
Полная версия
Не пройти мимо. Книга 2. Не время для чужих

Не пройти мимо. Книга 2. Не время для чужих
Глава 1. Снег на пороге
Первый снег в тот год лёг рано и без спешки — будто кто наверху сыпал муку через сито, ровно и подолгу. Антон стоял на крыльце, держал кружку с горячим сбитнем и смотрел, как двор затягивает белым. Хорошо стоял. Без дела, без счёта в голове, без оглядки — просто стоял и смотрел.
Третий год пошёл тихий. Москва отдышалась после Смуты, обзавелась царём, и людям наконец-то стало можно думать не о том, как дожить до весны, а о том, что весной сеять. Антонов двор у Покровки оброс хозяйством: амбар, конюшня, две лавки в торговых рядах, своя артель возчиков. Имя его в приказах знали — «тот счётчик, что у Минина считал». Знали и побаивались, и это было удобно.
— Замёрзнешь, — сказала Устя из сеней. Вышла, накинула ему на плечи тулупчик, встала рядом. Под платком — другое лицо, чем три года назад: то, спасённое, было пугливое, всё в углы смотрело. Это глядело прямо. — Фомка из рядов прибежал. Говорит, в лавке люди ждут.
— Какие люди?
— Не торговые. Приказные.
Сбитень разом перестал быть горячим.
Антон поставил кружку на перила. В животе зашевелилось знакомое, давно забытое — то холодное, тянущее, что в первые месяцы тут не отпускало неделями. «Приказные не ходят в лавку поутру по доброму делу. Доброе дело само в приказ зовёт. А когда сами идут — это уже не дело, это охота».
— Степан где?
— На Дон собирается.
Третью зиму собирается и третью зиму откладывает: то дороги встанут не вовремя, то артель без него не управится, то дойдут слухи, что на низу опять неспокойно. Антон знал настоящую причину и молчал о ней: Степан боялся доехать и не найти.
— С утра возы у артели смотрит. — Устя глянула на него снизу. — Ты не белей раньше беды-то. Может, пошлина какая.
— Может, — сказал Антон.
Он уже знал, что не пошлина.
В лавке было трое. Один — подьячий, в зелёном кафтане, с чернильницей у пояса на шнуре: при деле человек, пишущий. Двое других — без чернильниц, просто стояли у двери, и смотреть на них было неуютно, как на собак, которым не сказали «свои».
Фомка жался в углу за прилавком, бледный, и глазами Антону: беда.
— Антон Иванов сын? — спросил подьячий, не здороваясь.
— Он самый.
— По государеву делу. — Подьячий развернул столбец — длинную, в несколько склеек, бумагу. — Бьёт челом на тебя гость торговый Третьяк Долгий. Что-де ты в прошлом, при ярославском сборе, утаил казны на двести рублёв с полтиною. И что счёты у тебя ведены воровски, в двойную руку: одно в книге, другое себе в калиту.
В лавке стало очень тихо. Только за стеной, в амбаре, хрустел снег под чьими-то валенками — Степан ходил, вожжи смотрел, ничего ещё не знал.
Антон не двинулся. Внутри стало вдруг спокойно и пусто, как бывало всегда, когда запахнет настоящей опасностью. Страх был — но он отошёл в сторону и сел, как зверь, дожидаться, а голова осталась холодная.
«Двести рублёв с полтиною. Складно. Не сто, не триста — двести с полтиной. Такую цифру не со зла придумывают, такую считают. Кто-то сел и посчитал, как бы половчее меня подвести. Третьяк Долгий — это кто? Я его не знаю. Меня и не должны знать тем, кто бьёт. Бьёт не Третьяк. Третьяк — рука. А кто плечо?»
И тут же, без зова, поднялось из памяти то, чем кончилось ярославское дело: Скитского не судили и не брали — его тихо, без шума, свёл с глаз князь, отписал двор да вотчины и сослал в опалу. А тот, кто стоял за Скитским повыше, кого так и не достали, — тот в самый жар ушёл в тень. И осталось висеть несказанным итогом Назарово, оброненное тогда мельком: те, кто повыше, уходят. Всегда уходят.
«Вот ты и пришёл. Не сам. Через бумагу. Через двести рублёв с полтиной».
— Книги мои в порядке, — сказал Антон вслух, ровно. — Все до листа. И за ополчение я отчёт сдавал Кузьме Минычу самолично, под его рукой. Хочешь — поднимем тот отчёт.
