Народ против демократии: Почему наша свобода в опасности и как её спасти
Народ против демократии: Почему наша свобода в опасности и как её спасти

Полная версия

Народ против демократии: Почему наша свобода в опасности и как её спасти

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Но атаки на свободную прессу — лишь первый шаг. На следующем этапе война с независимыми институтами нередко целится в фонды, профсоюзы, аналитические центры, религиозные объединения и другие негосударственные организации.

Популисты понимают, насколько опасны для их притязания на единоличное право говорить от имени народа посреднические институты, обоснованно представляющие взгляды и интересы больших групп общества. Поэтому они упорно работают над дискредитацией таких институтов как инструментов старых элит или внешних сил. Когда этого недостаточно, они вводят законы, ограничивающие иностранное финансирование, чтобы ослабить их экономически, или используют контроль над регуляторным аппаратом, чтобы парализовать их деятельность.

Но наибольший гнев и самые беспощадные атаки, как правило, направлены на государственные институты, не находящиеся под прямым влиянием популистского правительства. Когда общественное радио или телевидение отказывается транслировать правительственную пропаганду, когда контрольные органы по этике критикуют правительство, когда независимые избирательные комиссии стремятся обеспечить свободные и честные выборы, когда военные отказываются выполнять незаконные приказы, когда парламентарии осмеливаются использовать парламент как базу для оппозиции, когда высший суд страны объявляет действия популиста неконституционными, эти важнейшие институты сначала мажут краской предательства, а затем «реформируют» или упраздняют.

В Венгрии, к примеру, Орбан систематически заполнял ряды некогда беспристрастных бюрократических институтов рьяными лоялистами и подрывал независимость судебной системы. В Венесуэле Уго Чавес (Hugo Chávez) переписал конституцию сразу после прихода к власти, фактически политизировав каждый крупный институт в стране.[57]

Та же тактика всё отчётливее проявляется даже в Западной Европе и Северной Америке. В Великобритании, например, существует давняя традиция уважения к судебной власти. Но когда суд постановил, что премьер-министр Тереза Мэй (Theresa May) нуждается в одобрении парламента для запуска процедуры выхода Британии из Европейского союза, атаки на судебную власть приобрели беспрецедентную ожесточённость. Daily Telegraph, разместив фотографии трёх вынесших решение судей в визуальном стиле, жутковато напоминающем нападки на немецкую судебную систему в 1930-х, громила то, как решение якобы подрывает волю народа. Daily Mail пошла ещё дальше: поместив аналогичное фото под ещё более крупным заголовком, она заклеймила судей «ВРАГАМИ НАРОДА».[58]

Это превосходно передаёт логику, срабатывающую, когда популизм оборачивается против независимых институтов. Перед лицом притязания популистов на единоличное представительство народной воли политика быстро превращается в экзистенциальную борьбу между настоящим народом и его врагами. Поэтому популисты, как правые, так и левые, по мере роста их власти, скорее всего, будут становиться всё более нелиберальными. Со временем они начинают считать всякого несогласного предателем и приходят к выводу, что любой институт, стоящий на их пути, является незаконным извращением народной воли. И то и другое должно быть устранено. Остаётся лишь прихоть популиста.


Народ решает (делать всё, что ему вздумается)


Али Эрдоган (Ali Erdoğan), председатель маленькой турецкой общины в Вангене-бай-Ольтене, имел большую мечту. Когда-нибудь, надеялся он, скромный, бело-золотой минарет высотой около шести метров украсит его культурный центр на севере Швейцарии.

За годы усилий он собрал необходимые средства и подал заявку на разрешение на строительство. Но местные жители быстро организовались, чтобы противостоять его планам. Одни утверждали, что минарет закроет им обзор. Другие опасались, что столь демонстративный исламский символ угрожает культурной идентичности городка. Третьи были ещё откровеннее: минареты не место в Вангене-бай-Ольтене, как и иммигранты, желающие их воздвигать. Строительная комиссия единогласно отклонила заявку.

