
Полная версия
Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы
А где-то совсем, совсем рядом, в тёплой, по-детски пахнущей мёдом и парным молоком уютной детской, безмятежно спал маленький золотой мальчик, чья ужасающая, всепоглощающая тьма росла с каждым днём, каждым часом, каждым мгновением, жадно питаясь его яркими, цветными снами. Мальчик, который был тайным ключом к спасению этого мира — или, напротив, к его полному и окончательному уничтожению. Мальчик, которого ещё только предстояло назвать.
Дубло медленно, с великим трудом закрыл глаза. Перед его усталым внутренним взором встало молодое, беззаботное лицо Сильфиды — той, какой она была когда-то, в далёкой, навсегда ушедшей юности. Юной, звонко смеющейся, с огромными золотыми крыльями, сияющими счастьем, и прекрасными глазами, полными жадного, ослепительного, живого света и трепетной надежды. И он, старый, всеми забытый фей, неожиданно для себя заплакал — впервые за долгую, нудную тысячу лет, впервые с того самого проклятого дня, как подписал Пакт.
Его слёзы, вопреки законам природы, были не солёными и даже не прозрачными. Они были тяжёлыми, как ядовитая ртуть, и когда они падали на старую, иссохшую кору, то оставляли на ней глубокие, шипящие, чёрные ожоги, которые никогда уже не затянутся.
Глава 3. Бронзовый медведь
Шарит не спал до самого рассвета. Чувство липкой, давящей тревоги, поселившееся в его груди ещё с прошлой ночи, не просто не отпускало, а с каждым тягучим часом только усиливалось, пульсируя в висках.
Это было не просто дурное предчувствие беды — таких предчувствий, сбывшихся и несбывшихся, у него было немало за недолгую, полную одиночества жизнь в Империи, и многие из них, увы, сбывались с пугающей точностью. Это было глубже, древнее, похожее на глубинный, неподвластный разуму зов крови, который он никак не мог заглушить в себе, на первобытный инстинкт, что проснулся в нём с того самого момента, как он, полный смутной решимости, покинул высокие, неприступные стены дворца. Этот таинственный зов приходил откуда-то из-под самой земли, из ледяной глубины, где вековые корни вековых деревьев намертво переплетались с холодными, давно истлевшими костями древних, ныне забытых существ, и Шарит, сам того не желая, чувствовал его всем своим молодым, напряжённым телом: как едва уловимую вибрацию в холодном камне под усталыми ногами, как глухую, тревожную пульсацию в твёрдых древесных стволах, как тихий, настойчивый, гипнотический шёпот на самой грани слышимого.
«Иди, — настойчиво шептало ему что-то из глубины, и этот леденящий душу шёпот был пугающе похож на шорох старых, перетираемых временем костей. — Иди туда, где темно. Там издавна твоё настоящее место. Там тебя терпеливо ждут. Там твоя истинная, древняя кровь. Там твоя судьба».
Лес, в котором он наскоро, по-походному разбил свой лагерь, хранил тяжкое, зловещее молчание, но это молчание не было мирным — оно было давящим, как перед самой страшной грозой, когда небо становится свинцовым, а влажный, нагретый воздух — вязким, почти живым и осязаемым. По телу тек липкий пот, хотя ночь была холодной. Несколько раз за эту бесконечную ночь ему отчетливо мерещились тени на самом краю дрожащего света от костра — высокие, неестественно тонкие, с длинными, почти до земли, руками, которые заканчивались не привычными пальцами, а длинными, хищно изогнутыми, как кинжалы, когтями. Они пугающе замирали на мгновение, повернув в его сторону нечто, напоминающее голову, смотрели на него пустыми, ничего не выражающими глазницами, а затем, когда он, напрягая зрение, вглядывался пристальнее, бесшумно исчезали, бесследно растворяясь в густых предрассветных сумерках, как клубы утреннего тумана.
Шарит знал: это не обычные, привычные глазу тени от деревьев и веток, не усталая игра его воспалённого воображения. Это были безмолвные посланцы Тьмы — те, кто терпеливо следил за каждым его шагом с того самого момента, как он по приказу Вальтеры покинул надёжные стены гостеприимной Империи. Они не приближались к нему, не нападали, не выдавали своего зловещего присутствия ни единым звуком или запахом. Только тревожное, гнетущее присутствие. Только леденящее, парализующее ощущение, что за твоей спиной неотрывно наблюдают, изучают, оценивают, прикидывая слабые места. Только необъяснимый, неестественный холод, который не имел ничего общего с ночной прохладой, — холод, что без спроса проникал под самую кожу, в самые кости, в самую душу, заставляя зубы выбивать отчаянную дробь, даже когда походный костёр пылал во всю мощь, жадно пожирая сухие, смолистые ветви и выстреливая вверх снопами ярких, быстро гаснущих в ночи искр.