— Поднимем, — легко согласился подьячий. И от этой лёгкости Антону стало совсем нехорошо. — Только Кузьмы Миныча на Москве нынче нет, в Казань отъехал. А до его возврату велено тебя по сему челобитью взять на поруки и книги твои опечатать.
Опечатать книги. Остановить дело. Не посадить — посадить рано, доказательств нет, — а связать руки. Закрыть лавки, заморозить торг, пустить по Москве слух: «счётчика-то за воровство берут». К весне от его имени, которое побаивались, останется одно — «вор, что у Минина крал». А там и доказывать ничего не надо. Имя само себя похоронит.
Тонко сделано. Не сильно — тонко.
— На чью руку поручителей? — спросил Антон.
— Двух дворов хватит. — Подьячий мазнул взглядом по лавке, по добру. — У тебя, чай, есть кому за тебя стать.
«Есть. Но кто за меня встанет нынче — того и заметят. Кто за меня встанет — того после так же бумагой и подведут. Он не меня одного ловит. Он смотрит, кто рядом со мной. Кто мне дорог».
И в этот самый миг скрипнула дверь, потянуло холодом, и вошёл Степан — большой, заснеженный, румяный с мороза и ничего не ведающий.
— Антоша, кони готовы, можно хоть зав… — Он осёкся, увидел троих. Глаза его, старые, но быстрые, прошлись по зелёному кафтану, по столбцу, по двум у двери. И лицо у Степана сделалось спокойное-спокойное. Такое спокойное, какое бывает только у тех, кто беду на своём веку видал не раз. — Здорово, люди. По делу?
— По делу, — сказал подьячий.
— Ну, по делу так по делу, — мирно сказал Степан и стянул рукавицы, не торопясь, обстоятельно. — Дело терпит, покуда щи не остыли. Антоша, ты гостей-то в избу зови. На морозе бумаги читать — чернила стынут.
И в этой простой стариковской хитрости — затянуть, увести в тепло, дать Антону вздохнуть — было столько верности, что у Антона на миг защипало в горле.
Он встретился глазами с Устей, что стояла в дверях лавки и всё слышала. Она не охнула, не побелела. Она смотрела на него спокойно и думала — он видел, как она думает, — то же, что и он: кто это сделал и как теперь отбиться.
И Антон вдруг понял, что покой кончился. Кончился не сегодня утром, в лавке. Он кончился ещё три года назад, в Ярославле, когда Скитский пал, а тот, кто за ним, ушёл несведённым, — и все эти тихие, снежные, сытые годы были просто отсрочкой. Враг не забыл. Враг сел и посчитал. И первым ходом ударил не по нему — по его делу, по тому, что он строил, по тем, кто рядом.
«Хорошо, — подумал Антон, и холодное в нём окончательно село на место зверем, готовым ждать сколько надо. — Хорошо. Ты считаешь. И я считаю. Поглядим, у кого книга вернее».
Глава 2. Кто считает
Подьячего с двумя молчунами Степан-таки увёл в избу и напоил горячим — не из гостеприимства, а чтобы затянуть; и подьячий, разомлев, читал столбец медленнее, и печати к сундуку с книгами прикладывал не так споро. Но приложил. Две бурые нашлёпки воска легли на крышку — на дело всей Антоновой жизни, — и подьячий сказал на пороге:
— До Кузьмы Миныча книг не замай. Сорвёшь печать — будет тебе уже не челобитье, а государево слово.
И ушёл. И двое молчунов за ним.
В избе остались четверо. Четвёртым был Назар Силыч — грузный, седой, тот самый ярославский дьяк, что три года назад свалил вместе с ними Богдашку да Скитского. Минин, забирая своих счётных людей в столицу к большому делу, перетянул и его — сажать наново разорённые приказы. Нынче он заглянул к Антону по старой дружбе, попить сбитня да потолковать, — да угодил к самому приходу подьячего. Так и просидел всё это время в углу, у печи, тихо, не встревая: чужому глазу дьяка при битом счётчике видеть было ни к чему. А как приказные ушли — придвинулся к столу вместе со всеми.
Сидели вокруг стола, где стыл недопитый сбитень, и никто не спешил говорить. Первым не выдержал Степан:
— Двести рублёв с полтиной. С потолка взяли?