Эрдоган не сдался, и спор переместился из политического процесса в суды, как это часто происходит в наши дни. Административный суд кантона Золотурн разрешил строительство минарета. Когда местные жители обжаловали решение, Федеральный верховный суд его подтвердил. Минарет всё-таки мог быть построен.[59]

Но эта маленькая победа прав турецкой общины Вангена-бай-Ольтена вскоре обернулась крупным поражением прав религиозных меньшинств по всей Швейцарии. Разгневанные решениями судов, ультраправые активисты начали собирать подписи под всенародным референдумом о запрете строительства любых новых минаретов. «Народ высказался, что мы этого не хотим», заявил Ролан Кисслинг (Roland Kissling), местный лидер Швейцарской народной партии. «Я за интеграцию иммигрантов, но эти люди просто требуют слишком многого».[60]

Большинство соотечественников Кисслинга согласились. 29 ноября 2009 года миллионы швейцарских избирателей пришли на избирательные участки, чтобы ограничить право мусульман на свободу вероисповедания. Политические лидеры, авторитетные газеты и иностранные наблюдатели призывали избирателей уважать права крупнейшего религиозного меньшинства страны. Но тщетно. По итогам голосования инициатива набрала 58 процентов голосов.[61] После референдума конституция Швейцарии гласит: «Свобода вероисповедания и совести гарантирована… Строительство минаретов запрещено».[62]

Али Эрдоган осуществил свою мечту. Референдум запоздал и не смог остановить строительство его минарета. Но скромная башня, ныне украшающая неприметное здание на окраине его городка, стала последним минаретом, построенным в Швейцарии.

В дни после референдума шокированные комментаторы по всему миру назвали его результат откровенно антидемократическим.[63] Но их неточное использование этого слова лишь демонстрирует, как трудно говорить о нынешнем кризисе ясно, когда мы понимаем под демократией всё что угодно. Ведь трудно придумать более прямой способ дать народу править, чем позволить ему голосовать по спорным вопросам.

Вот почему я предпочитаю говорить, что история с минаретами воплощает распад либеральной демократии на две новые формы режима: нелиберальную демократию и недемократический либерализм.

На одной стороне, бюрократические и технократические институты, защищающие права личности. Административный суд кантона Золотурн и Федеральный верховный суд укомплектованы невыборными судьями. Оба отстояли право непопулярного меньшинства на свободу вероисповедания. На другой стороне, демократические институты, позволяющие народу выражать свои взгляды. Выборные члены Строительной комиссии и референдум, призвавший всех совершеннолетних граждан Швейцарии принять окончательное решение, послужили инструментом перевода народных взглядов в публичную политику.

Проблема швейцарского референдума, таким образом, не в том, что он каким-то образом антидемократичен. Проблема в том, что швейцарская демократия всё активнее направляет свои силы против базовых либеральных норм.[64]

В этом отношении Швейцария не одинока.

Поскольку я не имею привычки посещать митинги ультраправых партий, я ожидал, что предвыборное мероприятие «Альтернативы для Германии» (Alternative für Deutschland, AfD) будет ощущаться, ну, экзотично, наверное. Вместо этого оно мгновенно напомнило мне юность. Всё в нём словно было навеяно провинциальными немецкими городками, в которых я жил в конце 1980-х и начале 1990-х.

Митинг проходил в унылом спортивном зале, по совместительству универсальном мероприятиевом пространстве, в пригороде среднего класса города Оффенбург. Здание окружали семейные дома, не то чтобы одинаковые, но со стенами одного цвета и крышами, наклонёнными под одним углом. Публика, если не считать предсказуемого перекоса в сторону старшего возраста, тоже выглядела ничем не примечательно; будь это необычно большая фокус-группа производителя ортодонтической продукции, атмосфера была бы примерно той же. Даже партийные плакаты выглядели ненавязчиво коммерческими. С оттенками синего, чуть слишком синего, и красного, чуть слишком красного, они напоминали шаблон PowerPoint или, может быть, неудачную рекламу в метро.