Костёр тревожно трещал, выбрасывая в чёрное, высокое небо тысячи обжигающих искр, которые гасли, так и не долетев до густых, низко нависших крон деревьев, покрытых инеем и вековой пылью. Причудливые, пляшущие тени от корявых стволов плясали вокруг лагеря, как безликие призраки, образуя нервные, постоянно меняющиеся узоры, и Шарит никак не мог отделаться от липкого ощущения, что в этих хаотичных узорах, в их мелькании, скрыт какой-то давно забытый смысл, какое-то зашифрованное послание из мира Тьмы. За ним пристально наблюдали. Не просто наблюдали — его терпеливо изучали. Оценивали, как добычу. Искали слабые места, которые можно будет безжалостно использовать, когда, наконец, настанет час решающей битвы. Он чувствовал на своей спине эти тысячи невидимых, но таких тяжёлых, как свинец, взглядов, давящих на уставшие плечи.
Он сидел на толстом, корявом пне у костра, положив тяжёлые, налитые силой руки на колени, и старался дышать ровно и глубоко, как когда-то терпеливо учил его старый наставник-варвар в детстве: «Когда чувствуешь лютую опасность, не смотри на неё. Смотри глубоко внутрь себя. Туда, где твоя горячая кровь встречается с древней кровью давно ушедших предков. Там, в этом священном месте, всегда есть ответ на любой вопрос. Не ищи врага вовне — ищи силу внутри себя, тогда ты станешь непобедим». Шарит покорно закрыл глаза и попытался представить свою кровь — горячую, густую, тяжело текущую по его жилам. В ней, в этой священной жидкости, смешались воедино золотые, сияющие искры драконьей сути, доставшиеся ему от властного отца-дракона, и тяжёлая, тёмная, как ртуть, медь древних варварских предков, оставленная ему в наследство матерью, которую он, к своему стыду и боли, никогда в глаза не видел. Эти две могучие реки — жаркая драконья и суровая человеческая — сливались в нём в единый, мощный поток, и в самом месте их слияния рождался тусклый, но упрямый, живой, согревающий свет.
— Ваше Высочество... — голос Торвальда, старого, битого жизнью капитана дворцовой стражи, прозвучал неожиданно резко в ночной тишине, хотя Шарит, привыкший за годы одиночества ко всему, уже давно притерпелся к его бесшумной, почти кошачьей походке. — Гонец прибыл. Сам, своими силами, прорвался через наше оцепление с севера. Тяжело ранен, едва жив. Весь в крови. Зовёт вас.
Шарит мгновенно открыл глаза, и смутная, гложущая тревога внутри него вспыхнула с новой, невиданной силой, заставляя сердце биться быстрее.
— Как прорвался? Где моя стража? Где остальные дозорные? Как он мог пройти незамеченным?
— Стража, слава богам, жива, — капитан болезненно поморщился, и в тревожном свете умирающего, догорающего костра его грубое, изрезанное глубокими шрамами старых, давних битв лицо казалось высеченным из серого, неподатливого камня — жёсткое, суровое, непроницаемое, но с глазами, в глубине которых плескалась неподдельная, живая тревога. — Гонец сам сказал, что он на нас не нападал. Он просто… шёл. Сквозь них. Буквально. Они пытались его остановить — он их просто вежливо отодвинул в сторону, как ветки на лесной тропе. Никого не ранил, никого не тронул, даже голоса не повысил. Но остановить не смогли ни магией, ни силой. Такое, Ваше Высочество, не под силу обычному человеку.
Шарит всем телом почувствовал, как ледяной, липкий холодок предательски пробежал по его спине, заставляя тонкие, чувствительные волоски на затылке медленно, неохотно встать дыбом. Он много слышал в детстве о таких древних существах — тех, кто мог беспрепятственно проходить сквозь мощные магические барьеры и людские заслоны, как сквозь утренний, призрачный туман. Они были древней, почти полностью исчезнувшей расой, и служили верно и беззаветно только тем, чья железная воля была сильнее самой смерти, тем, чья священная кровь по сей день хранила в себе блеклый отблеск былого, великого могущества. Их следовало опасаться. Их называли «ходящими между». Мудрые люди говорили, что эти таинственные вестники появлялись из небытия только перед самыми великими, судьбоносными событиями — перед битвами, решавшими участь целых империй, перед трагическим падением великих царей и мучительным рождением новых, доселе невиданных богов. И никогда — просто так, без крайне весомой, мистической причины.
