Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы
Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы

Полная версия

Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Александра Ушакова

Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы

КНИГА ТРЕТЬЯ: КРЫЛЬЯ СВЕТА И ТЬМЫ

Пролог. Тот, кто не спит


За дверьми опочивальни Императора было тихо. Впрочем, Вальтера, Царица Ночи, правительница Империи Дарада, уже давно отвыкла удивляться тишине.


Она стояла в коридоре, сплетя длинные, бледные пальцы в замок на груди. Ее волосы — цвета воронова крыла, в которые искусные эльфийские мастерицы когда-то вплели нити чистого серебра, — тяжелой, траурной волной струились по черному, расшитому приглушенными рунами платью, сливаясь с густым, почти осязаемым сумраком. Это был не просто сумрак старого замка, пропитанный сквозняками и запахом старого дерева. Это была сама Тьма, которую она носила в себе тысячелетиями, — стихия, покорная и могущественная, послушно застывшая вокруг своей госпожи, подобно верному псу, замершему в ожидании приказа.


Камень под ее ногами — древний базальт, помнивший тяжесть шагов первых драконов еще до того, как мир обрел нынешние очертания, — хранил вековой холод, который даже вампирская кровь, горячая и живучая, не могла согреть. Этот холод не был просто температурой. Он был самой памятью этого места — тяжелой, въедливой, как дым. Памятью о крови, пролитой здесь за тысячелетия борьбы за трон; о клятвах, данных и нарушенных с легкостью, за которую более поздние эпохи казнили; о шепоте интриг, который въелся в поры камня глубже, чем любое заклинание, плетенное из чистой, первозданной маны. Базальтовые плиты помнили тяжесть когтистых драконьих лап, звон мечей в честных поединках, когда противники сходились не на жизнь, а на смерть, и тихие, срывающиеся молитвы умирающих — все это впиталось в их кристаллическую структуру, превратив холодный камень не просто в строительный материал, а в живую летопись, высеченную в самой его сути языком боли.


Воздух здесь был спертым, плотным, пахнущим пылью веков, дорогим ладаном и чем-то еще — тем сладковатым, приторным, тошнотворным запахом бессонницы, что годами сочился из-под массивных резных дверей. Вальтера знала этот запах. Он преследовал ее четырнадцать долгих лет, с той самой ночи, когда Дарад впервые закрыл глаза и не открыл их утром — не умер, нет, но ушел туда, в бесконечную внутреннюю тьму, куда не могла последовать даже она, связанная с ним узами древнего, почти забытого ритуала. С тех пор бессонница перестала быть просто изнурительным состоянием — она стала полноправным, незримым обитателем этих покоев, вселяя душную, гнетущую тоску. Она наполняла покои, как болотный газ, тяжелый и дурманящий; она пила живой свет магических светильников, делая его тусклым, больным, почти мертвым. Вальтера иногда ловила себя на мысли, что запах этот имел цвет: густой, болотный, с пугающими, кровавыми прожилками отчаяния. И что он липнет к одежде, к волосам, к коже, проникая глубже любых чар, к самому нутру, отравляя душу томлением.


Она подняла тонкую, почти прозрачную в тусклом свете ладонь и вновь постучала. Три коротких, сухих, как кость, удара костяшками о резное черное дерево, в которое искуснейшие мастера-руны вплели знаки забвения и покоя. Когда-то эти руны, написанные на заре империи кровью и серебром, были способны убаюкать даже спящего бога, даровать ему вечный, безмятежный сон. Но сейчас они давно утратили свою силу, выцвели, истончились — Вальтера чувствовала это каждой клеткой своего обостренного, древнего, вампирского слуха. Магия в них истончилась, выцвела, как старая краска на солнце, как память о былом могуществе. Они больше не держали сон, не отгоняли кошмары, не защищали спящего от посягательств извне. Они просто были — выжженные на потемневшем дереве знаки надежды, которая умерла четырнадцать лет назад, оставив после себя лишь черные, обугленные шрамы. Резьба, некогда тонкая и изящная, изображавшая сцены из «Сна о Вечном Покое», — где усталые герои наконец-то обретали отдохновение в тенистых садах, — теперь выглядела как рваные, беспорядочные шрамы на лице старого, битого воина: глубокие, давно зарубцевавшиеся, но помнящие каждый нанесенный удар.