Фрауке Петри (Frauke Petry), тогда лидер AfD, известная своей ядовитой риторикой против иммигрантов, призывала использовать «словесные провокации» как PR-стратегию во внутренней переписке.[65] Верная своему слову, она недавно призвала немецкую полицию предотвращать нелегальные пересечения границы любыми необходимыми средствами, включая применение оружия.[66]

Когда она поднялась на сцену в Оффенбурге, эти нелиберальные инстинкты были в полной мере.[67] Злость на иммигрантов была чуть слишком нутряной, настаивание на неспособности приезжих стать подлинными членами немецкой нации — чуть слишком пронзительным для спокойного восприятия. Нередко обвиняемая в разжигании иррациональных страхов, она настаивала: «Страх и зависть — важная часть политики». Немцы, говорила она под шквал аплодисментов, должны больше не стесняться с гордостью употреблять исторически заряженные термины вроде «Volk», «народ».

На протяжении вечера эти глубоко нелиберальные темы возникали вновь и вновь. Но столь же поразительным и куда менее освещённым в прессе было то, какой акцент партия делала на углублении демократии. Оглядывая зал, я не удивился, увидев плакаты «Иммиграции нужны чёткие правила» или «Германия не должна быть мировым казначеем». Но я был озадачен другим плакатом с изображением швейцарского флага: «Швейцария за референдумы», гласил он. «Мы тоже».

Требование прямой демократии, объяснила Петри в начале речи, является одной из ключевых забот партии, о которой ни один журналист не хочет её спрашивать. Когда в 1949 году была принята Конституция Германии, заявила она, в ней были обещаны два закона: один о выборах депутатов и другой о праве граждан инициировать общенациональные референдумы. Но в итоге политики приняли лишь закон о выборах в Бундестаг, и граждане Германии по сей день лишены права самостоятельно решать неотложные вопросы. «В результате», говорила Петри тремстам сторонникам, голосом, в котором нарастало негодование, «мы живём в полудемократии».

Истеблишментные политики хотели бы оставить всё как есть. Они, утверждала Петри, «втайне рады, что граждане так разочаровались в политике. Ведь это значит, что никто не мешает им делать то, что они хотят».[68] Но в отличие от политического истеблишмента, её партия иная. Она, и только она, хочет, чтобы немецкий народ сам решал свою судьбу.

Тут-то и вступает в игру маленький сосед Германии. Швейцария, говорила Петри, обладает замечательной политической системой именно потому, что доверяет своим гражданам принимать важные решения. Германии давно пора поступить так же.

За пределами Германии референдумы обрели новую привлекательность по схожим причинам. Партия независимости Соединённого Королевства (UKIP), Podemos, «Пять звёзд» и другие партии по всей Европе призвали к проведению референдумов. В Нидерландах Герт Вилдерс (Geert Wilders) представил предвыборные обещания для парламентских выборов 2017 года в печально известном жёстком манифесте. Второй из его одиннадцати пунктов был поразительно прост (и насквозь нелиберален): запретить Коран. Но третий пункт был, на первый взгляд, демократичен: он предлагал ввести обязательные референдумы.[69]

Невозможно осмыслить подъём популизма, не признав, каким образом он присваивает себе мантию демократии.

Прежние ультраправые движения открыто тосковали по возвращению фашистского прошлого или стремились установить иерархическую систему, выходящую за рамки демократии. Во Франции основатель Национального фронта Жан-Мари Ле Пен защищал режим Виши и называл Холокост «деталью истории».[70] В Германии Национал-демократическая партия (НДП, NPD) прославляла высокопоставленных нацистов вроде Рудольфа Гесса (Rudolf Hess) и ставила под сомнение легитимность послевоенного конституционного строя страны.[71]

Преемники этих движений, напротив, не просто воздерживаются от открытых симпатий к более авторитарной системе. Чаще всего они изображают себя демократической альтернативой олигархическому истеблишменту.