— Где он сейчас?
— У третьего костра, Ваше Высочество. Сидит на земле, молчит, на вопросы не отвечает, словно воды в рот набрал. Ждёт только вас.
Шарит решительно поднялся, на ходу отряхивая с дорожного плаща налипшие хвойные иголки и мелкий, колючий мусор, но Торвальд, опередив его движение, поймал принца за край рукава. Длинные пальцы капитана, мозолистые, в старых шрамах от меча и глубоких ожогах от боевой магии, мелко, едва заметно дрожали — физическая, неподвластная воле дрожь, и Шарит, насторожившись, отчётливо почувствовал эту липкую, нервную дрожь даже через плотную ткань своей походной куртки. И это неприятное открытие ему очень не понравилось. Суровый Торвальд никогда, слышите, никогда не был трусом; он прошёл не одну войну, смотрел смерти в лицо и не раз хоронил своих боевых товарищей.
— Ваше Высочество… — проговорил капитан шёпотом, почти беззвучно, и в его приглушённом, хриплом голосе слышалась такая неподдельная, откровенная тревога, которую он уже много лет не мог и не хотел скрывать. — Я много чего повидал на своём веку, Ваше Высочество. Я видел разъярённых драконов, когда они теряют над собой контроль; я видел могущественных эльфов, когда они творят свои страшные заклинания; я видел древних вампиров, когда они выходят на кровавую охоту. Но этот тип… такое… — он мучительно запнулся, тщетно подбирая нужные, точные слова, и его старый, покрытый щетиной кадык судорожно дёрнулся, когда он сглотнул набежавшую слюну. — Он огромен, Ваше Высочество. Ростом выше любого известного мне человека, и в нём, в каждой его мышце, чувствуется какая-то нечеловеческая, первобытная, пугающая сила. И, что самое странное, от него… пахнет лесом. Не нашим, эльфийским, ухоженным — другим. Древним. Первобытным, из тех далёких, забытых времён, когда ещё никто не строил городов, а люди жили в грязных, тёмных пещерах и молились на костры. Будьте предельно осторожны, Ваше Высочество.
Шарит молча кивнул, осторожно высвободил руку и, не говоря ни слова, быстрым шагом направился к третьему костру.
Тот, кто неподвижно сидел у самого огня, действительно был огромен. Даже сидя на корточках, по-звериному подобрав под себя мощные, как брёвна, жилистые ноги, он возвышался над стоящим рядом Торвальдом на добрых две головы, отбрасывая на усыпанную хвоей землю длинную, зловещую тень. Его широкие, покатые плечи были шире, чем дверной проём в Солдатских казармах Северного Легиона. Мощная, широкая грудь — похожая на огромный кузнечный мех, способная, казалось, перемолоть зубами кости здорового быка одним лишь лёгким движением. Руки, толщиной с те самые брёвна, которыми бедные крестьяне в студёных северных деревнях издавна топили свои печи долгими, промозглыми зимами. И каждая тугая мышца на этих ручищах медленно перекатывалась под грубой, загорелой кожей, как живой, могучий, отлитый из воронёной стали канат, натянутый до самого предела.
Длинные, слегка вьющиеся русые волосы, тронутые серебряной, благородной сединой — не той, жалкой, что бывает от старости и немощи, а той, суровой, что появляется от пережитых лютых бурь и тяжёлых, невосполнимых потерь, — были аккуратно заплетены в толстую, тугую, как канат, косу, перевитую медной, тускло поблёскивающей на свету костра проволокой. Коса эта, тяжёлая, как якорная цепь, падала на широкую, сутулую спину, почти касаясь самой земли, и в ней, в этой варварской косе, были искусно вплетены небольшие бронзовые кольца — по одному, как догадался Шарит, за каждого врага, лично убитого в честном, равном поединке. Шарит насчитал их, холодея, больше трёх десятков.