— Не с потолка. — Антон глядел на свои руки, лежавшие на столе ладонями вниз. Руки были спокойны — это его всегда удивляло, что руки спокойны, когда внутри идёт счёт на разрыв. — Полтина и выдаёт. Круглое число врут наскоро. А с остатком — считают. Кто-то сел над ярославскими списками и вывел сумму так, чтобы она почти сходилась.
— А ты не утаивал.
— Не утаивал.
— Тогда подымем книгу.
— Книгу опечатали.
Степан помолчал. Потом сказал упрямо, как о решённом:
— А Минин отпишет.
— Минин в Казани. И покуда он там, печать стоит, лавки закрыты, артель без дела. — Антон повернулся к Степану. — Дядя Степан, сколько у нас возов до Рождества уговорено?
— Девять, — глухо сказал старик. — Соль на Вологду, рыба мороженая, да к Крещению две подводы сукна. Всё стало. Заказчики уйдут к другим — а к весне про нас скажут: ненадёжные, дело стоит. — Он тяжело двинул бровями. — Складно нас обложили.
— Складно, — согласился Антон. — Я бы лучше не сложил.
И вот тут его подкараулило.
По старой привычке — той самой, что поначалу выручала, — он потянулся внутрь себя, в ту дальнюю кладовку, где хранилось знание про вперёд. Как языком к больному зубу. Что там было дальше тринадцатого года? Царя выбрали, Михаила, юнца… а дальше? Кто при нём в силе, кто в опале, какие приказы, какие гости торговые пойдут в гору, а какие падут — и не подведёт ли под монастырь такой вот тихой бумагой?
Пусто.
Не то чтобы забыл. Там никогда и не было. В той книжке, по которой он когда-то учил даты, про эти годы стояло три строки: ополчение, Минин с Пожарским, Москву взяли. Дальше — белый разворот. Кто такой челобитчик, гость торговый, — про это в учебниках не пишут. Кто стоит за челобитчиком — тем паче.
Он медленно отпустил больной зуб. Первое время этот тайник его кормил: он знал наперёд — и оттого был смел. А теперь знание кончилось, отыграло своё и легло, как Прохор лёг под елью. Москву взяли и без его памяти. И теперь, в малом, в тяжбе про двести рублёв с полтиной, память молчала так же глухо, как молчал за окном зимний двор. И надо было жить, как все тут живут, — вслепую, соображая.
«Ну вот, — подумал он почти спокойно. — Теперь ты и вправду дома. Один козырь был — и тот вышел».
— Антоша. — Устя смотрела на него. — Ты куда ушёл?
— Никуда. Думаю. — Он тряхнул головой. — Кто он, этот Долгий? Имя не наше здешнее.
— Он не сам по себе, — сказала Устя.
Все повернулись к ней.
Она заговорила не сразу — сложила руки на коленях, и Антон увидел: спокойствие её не оттого, что не страшно. Оттого, что ей это знакомо до тошноты — этот холодок, эта бумага, этот способ извести человека не кулаком, а исподтишка. Она такое видела. С той стороны.
— Я таких, как этот Долгий, на дворе навидалась, — сказала она. — Богатый, а сам пустой, как кошель: что положат, то и несёт. За таким всегда кто-то стоит. Сам он на живого человека челом бить не пойдёт — ему невыгодно, ему торговать. А пошёл — значит, велели. Не Долгого бойся, Антон. Долгого хоть на куски. Бойся того, кто его на тебя навёл.
— А как его сыскать? — буркнул Степан. — Наши книги под печатью, а чужие нам кто покажет?
Хороший вопрос. Антон и сам его себе задал, и ответа пока не имел.
— Долгий торгует, — медленно сказала Устя. — Стало быть, должает и одолжается. Кто такого держит на верёвке — тот верёвку через долг и держит. Купи его долг — узнаешь хозяина.
Степан крякнул, поглядел на неё по-новому — будто впервые разглядел, из какого огня Антон её когда-то вынес.
— Долг — это по торговой части, это я разнюхаю, — сказал Степан. — А вот кто в Разряде ярославские списки подымал, чтоб Антону недостачу высчитать, — это уж не купеческое.
— Это моё, — глухо сказал Назар. — Я дьяк. В Разряд мне ход есть, где вам, торговым, от ворот поворот. — Он потёр переносицу. — Свод того сбора после в Разряд лёг. Чтоб вывести двести с полтиной, надо было над ним посидеть не день. А кого попало к тем столбцам не пускают. Погляжу, чья рука их брала. — И прибавил тише: — Только тихо. За мной самим тут ещё приглядывают — новый я, чужой в московских приказах. Оступлюсь — самого сжуют.