Во Франции Марин Ле Пен исключила из партии собственного отца, когда тот повторил свои клеветнические высказывания о Холокосте, и теперь заявляет, что она демократичнее истеблишментных партий.[72] В Германии AfD (пусть и с неохотой) исключает Бьёрна Хёке (Björn Höcke) за призыв к «повороту на 180 градусов в том, как мы помним прошлое». Партия также усиливает свои притязания на то, что только она выступает за подлинно демократическую систему: «Они против нас, потому что мы за вас», гласит один из её лозунгов.[73]

Пылкую приверженность популистов демократии ёмко суммирует то, как они приветствовали результат американских выборов 2016 года. По словам Виктора Орбана, победа Трампа ознаменовала переход Америки от «либеральной не-демократии» к «настоящей демократии».[74]

Некоторые ведущие аналитики популизма, такие как Ян-Вернер Мюллер, отказываются признавать эту демократическую энергию. Термин «нелиберальная демократия», утверждает Мюллер, играет на руку этим режимам, укрепляя «имидж подобных лидеров как противников либерализма, позволяя им при этом продолжать называть свои действия демократическими». Но в действительности, полагает он, нелиберальные правительства по определению недемократичны: «если оппозиционным партиям помешали донести свою позицию до электората, а журналисты не решаются сообщать о провалах правительства, избирательные урны уже фальсифицированы».[75]

Я разделяю и гнев Мюллера по поводу ущерба, уже нанесённого популистами, и его обеспокоенность опасностью, которую они по-прежнему представляют. Но я также опасаюсь, что отказ признать нечто демократическое в энергии, приводящей их к власти, не позволяет нам понять природу их привлекательности и затрудняет вдумчивый и творческий поиск способов их остановить.

Вместо того чтобы стремиться к установлению иерархической политической системы, выходящей за рамки демократии, как это часто делали прежние ультраправые движения, сегодняшние популисты заявляют, что хотят углубить демократические элементы нынешней системы. Это имеет значение.

Но даже в тех случаях, когда приверженность популистов демократии искренна, они всё равно представляют для неё угрозу. Как верно замечает Мюллер, их нелиберальные наклонности глубоко противоречат сохранению институтов, например свободных и честных выборов, которые не дают им попирать народную волю, стоит им утратить популярность. Это тоже имеет значение.

Популисты заявляют, что они являются голосом настоящего народа. Они считают любое сопротивление их правлению нелегитимным. И потому слишком часто поддаются соблазну заглушить оппозицию и уничтожить конкурирующие центры власти. Невозможно понять их природу, не признав демократическую энергию, которая ими движет. Но невозможно и понять, какой ущерб они способны нанести, не осознав, как быстро эта энергия может обернуться против народа. Если защитники либеральной демократии не сумеют дать отпор популистам, нелиберальная демократия всегда будет балансировать на грани сползания к откровенной диктатуре.

Глава 2. Права без демократии

Для крестьян Янушау, глухого уголка Восточной Пруссии, этот день стал поворотным. Впервые в их жизни, в жизни их отцов и дедов им предстояло голосовать. Веками они были подданными, фактически собственностью семьи Ольденбургов, лишенными голоса и почти лишенными прав. Теперь им предлагалось принять участие в непостижимо возвышенном акте самоуправления.

Когда они собрались у местного трактира, наспех переоборудованного в избирательный участок, они увидели, что новый мир сохранил немало элементов старого. Земельный инспектор семьи Ольденбургов раздавал запечатанные конверты. В них лежали бюллетени, уже заполненные за них.

Большинство крестьян сделали, что им велели. Они опустили свой первый в жизни бюллетень, даже не зная, за кого голосуют.

Лишь один бунтарь осмелился вскрыть конверт. Это мгновенно вызвало ярость инспектора. Ударив крестьянина тростью, тот закричал в искреннем негодовании: «Голосование тайное, скотина!» [1]

В большинстве мест претензия демократии на народовластие была чуть более серьезной, а контроль элит над избирательным процессом чуть менее прочным. Тем не менее эта история с зари демократии прекрасно передает суть сделки, которую традиционные элиты предложили массам при зарождении нашей политической системы: «Пока вы позволяете нам принимать решения, мы будем делать вид, что правите вы».