Простая, грубая одежда гостя была на совесть сшита из толстой, крашеной шерсти и густого, чёрного медвежьего меха — несмотря на то, что короткая, обманчивая северная весна уже уверенно вступала в свои права, и даже в этих суровых широтах становилось заметно теплее с каждым днём. Словно этот могучий великан вовсе не чувствовал жара или холода, словно его выкованное для битв тело было создано для вечной, лютой стужи и жестоких ветров. Мех — густой, чёрный, с редкой, серебристой, искрящейся в тревожном свете костра остью, — был медвежий. И Шарит, всю жизнь при дворе знавший толк в оружии и доспехах, по едва заметному, старому шраму на выделанной шкуре внезапно с холодной ясностью понял: этот огромный медведь был убит не охотничьей стрелой и не копьём. Его задушили голыми руками. В жестокой, неравной схватке один на один. Эта мысль заставила его кровь быстрее бежать по жилам.
На широком, кожаном поясе у незнакомца висела секира таких невиданных размеров, что обычному, даже тренированному человеку потребовалось бы, наверное, двое, чтобы просто с огромным трудом поднять её с промёрзлой земли. Широкое, загнутое, как молодой месяц, лезвие, выгнутое со спины, было тёмным, почти чёрным, с затейливым, волнообразным узором, похожим на мелкую, застывшую морскую рябь, или на причудливые, мерцающие разводы на старой, давно остывшей лаве. Шарит, затаив дыхание, узнал эту легендарную вязку металла — дамасская сталь, выкованная в глубокой древности в жарких горнах северных, суровых кузнецов, которые, по древнему, кровавому обычаю, добавляли в огненно-жидкий расплавленный металл горячую кровь павших в битве воинов, чтобы грозная секира навеки помнила своих повелителей и жаждала кровавой мести за их безвременную гибель.
Но самым поразительным, самым странным было лицо этого великана. Оно было старым. Не просто немолодым — древним, как этот мир. Оно всё было изрезано глубокими, как бездонные трещины в высохшей, растрескавшейся земле, морщинами; обветренное до красноты ледяными северными ветрами, опалённое лютой стужей и бесчисленными, жестокими битвами. А глаза, — эти глаза цвета старого, расплавленного золота, в котором плавилась многовековая, нечеловеческая мудрость, — смотрели на окружающий суетный мир из-под густых, нависших, кустистых бровей с усталым, всезнающим, почти божественным спокойствием человека, который видел на своём веку слишком много нелепых, жестоких смертей, чтобы до сих пор бояться своей собственной. В этих тяжёлых, золотых глазах была глубокая, невыплаканная боль, которую невозможно выкричать или выплакать, — глухая, тягучая, ноющая боль, намертво въевшаяся в самое нутро, ставшая частью его существа. И ещё — что-то смутно знакомое, что-то, что заставило сердце Шарита от неожиданности забиться быстрее, а древняя, веками спавшая в его жилах варварская кровь, доселе дремавшая в тишине, вдруг мощно всколыхнулась, запела, призывая к истокам.
Старый великан неподвижно смотрел на Шарита. Пристально, оценивающе, изучающе. Словно видел его насквозь. Шарит в ответ смотрел на него, не в силах отвести взгляд. И в его напряжённой, молодой груди вдруг что-то остро, тревожно ёкнуло. Не страх, нет — узнавание. То самое, первобытное, что бывает, когда встречаешь близкого, родственного человека, которого никогда в жизни не видел, но чья горячая кровь течёт в твоих собственных жилах, питая тебя. То самое, что бывает, когда две истерзанные души, разделённые долгим временем и огромным расстоянием, наконец-то находят друг друга, и все невидимые барьеры, разделявшие их, в одночасье падают. То самое, что бывает, когда древняя, как мир, магия крови, дремавшая долгие века, наконец-то пробуждается от тяжёлого, мертвецкого сна и властно шепчет: «Это твой. Это из твоего древнего племени. Это — твой дом, которого ты всегда был лишён».
Шарит никогда в своей жизни не знал, что такое настоящий дом. Может быть, сейчас, в эту самую минуту, он его, наконец, нашёл?
— Садись, малец, — внезапно проговорил гость, и его низкий, раскатистый, как горный обвал, голос, заставил мелко задрожать воздух и заставил умирающий костёр заметаться в испуге. — Нечего маячить перед глазами, мельтешить. Заслоняешь мне весь свет, а он нынче дорог, как никогда. Садись, не стесняйся, поговорим по-свойски.
