а оттого, что тридцать лет провожал и встречал обозы и умел с одного взгляда сказать про снаряжение больше, чем иной скажет, пощупав.
«Заводная — стало быть, дальняя. На день пути заводных не берут.
Мешки малые, а тяжёлые. Не хлеб. Хлеб мягко висит, а эти углами.
Корму коням в трёх местах увязано. Овса пуда на три, не меньше. Это дён на пять ходу, а с обратным — на десять.
Тулупы под сёдлами скатаны. Стало быть, ночевать на дороге, не по дворам».
И последнее, самое главное, он увидел, когда те тронулись.
Они пошли не на юг и не на запад. Они взяли направо, на Троицкую, — а с Троицкой к весне идёт одна большая дорога, и идёт она через Переславль на Ростов и на Ярославль.
* * *
Домой он приполз к четвёртому часу и лёг, не раздеваясь.
Утром его подняли поздно, и он сел на лавке, и колено у него было с кулак.
Устя посмотрела на колено, потом на его лицо, потом на тулуп, брошенный у порога, — и всё поняла.
— Ходил, — сказала она.
— Ходил.
Антон вышел из-за стола.
Он ничего не сказал сразу, и это было хуже всего: он постоял, поглядел на старика и сел напротив.
— Рассказывай, — сказал он.
* * *
Степан рассказал всё, ничего не смягчив, — и как сказал не то, и как парень встал с бочки, и как пришлось выкручиваться про рожь.
— Так что напортил я, Антоша, — закончил он. — Ровно как Устинья говорила. Спугнул. Он теперь три дня оглядываться будет.
Устя отвернулась к печи.
— Напортил, — сказал Антон. — И крепко.
— Знаю.
— Ты не знаешь, — сказал Антон. — Ерофей нам был нужен спокойный. Спокойный он бы дожил до весны, а там бы сам к нам пришёл, потому что ему деваться некуда. А пуганый — он либо сбежит, либо, того хуже, пойдёт к хозяину и всё выложит, чтоб выслужиться. Пуганые часто так делают.
Степан сидел, опустив голову.
— Бей, — сказал он.
— Не за что бить, — сказал Антон. — Я бы на твоём месте, может, то же сделал. Только я не на твоём. Что ещё видел?
* * *
Степан рассказал и про это.
Про заводную, про мешки углами, про овёс в трёх увязках, про скатанные тулупы. И про то, что взяли направо, на Троицкую.
Антон слушал, и лицо у него менялось.
Он встал и прошёлся по избе. Потом вернулся, сел и придвинул лучинку.
— Повтори про овёс.
— Пуда три, а то и поболе.
— А тулупы точно скатаны, не в возу?
— Под сёдлами, — сказал Степан. — Я видал.
Антон положил лучинку.
— Дядя Степан, — сказал он. — Ты нынче ночью сделал две вещи. Одну дурную, и она нам ещё аукнется. А другую такую, какой я бы не сделал, потому что мне бы и в голову не пришло пойти глядеть на выезд.
Он поглядел на старика.
— Я весь вечер считал, кого они поедут бить. А надо было считать, куда они поедут. И этого я бы не досчитал никогда, потому что я в конской упряжи не смыслю ничего, а ты по трём увязкам овса читаешь, как я по столбцу.
— Ну и что оно даёт? — глухо спросил Степан.
— Пока не знаю, — сказал Антон. — Знаю одно: они пошли на Ярославль.
Он посидел, глядя на сажу, размазанную по столешнице.
— А в Ярославле у меня двенадцатый год.
Глава 11. Ответ
Нарочный воротился на девятый день, к вечеру, весь в снегу, и привёз пустые руки.
Оладьин ждал его в сенях, чего не делал никогда, и по одному тому, что человек прошёл к нему прямо, не заходя на кухню и не отряхнувшись, понял: бумаги нет.
— Чего.
— Не велено писать, Ксенофонт Митрич.
— А велено что?
Нарочный поглядел в пол. Он был из своих, ездил к тому двору не первый раз и знал, что везёт.
— Велено сказать словом. — Он помолчал, вспоминая точно, как ему было наказано вспоминать. — «Дело твоё, ты и досматривай. А ежели не досмотришь — тебя досмотрят».