Степан всё это время молчал, глядя в стол. А как Назар договорил — поднял голову, и лицо у старика было тяжёлое.
— Одно мне поперёк горла, — сказал он. — Что имя это они в бумагу вписали. «Антон Иванов сын». Ивановым сыном тебя треплют, вором зовут. — Он повёл рукой, будто отгоняя что. — А у меня Иван — брат. Я к его крови ехать собрался этой зимой — к Григорию, к сыну его, на Дон. Кони готовы, дорога обдумана.
Он опустил тяжёлые ладони на стол.
— Григорий подождёт. Он на Дону сидит, никуда не денется — где отец его весь век прожил, там и до весны просидит. А тебя весной могут… уже и не быть. Живая кровь обождёт, Антоша. Полвека ждала — ещё обождёт. А тебя, живого, топить не дам. Говори, что делать.
Антон посмотрел на него — на седую бороду, на упрямую складку у губ, на человека, который полвека искал брата, нашёл след, собрался наконец ехать к его крови — и отложил ту самую дорогу ради него, Антона, — и у него защипало в горле.
— С чего начнём, Антоша? — спросил Степан.
— Тянуть будем за два конца, тихо, — сказал Антон. — Ты, Назар Силыч, — за разрядный: кто мои списки подымал. Дядя Степан с Устей — за торговый: чей долг держит Долгий. А я… — он усмехнулся, — а я буду сидеть битый. Пусть по рядам идёт слух, что счётчик убит, руки опустил, дело стало. Кто затеял — пусть порадуется, что попал. Кто рад — тот и расслабляется.
Он оглядел их лица — старика, девушку, дьяка — и впервые ясно почувствовал то, чего в первый свой год тут долго не понимал: что он не один. Что был он тут чужой, заноза, всё сам да сам, — а теперь у него за столом сидят люди, которые встанут. И что враг это видит. И бьёт именно по этому.
«По тем, кто рядом, — подумал он. — Когда-то их не было. Теперь есть. Ну что ж. Значит, это и буду защищать».
А Устя, когда мужчины разошлись — Степан к сундукам, прикинуть, что от торга осталось, Назар в ночь, к себе, — задержала Антона за рукав.
— Ты гляди, — сказала тихо. — Я в это дело сама лезу, слышишь? Не потому, что ты велел. Я эту породу знаю, как они думают, чем берут. Я тебе тут вижу то, чего ты не видишь. Только мне в неё обратно лезть — как в прорубь второй раз. Ты будь рядом.
— Буду, — сказал Антон.
Глава 3. Битый сидит
Наутро Антон сделал то, чего за весь торговый год ни разу себе не позволял: не пошёл в лавку.
Прежде, в какой день ни возьми, к рассвету он уже был на ногах — счёты под мышкой, в голове с вечера уложенные дела, и первым делом торговый ряд, покуда народ свеж и на память не наврёт. А тут — лежал на лавке под тулупом, слушал, как за стеной Устя гремит ухватом, и не вставал. Нарочно не вставал. Это была работа — лежать. Самая трудная, какую он себе назначил.
«Битый сидит. Битый не бегает по рядам, не грозится, не ищет правды. Битый лежит лицом к стене. Пусть смотрят».
А что смотрят — он не сомневался. Двор у Покровки не бочка с крышкой: дворник, водовоз, стряпуха, соседский малый, что дрова колет за хлеб, — всякий чего видит, всякий с кем словом перекинется. Из десяти — девять просто языкатые. А десятый за грош пойдёт да скажет кому надо, как оно у счётчика: убит ли, крепок ли, бегает ли хлопотать. Того десятого Антон в лицо не знал. Оттого играть надо было для всех.
К полудню он всё же поднялся — не мог больше, тело не приучено, — сел к столу, где вчера сидели четверо, и стал глядеть на опечатанный сундук.
Две восковые нашлёпки на крышке. Бурые, с оттиском — не разобрать какого, подьячий мазал наспех. Под ними — книги. Приходные, расходные, отпускные, памяти по возам, кабалы, счётные тетради за три года. Всё, чем он тут стал из ниоткуда. Вся его правда лежала под этим воском, и сорвать печать значило дать врагу второе, злое дело поверх первого.
Он смотрел на печать и думал не про воск.