Шарит молча сел напротив, на толстый, поваленный бурей ствол, густо покрытый изумрудным, живым мхом. Опытные солдаты за его спиной, не расслышавшие разговора, но кожей почуявшие неладное, напряжённо замерли, положив руки на рукояти мечей, но он едва заметным, властным жестом приказал оставаться на местах. Его руки, лежащие на коленях, дрожали мелкой, нервной дрожью — не от трусости, нет, а от странного, щемящего, доселе незнакомого предвкушения. Он, сам того не зная, ждал этого момента всю свою недолгую, полную сомнений жизнь. Ждал встречи с кем-то, кто наконец-то расскажет ему правду о матери, которую он потерял ещё в младенчестве.
— Кто ты? — спросил Шарит, и его голос прозвучал неожиданно громко в гнетущей тишине леса, нарушаемой лишь отчаянным треском умирающего костра. Вопрос прозвучал как вызов.
Старый варвар одобрительно усмехнулся, но в этой грубой усмешке, к удивлению Шарита, совсем не было насмешки. В тревожном свете догорающих углей блеснули его крупные, крепкие, как у хищного зверя, зубы — но клыки были чуть длиннее, чем у обычного человека, и хищно заострены на концах. В этой недоброй усмешке было что-то звериное, древнее, первобытное. Что-то от огромного лесного медведя, который только прикидывается мирно спящим, но в любую секунду готов яростно встать и сокрушить любого, кто посмеет потревожить его покой.
— Не узнаёшь? А очень зря, малец. Моя древняя кровь в тебе течёт, бурлит. Через твою мать, царствие ей небесное. Через Хириту. Ту самую, что подарила тебе жизнь и умерла в страшных муках, чтобы ты, неблагодарный, жил.
Шарит вздрогнул всем телом, и внутри него, в груди, что-то болезненно оборвалось, упало в пустоту. Имя матери он слышал за свою жизнь так редко, что оно всегда звучало для него, как чужая, незнакомая молитва. Слишком больно было его отцу, Дараду, даже вспоминать о ней вслух. Вальтера, хоть и была ему заботливой мачехой, изредка упоминала прошлое, лишь когда считала, что он уже достаточно взрослый, чтобы знать правду, но никогда не вдавалась в тягостные подробности. В пыльных, старых архивах дворца, в пахнущих вековой плесенью и мышами свитках, о Хирите было всего несколько сухих, бездушных, казённых строк: «Хирита из сурового племени Бронзового Медведя. Варварка, каких мало. Погибла при тяжёлых родах, подарив Империи сына, наречённого Шаритом».
Всё.
Ни живого лица, ни звонкого голоса, ни счастливых воспоминаний. Только холодное имя на пожелтевшем, ломком, как сухой лист, пергаменте и глухая, ноющая, никогда не проходящая боль, которую его могучий отец-дракон молча носил в своей груди, как тяжёлый камень на шее, как древнее проклятие, как вечное, леденящее душу напоминание о том, что настоящее счастье в этом мире может быть лишь одним, коротким, как вздох, мгновением, за которое неизбежно следует расплата. Шарит много раз пытался представить её в своём воображении — высокую, сильную, с бронзовой, обожжённой солнцем кожей, как у него, и длинными, густыми волосами цвета тёмной, старой меди. Иногда, в редкие, короткие, драгоценные мгновения между сном и явью, к нему приходил туманный призрак: молодая женщина, чьё родное лицо безнадёжно расплывалось, как отражение в мутной болотной воде, тихо пела ему на ухо странные колыбельные на незнакомом, гортанном языке, полном рычащих, низких согласных, и невесомо гладила его по голове холодными, чужими, незнакомыми руками. Он просыпался с солёными, горячими слезами на щеках, но никогда, даже напрягая память, не мог вспомнить ни её дорогих черт, ни красивой мелодии.
— Ты знал мою мать? — едва слышно, почти беззвучно спросил он.