— Дорогой... — ее голос, обычно холодный и властный, как скрежет клинка о клинок при вынимании из ножен, сейчас звучал почти мягко. Почти человечно. — Ты спишь?


Ответом была лишь тишина.


Та самая тишина, что воцарилась здесь четырнадцать лет назад. Та, что поселилась в этих покоях после того, как Император проснулся, но словно бы умер для живого мира. Не стало больше ни гневных, сотрясающих древние стены рыков, ни хриплых, полных былой мощи приказов, от которых у придворных стыла кровь, ни даже тяжелых, мерных шагов — только это давящее, ватное, почти осязаемое безмолвие, в котором угасала сама надежда. Вальтера иногда ловила себя на мысли, что эта тишина — живая и злая. Она дышит, расширяя легкие, и ждет, когда можно будет выдохнуть болью. Она питается ее отчаянием, капля за каплей, год за годом. В этой тишине есть зубы, думала Вальтера, содрогаясь от внутреннего холода. Невидимые, но острые, как осколки стекла. Они медленно, с наслаждением перемалывают время, превращая его в липкую, безвкусную пыль, которая оседает на плечах тяжелым, свинцовым грузом, мешая даже просто стоять прямо, выпрямив спину.


Вальтера прижала раскрытую ладонь к холодной поверхности двери, ощущая ледяной, мертвый металл, что проникал сквозь тонкую перчатку, в которую когда-то, давным-давно, была вплетена нить их общей любви — защитный амулет, давно потерявший силу. Закрыв глаза, она позволила себе то, чего не позволяла никогда при дворе, даже в минуты самой глубокой усталости: прислушаться не изощренным ухом, вечно ловящим интриги и ложь, а нутром вампирской сути. Тем древним, первородным чутьем, что улавливало биение сердец живущих за версту, различая в этом хоре жизни отдельные, неповторимые ноты. Это чутье было старше магии, старше богов, старше первых людей. Инстинкт хищника, который чувствует добычу сквозь стены и время, помнящий еще ту далекую, смутную эпоху, когда люди молились грубо отесанным камням и голодному ветру, когда магия была дикой и не знающей границ.


Из-за двери доносилось мерное, тяжелое, прерывистое дыхание спящего дракона. И шорох.


Шуршание огромной, сухой чешуи по мраморной плитке пола. Этот звук, пугающе похожий на осенний шелест падающих листьев или на зловещий шорох выползающей из укрытия змеиной кожи, был хуже полной, леденящей тишины. Он был бесконечным. Кто-то огромный и некогда могучий метался там, за этими дверями, год за годом, ночь за ночью. Кто-то, кто не мог найти покоя ни в забытьи сна, ни в бодрствующем кошмаре наяву. Кто-то, чья душа, израненная предательством и горячей кровью собственного сына, превратилась в вечного узника собственной непрощенной памяти. Вальтера знала, что именно видел в этом аду своего сна. Не раз и не два — сотни раз за эти четырнадцать лет, полных немого, звериного отчаяния. Дараду снилась одна и та же ночь. Ночь, когда он, Повелитель Драконов, могучий и ужасный, стоял на коленях над телом своего сына Далара, чувствуя, как остывает его еще недавно горячая плоть. Ночь, когда его рука, сжимающая рукоять меча, вошла в грудь Далара, и горячая кровь сына брызнула ему в лицо — липкая, пахнущая железом и золотом, с агонизирующими искрами умирающей драконьей сути. Ночь, когда он, спасая одного, был вынужден убить другого, и понял — в тот самый миг, навсегда расколовший его душу, — что не было в том мгновении правильного выбора. Была только боль, разрывающая могучее сердце надвое, как раскаленный, текучий клинок, выкованный древними богами для казни.


— Дарад... — прошептала она, впервые за долгие годы назвав его по имени, забыв о титулах и придворных условностях, наедине с этой пугающей, всепожирающей тьмой.


— Шорох за дверью на миг стих.