Эта сделка оказалась феноменально успешной на протяжении двухсот пятидесяти лет. Сегодня поддерживать ее становится все труднее.

Либеральная демократия обещает все и всем сразу: массам она обещает право решать; меньшинствам обещает защиту их прав от деспотического большинства; экономическим элитам обещает сохранность их богатств. Именно эта хамелеоновская способность помогла сделать либеральную демократию уникально устойчивой.

На самом глубинном уровне эта способность зависит от противоречия, которое занимает центральное место в истории либеральных демократий. Политические системы таких стран, как Великобритания и Соединенные Штаты, создавались не для воплощения демократии, а для противодействия ей. Демократический ореол они получили задним числом, благодаря позднейшему утверждению о том, что дают народу возможность править. Убедительность этого утверждения зависит от того, с чем сравнивать. Пока память об абсолютной монархии была свежа, а более прямая демократическая система казалась неосуществимой, либеральные демократии могли претендовать на роль народовластия. Это оставалось верным примерно столетие, в течение которого демократия наслаждалась беспрецедентной идеологической гегемонией. Теперь это уже не так. В результате демократический миф, придававший нашим институтам уникальную легитимность, утрачивает свою силу.

Недемократические корни наших якобы демократических институтов наглядно видны в Великобритании. Парламент создавался не для того, чтобы дать народу власть. Он стал кровавым компромиссом между осажденным монархом и верхушкой элиты страны. Лишь когда избирательное право постепенно расширялось на протяжении XIX и XX веков, кому-то пришла в голову мысль, что эту систему правления можно считать похожей на демократию. Но даже тогда расширение избирательного права преобразовало систему гораздо менее радикально, чем предсказывали и сторонники, и противники демократических реформ. [2]

Та же история еще более очевидна в американском случае, поскольку США были основаны более осознанно с идеологической точки зрения. Для отцов-основателей выборы представителей, которые мы привыкли считать самым демократичным способом воплощения народной воли в государственной политике, были механизмом удержания народа на расстоянии.

Выборы, по словам Джеймса Мэдисона (James Madison), должны были «очистить и расширить общественные взгляды, пропустив их через призму избранной группы граждан, чья мудрость лучше всего способна распознать истинные интересы страны» [3]. То, что это радикально ограничивало реальное влияние народа на правительство, не было случайностью: «Голос общества, произнесенный представителями народа, будет более созвучен общественному благу, чем если бы он был произнесен самим народом, собравшимся для этой цели» [4].

Короче говоря, отцы-основатели не считали представительную республику вторым лучшим вариантом. Напротив, они находили ее гораздо предпочтительнее фракционных ужасов демократии. Как Александр Гамильтон (Alexander Hamilton) и Мэдисон ясно дали понять в «Федералисте» № 63 (Federalist No. 63), суть Американской республики будет состоять (курсив авторов) «в полном исключении народа в его коллективном качестве из какого-либо участия» в управлении государством [5].

Лишь в XIX веке, когда материальные и политические условия американского общества менялись под влиянием массовой иммиграции, экспансии на запад, гражданской войны и стремительной индустриализации, группа предприимчивых мыслителей начала облачать идеологически самосознательную республику в непривычные одежды заново рожденной демократии. Те самые институты, которые были задуманы для исключения народа из какого-либо участия в управлении, теперь восхвалялись за то, что обеспечивают правление «народа, волей народа, для народа» [6].

Однако хотя Америку все чаще стали воспринимать как демократию, реальность значительно отставала. Лишь постепенно Соединенные Штаты вносили реальные улучшения в свой демократический процесс. С ратификацией Пятнадцатой поправки в 1870 году «раса, цвет кожи или прежнее состояние рабства» больше не могли служить основанием для лишения граждан права голоса (хотя на практике это часто случалось) [7]. Прямые выборы сенаторов были установлены Семнадцатой поправкой в 1912 году [8]. Наконец, Девятнадцатая поправка, принятая в 1920 году, постановила, что «право граждан Соединенных Штатов голосовать не может быть отменено или ограничено по признаку пола» [9].