— Знал ли я её, малец? — Старик снова хмыкнул, и его чудовищной ширины грудь тяжело вздыбилась. Он резко, всем телом подался вперёд, и жаркое пламя умирающего костра отчаянно заметалось, тревожно зашипело от его горячего, как драконье дыхание, а зловещие тени на колышущихся стенах из голых, корявых деревьев заметались в бешеном, безумном танце. — Да я её растил, малец! Я собственноручно пеленал её, свою кровиночку, когда она родилась в лютую снежную бурю, такую страшную, что старые, мудрые волки от ужаса выли на луну и жались к человеческим жилищам. Я собственными руками учил её держать тяжёлую боевую секиру, когда ей было всего три годика от роду, и она звонко плакала от обиды и усталости, но не выпускала скользкую рукоять. Я, старый воин, плакал в одиночестве, когда её, мою кровинушку, насильно забрали в ваш… драконий замок, за высокие, неприступные стены, к этим холодным, чужим, серебряным драконам. А когда страшная весть пришла, что она не вернётся домой, что её больше нет, что она умерла, рожая тебя, безродного… — его зычный, могучий голос вдруг надрывно дрогнул, а в золотых, выцветших глазах, не привыкших к слабости, предательски блеснула мутная, тяжелая влага. — Я выл на холодную луну три долгие, бесконечные ночи, малец. Три ночи кряду. Так громко и страшно, что волки в радиусе сотни лиг подхватывали мой тоскливый вой и выли вместе со мной, а беспечные лесные птицы падали с неба замертво, не в силах вынести этой всепоглощающей, звериной тоски.
Он замолчал, вытирая рот тыльной стороной огромной ладони, и в леденящей тишине, вдруг повисшей над догорающим костром, над уснувшим лесом, над всем огромным, холодным миром, Шариту вдруг отчётливо почудился далёкий, протяжный, леденящий душу вой. Или это тяжёлый ветер, набирая силу, завывал в далёких, неприступных скалах? Или это древняя, спавшая веками варварская кровь громко запела в его жилах, властно призывая его к священным истокам? Вой этот был глубоко печальным — не злым, не кровожадным, а невыразимо, беспросветно тоскливым, как плач по тому, что потеряно навсегда и никогда, слышите, никогда не вернётся, как не вернуть ушедшее время.
— Ты мой… дед? — спросил Шарит одними губами, и это простое, живое слово показалось ему чужим, горьким, тяжелым на прикушенном языке.
— Фарг, — старик коротко, по-военному, стукнул себя мощным кулаком в широкую, как кузнечный мех, грудь, и звук этого удара был подобен оглушительному удару в боевой барабан, от которого испуганно вздрогнули даже те, кто стоял на почтительном отдалении. Его огромный, как молот, кулак был весь покрыт старыми, давно зажившими, но от этого не менее страшными, рваными шрамами. — Фарг, из великого племени Бронзового Медведя. Вождь. Оборотень, мать его. Твой родной дед по материнской линии, каких поискать. А ты, стало быть, Шарит. Хиритин долгожданный сын. Драконье проклятое отродье с живым, горячим сердцем настоящего варвара.
Он пристально смотрел на своего внука с такой животной, всепоглощающей жадностью, с такой невысказанной, выстраданной годами одиночества тоской, что Шариту вдруг стало не по себе, душно. Будто этот старый, битый воин пытался за один этот бесконечный взгляд жадно впитать в себя все долгие годы, что они не виделись, все потерянные мгновения, все непроизнесённые слова, всю ту любовь, что некуда было деть. Будто отчаянно, по— звериному, боялся, что Шарит сейчас исчезнет, навсегда растает, как призрачный утренний туман над холодным озером, стоит ему только отвести ненадолго свой тяжёлый взгляд.
— Почему ты не приходил раньше? — с горечью спросил Шарит, чувствуя, как в его голосе невольно проступает обида, копившаяся годами. — Почему только сейчас, когда война почти на пороге и Тьма, что спала всё это время, снова тревожно шевелится?
Фарг мгновенно помрачнел лицом, тяжело, всем телом. Его суровое, грубое лицо, ещё секунду назад полное чувств и жизни, вдруг мгновенно осунулось, будто постарело на тысячу лет. От него, от этого лица, будто отхлынула вся кровь, и Шарит вдруг, с леденящей ясностью, увидел, как он стар. И как невыносимо, смертельно устал. Под его глубоко посаженными, мудрыми глазами залегли глубокие, почти чёрные тени — не простые тени усталости, а тёмные провалы, в которых, казалось, навечно застряли все печали его долгой, полной потерь жизни. Его мощные плечи, ещё недавно такие могучие, заметно поникли под тяжестью тяжкого, невидимого глазу груза. В его тяжёлом, шумном дыхании ясно слышалась лёгкая хрипотца — не обычная простуда, а старость. Та самая, беспощадная, когда даже самые несгибаемые, крепкие воины начинают понемногу сдавать, когда старые, ноющие кости начинают предательски ныть перед бурей, а когда-то могучее, железное сердце начинает предательски пропускать тревожные удары.