«Списки. Он считал по ярославским спискам. Значит, где-то есть свод того сбора, и в нём — сколько собрано, сколько роздано, сколько куда. И там всё сходится, я сам сводил. А чтоб вывести недостачу, надо было либо цифру подменить, либо счесть криво нарочно. Подменить — это в самом столбце след, подчистка, вставка. Счесть криво — это уж как повернуть. Значит, всё дело в том, какой лист они взяли и что с ним сделали».
Своих книг он тронуть не мог. А тех, разрядных, и подавно не достанешь. Оставалось одно, чего у него было в достатке: голова да память. Он закрыл глаза и стал подымать тот ярославский сбор изнутри — как в той, прежней жизни, засыпая, гонял в уме числа — множил, делил, покуда цифры не расплывались в сон.
Соль. Хлеб. Сукно на ратных. Деньги с посадов — по сохам, по животам. Он сводил это своей рукой, при Минине, под его печатью. Двести рублёв с полтиной. Откуда такой хвост?
И вдруг — не вспомнил, а нащупал. Полтина.
Была там одна статья, из-за которой он тогда с ярославским земским старостой чуть не разругался: недобор с двух дворов, что погорели о Троицу, — их скостили, а в первом черновом списке они ещё стояли полным окладом. Он тогда сам вычеркнул и внизу подписал: «сии дворы пусты, недоимку сложить». Мелочь. Рублёв на десять с чем-то.
«А если взять черновой лист, где эти дворы ещё стоят окладом? По нему выйдет, будто с них собрано, а в казну не дошло. И не с двух дворов — можно так по всему списку пройтись, где я скащивал. Погорельцы, пустые дворы, недоимки сложенные. Их-то и насчитали. Сложил всё, что я списал по-честному, — вот тебе и двести с полтиной. И полтина оттого, что честный счёт полтинами и копейками пахнет, не круглый».
Он открыл глаза. В груди было холодно и ясно.
Это меняло дело. Это значило, что враг не подделывал — врагу и подделывать не пришлось. Он взял черновик, ранний список, до Антоновых поправок, и посчитал по нему как по чистовому. А поправки, законные, при Минине сделанные, — будто их и не было. И вышло гладко: смотри, собрано столько, в казне столько, разница — вот она, у счётчика в калите.
Чтоб это опрокинуть, нужен был чистовой свод — тот, где Антоновой рукой сложены пустые дворы. Тот, что «после в Разряд лёг». За которым и пошёл Назар.
«Значит, всё сходится в одну точку. Если черновик и чистовой лежат рядом — я прав, и меня оправдают в один день. Если чистового вдруг не станет…»
Он не додумал. За окном скрипнули полозья.
* * *
Степан вернулся к вечеру, весь в снегу, лицо серое от мороза и от чего-то ещё. Сбил валенки о порог, прошёл к столу, сел тяжело и первым делом придвинул горшок со щами — не потому что голоден, а чтоб руки заняло.
— Ну, — сказал Антон.
— Гну. — Степан похлебал, собрался с мыслями. — Долгого я нашёл. Не диво — он на Москве человек видный, гость, двор на Варварке, амбары у реки. Торгует хлебом да солью, помалу и сукном. С виду — крепок. — Он отложил ложку. — А как копнёшь — гнилой.
— Долги?
— Долги, — кивнул Степан. — По рядам про него говорят разное, а сходится к одному: тратит выше, чем берёт. Двор новый ставил — с размахом, каменные палаты затеял, у нас на Москве это дорого да чудно, редко кто. Откуда деньга? Свои купцы ему в долг больше не дают — уж давали, обожглись. А он всё при деньгах.
— Стало быть, чужая деньга.
— Стало быть. — Степан понизил голос, хоть в избе были свои. — Один старик, я его давно знаю, соляной сиделец, шепнул: Долгий-де на крючке. Кабалу на него держит некто, и большую. И держит не купец. Купец кабалу либо взыщет, либо перепродаст — ему деньга нужна, а не человек. А этот не взыскивает. Носит Долгого при себе, как хозяин собаку на цепи: то приласкает, то стравит.
Устя, что сидела в углу с шитьём и, казалось, не слушала, подняла голову.
— Стравит, — тихо повторила она. — Вот и стравили. На тебя.
— На меня, — согласился Антон. — А кто держит кабалу — старик не сказал?