Вальтера замерла, вцепившись побелевшими пальцами в холодную, скользкую дверную ручку. Ледяной металл обжег тонкую кожу ладони даже сквозь перчатку, но она не отнимала руки, словно это физическое прикосновение было единственной нитью, связывающей ее с мужем. Ее слух, обостренный вампирской природой до запредельных пределов, ловил малейшие колебания тяжелого, спертого воздуха за массивной, окованной железом преградой. Ей казалось, что она слышит, как бьется его сердце — огромное, древнее, драконье сердце, которое когда-то было источником жизненной силы для целой империи, а теперь стучало глухо и неровно, как барабан в руках умирающего воина, отбивающего последний, безнадежный бой. Каждый удар отдавался глухим эхом в древнем камне, в спертом воздухе, в ее собственной груди, и в этом траурном эхе было что-то от погребального звона по чему-то живому, что еще не умерло, но уже обречено.


Но тишина вновь стала ватной, безнадежной, и зловещий шорох возобновился. Круги по клетке. Бесконечные круги по собственной выжженной памяти. Бессмысленное, механическое движение, ставшее единственно возможной формой существования. Вальтера представила, как он ходит там, в одиночестве — огромный, прекрасный когда-то дракон, чья алая с золотом чешуя сверкала на ярком солнце, как расплавленный, жидкий металл. А теперь его крылья, некогда могучие и прекрасные, способные закрыть небо и навести ужас на врага, бессильно волочились по дорогому мраморному полу, оставляя на нем глубокие, траурные борозды. Когти с тихим, леденящим скрежетом царапали камень, и в этих бессмысленных, отчаянных царапинах чудились неведомые письмена на давно забытом, мертвом языке. Языке чистой, безъязыкой боли.


Вальтера медленно, словно нехотя, отступила на шаг. Ее прекрасное, бледное лицо оставалось непроницаемой маской — лишь у тонких, бледных губ залегла горькая, глубокая складка, да в глубине алых глаз, обычно холодных как полярный лед, промелькнула тень вековой, неизбывной, невыплаканной печали. Она знала: он не спит. Он не спал уже четырнадцать бесконечных лет. После того, как очнулся от коварного, почти смертельного колдовского сна, навеянного Аталар; после того, как его рука обагрилась горячей кровью собственного сына Далара, пытаясь спасти Руциуса, — Высший Дракон, некогда непобедимый, больше не мог сомкнуть отяжелевших век. Он бодрствовал, превращая каждую ночь в бесконечное, мучительное бдение, полное самых страшных кошмаров наяву. И лишь к самому рассвету измученное, ослабевшее тело брало свое, погружая Императора в тяжелое, лихорадочное, полное судорог забытье. Но и во сне его беспокойная драконья сущность не знала покоя, заставляя огромное, чешуйчатое тело бесконечно и бесцельно кружить по огромной, пустой опочивальне, словно он пытался обогнуть саму свою невыносимую, пульсирующую боль.


Говорили, что мраморные плиты в центре зала уже до блеска протерлись под этими бесконечными, шагающими кругами — словно по ним годами водили гигантским наждаком, стирая их первозданную гладкость. Говорили, что толстые стены помнят прикосновения его острых как бритва когтей, оставивших глубокие, параллельные борозды в твердом, как сталь, камне — борозды, в которых иногда застревали рваные клочья чешуи, светящиеся в полумраке комнаты тусклым, безнадежно умирающим золотом. Говорили, что порой по ночам, когда ветер стихал и даже тени замирали, из-за закрытых дверей доносился не только бесконечный шорох, но и тихий, сдавленный, полный нечеловеческих мук вой — вой потерянного, обезумевшего от горя зверя, который забыл дорогу домой. Вальтера слышала этот вой. Дважды за четырнадцать лет. И оба раза ей казалось, что ее собственное, древнее, прошедшее через тысячелетия сердце останавливается, не в силах вынести эту чужую, но такую понятную боль. В том вое не было ничего от разумного существа — только голый, первобытный, животный ужас, только леденящее осознание собственного чудовищного падения, только отчаянный крик того, кто потерял абсолютно всё и не знает, как жить дальше с этой зияющей внутри пустотой.