Эти реформы действительно сделали американские институты более демократичными. Но трансформация языка, которым мы описываем институты американской демократии, оказалась гораздо более глубокой, чем трансформация самих институтов. Ключом к этому преобразованию стал нарратив о пределах демократического управления в современных условиях.

В древних Афинах, гласила эта история, народ (или, по крайней мере, те, кого считали народом, то есть взрослые мужчины-граждане) мог править напрямую, потому что их было немного, территория государства была невелика, а многие из них владели рабами, которые обеспечивали их повседневные нужды [10]. Теперь это уже не так. Как заметил Джон Адамс (John Adams), народ «не может действовать, совещаться или рассуждать совместно, потому что люди не могут пройти пятьсот миль, не могут выделить на это время и не могут найти место для встречи» [11]. В современных условиях прямая демократия была якобы невозможна.

Это осознание позволило демократическим авторам конца XIX века осуществить своеобразное переизобретение американского правления. Если представительные институты были основаны в сознательном противостоянии идеалу демократии, то теперь они были переописаны как наиболее близкое воплощение этого идеала, возможное в современных условиях. Так родился основополагающий миф либерально-демократической идеологии: невероятная фикция о том, что представительное правление обеспечит власть народа.

Кто наливает молодое вино в старые мехи, предупреждает Евангелие от Луки, тот обречен на неудачу: «молодое вино прорвет мехи, и само вытечет, и мехи пропадут» [12]. С демократией произошло обратное. Нарастающая волна эгалитарных настроений в XIX веке, казалось бы, должна была столкнуться с откровенно аристократическими институтами. Вместо этого новая упаковка дала представительным институтам второе дыхание. Это устраивало и элиты, которые продолжали добиваться своего в ключевых вопросах, и эгалитаристов, увидевших в этой системе воплощение своих устремлений.

На протяжении долгого столетия основополагающий миф демократии оказался одной из самых мощных идеологических сил в истории человечества. Именно под его покровом и в контексте чудесного пресуществления между контролем элит и народной привлекательностью демократия завоевала полмира. И хотя этот миф никогда не был полностью точным (всегда можно было бы шире использовать народные референдумы или ограничить возможность представителей отклоняться от воли своих избирателей), он сохранял достаточную опору в реальности, чтобы удерживать власть над демократическим воображением.

Теперь эта основа рушится. Одна из причин в том, что с появлением интернета беспокойство Адамса о неспособности народа совещаться совместно стало выглядеть наивно. Возможно, народ и не может пройти пятьсот миль и найти место для встречи. Но зачем это нужно? Если бы народ действительно захотел управлять собой, он мог бы легко это сделать. Виртуальная агора могла бы заменить физическую агору древних Афин, позволив каждому гражданину обсуждать и голосовать по политическим предложениям, как масштабным, так и мелким.

Я не утверждаю, что большинство граждан современных демократий хотят быть тесно вовлечены в процесс выработки политики. Не хотят. Я также не считаю, что обсуждение на виртуальной агоре окажется цивилизованным и рациональным. Не окажется. По понятным причинам у идеи прямой демократии гораздо больше сторонников в теории, чем на практике.

Но хотя сегодняшние граждане не более склонны голосовать и обсуждать каждый неприметный закон и постановление, чем граждане 1960-х или 1830-х годов, у них теперь гораздо более интуитивное ощущение того, что наши демократические институты сильно опосредованы. Предыдущим поколениям могло казаться естественным, что народ правит через парламентские институты и выбирает своих представителей, приходя на избирательный участок. Но для поколения, выросшего на цифровом, плебисцитарном и мгновенном голосовании Twitter и Facebook, Big Brother и American Idol, эти институты стали казаться странно громоздкими.

На страницу:
4 из 5