— Не сказал. Не знает. — Степан развёл руками. — Это, Антоша, за семью печатями. Кабала — она либо в приказе записана, либо у людей на руках втай. Втай — это уж не сыщешь без своего человека в самом деле. — Он поглядел исподлобья. — Есть одна ниточка. Долгий заёмными кабалами не сам ворочает — у него сиделец в амбаре, приказчик, из беглых холопов, кажись. Тот все долги хозяйские знает наперечёт. Вот его бы разговорить.
— Купить?
— Купить дорого и опасно: купленный и перекупится. — Степан покачал головой. — Тут не деньгой. Тут — как повернётся.
Антон кивнул. Он и сам это знал: купленный человек не твой, он ничей, он того, кто в последний раз доплатил. А нужен был не купленный — нужен был напуганный или обиженный. Такой держится крепче.
— Ты вот что, — сказал он. — Ты этого сидельца пока не трожь. Обнюхай кругом: кто он, откуда, чем дышит, есть ли на нём своя беда. У беглого холопа беда завсегда своя есть — за спиной. Найдём его беду — найдём и ключик.
Степан поглядел на Антона одобрительно.
— Быстро ты в наши дела влез, — сказал он. — Давно ли лаптем щи хлебал, прости за слово, а нынче как из приказа.
— Я поначалу думал, тут всё простое, — сказал Антон. — А тут всё двойное.
* * *
Назар в тот вечер не пришёл — прислал малого с изустным словом: «здоров, не хворай, буду позжей». Это тоже было условлено: реже видятся — меньше свяжут. Дьяк, что зачастил к битому счётчику, — уже примета.
А ночью Антон долго не спал.
Лежал, слушал ровное дыхание Усти рядом, смотрел в темноту, где угадывался опечатанный сундук, и думал не про списки, не про кабалу, не про Долгого. Думал про то, о чём себе днём думать не позволял.
Про то, что козыря больше нет.
Днём, в избе, он уже нащупал эту пустоту — потянулся к знанию про вперёд — и не нашёл ничего. А теперь, в темноте, оно повернулось к нему другой стороной — не досадой, а тишиной. Стены за спиной больше не было. Той самой, на которую он год опирался: бей — не отступлю, мне ведомо, что устою.
И, странное дело, без стены стоялось не страшнее. Он стал наконец такой же, как все они, — как Степан, как Устя, как всякий живущий, что не знает своего завтра. Голый. Только со своей головой да с теми, кто рядом.
«И это, может, и к лучшему, — думал он, глядя в темноту. — Пока я знал наперёд — я и жил будто вполсилы, вполдуши. Как в игре, где исход ведом: ходишь, а не рискуешь. А теперь — по-настоящему. Теперь если оступлюсь — то насовсем, без подсказки. Зато и выстою — так свой выйдет, не по бумажке».
Он повернулся на бок. За слюдяным окошком синел снег — луна вышла. Где-то далеко, за Покровкой, лаяли собаки, потом смолкли.
«Двести рублёв с полтиной, — подумал он уже сквозь дрёму, и почти улыбнулся. — Полтина тебя и выдала, хозяин. Честный человек считает копейками. Врёшь ты гладко, а лист-то взял мой, черновой. И где-то лежит другой, чистовой, с моей рукой. Пока он есть — я жив».
Глава 4. Разрядный ход
В Разрядном приказе пахло тем, чем пахнут все приказы на свете: чернилами, мышами, тёплым воском и холодным потом просителей. Назар Силыч знал этот запах полжизни и всё равно каждое утро, входя, ловил себя на том, что плечи сами подбираются. Приказ — не изба. В приказе стены слышат.
Он шёл через переднюю палату не спеша, кланялся кому надо, не кланялся кому не надо — новичок, а держится ровно, приметили уже. За месяц с малым он выучил тут главное: кто здесь настоящий хозяин. Не судья, боярин думный, что наезжал раз в неделю и грозно листал столбцы, ничего в них не смысля. И не дьяки, равные Назару. Хозяин был — старый подьячий Гаврила Обрезков, что сидел в столбцовой палате сорок лет и знал, где какой свиток лежит, лучше, чем иной поп — «Отче наш».
К Гавриле и надо было. Только не в лоб.
— Гаврила Прокофьич, — сказал Назар, подсаживаясь к нему будто мимоходом, с делом в руках — настоящим делом, вологодскими сошными списками, которые ему и вправду велено было сверить. — Пособи, будь ласков. Тут у меня по Вологде две сохи не сходятся, а откуда хвост — не пойму. Ты этих мест писец давний, тебе виднее.