Вальтера развернулась и бесшумно, как только может бесшумно двигаться древняя вампирша, чьи шаги не слышат даже чуткие эльфийские уши, пошла прочь по мрачному коридору. Ее длинный, тяжелый плащ из черного, как смоль, бархата, расшитый тонкими серебряными нитями (каждая нить — застывшая в форме руны молитва, искусно вытканная эльфийскими мастерицами тысячу лет назад в день, когда она, окровавленная и усталая, стала Царицей этого холодного, жестокого мира), скользил по древнему каменному полу, не издавая ни малейшего звука. У нее была огромная Империя, раздираемая внутренними противоречиями, которую нужно было удержать от неминуемого распада. У нее был хитрый, продажный Совет, где каждый советник, словно голодный клещ, тянул одеяло на себя, мечтая о власти. У нее были Руциусы — два ее неродных, но таких любимых, таких отчаянных сына, что несли бессменную, утомительную вековечную стражу у Врат, отделяющих хрупкий мир живых от вечно голодного мира мертвых. У нее была Ктора — дочь, которую она, опасаясь за ее жизнь в этом жестоком мире, вырастила холодным, расчетливым солдатом и которая, возможно, никогда не простит ей этого воровства собственного детства. У нее теперь был маленький Золотой Мальчик, чья глубокая, пугающая тьма росла с каждым днем, пугая даже ее саму, видевшую виды, и новорожденная Филир, чьи громкие, звонкие первые крики были единственной настоящей, живой музыкой в этом холодном, пропитанном ложью дворце.


А у него, за этими дверями, была только память — липкая, как смола, всепоглощающая, — и этот бесконечный, мучительный круг.


Проходя мимо огромного, стрельчатого окна, выходящего в малый, потаенный внутренний сад, она невольно остановилась. Луна — огромная, бледная, холодная и бесконечно равнодушная к людским страданиям — заливала серебристым, призрачным светом спящие кусты, превращая их в причудливые, фантастические фигуры, застывшие в вечном, неподвижном танце. Розы в этом саду, выведенные древней магией, цвели даже в лютую зимнюю стужу: их создали специально для императорской семьи, вплетая в нежные лепестки частицу вечного лета и каплю горячей крови спящего дракона. Сейчас их тяжелые, бархатные, почти черные в лунном свете головки клонились к самой земле, отяжелевшие от холодной ночной росы. Капли влаги сверкали на лепестках, как тысячи крошечных, упавших с неба лун, отражая в себе холодную, бездонную бесконечность космоса. Внизу, в бледном, немного мертвенном свете ночного светила, она увидела одинокую, неподвижную человеческую фигуру.


Юноша сидел на краю древнего, заросшего мхом фонтана, опустив длинные босые ноги в неподвижную, черную, как сама бездна, воду. Вода в этом фонтане была не простой — её много веков назад привезли из самого глубокого горного озера Иммараль, куда даже яркие лучи полуденного солнца проникали с огромным трудом. Вода там была темной, тяжелой и ледяной; она хранила вековую память о древних ледниках, что веками сползали в нее, и о тоскливых ветрах, что гуляли над неприступными вершинами, оплакивая погибших героев. Даже отсюда, с большой высоты, Вальтера видела бронзовый, медно-рыжий отлив его длинных, немного растрепанных волос и широкие, мускулистые, по-мужски сильные плечи, доставшиеся ему не от эльфийской, изящной утонченности братьев-Руциусов, а от дикой, варварской, не знающей правил крови их общей, давно погибшей матери. Вода вокруг его голеней расходилась медленными, едва заметными кругами, в которых отражались далекие, чужие звезды, и казалось, что сама глубокая, безмолвная ночь замерла и сосредоточилась в этом юноше, навсегда впитавшем в себя её ледяную тишину и всеобъемлющее одиночество.


Шарит.


Младший сын императора. Самый незаметный, всеми забытый принц. Тот, чью «монолитную» нить судьбы когда-то разглядела сама Богиня Савалла, узрев в этой кажущейся пустоте не слабость, требующую защиты, а невероятную, почти пугающую, дремлющую силу — способность соединять то, что было разорвано навеки болью, временем и смертью. Способность, которая, как теперь, с леденящей ясностью понимала Вальтера, была единственным ключом к спасению этого умирающего мира — или, напротив, к его окончательной, бесповоротной гибели. Она вспомнила тот далекий, наполненный тревогой день, когда Савалла, нарушив свое вековечное молчание, впервые с момента своего заточения взглянула на новорождённого. Богиня тогда замерла, ее вечно спокойные, бездонные глаза, в которых переливались миллионы тонких, как паутина, нитей судеб, неожиданно расширились. И она прошептала голосом, похожим на едва слышный шелест ветра в кронах Мирового Древа: «Такой нити я не видела никогда. Она не рвётся под гнетом боли. Её нельзя разрезать никаким мечом. Только соединять с другими… Берегите его, люди. Или бойтесь».


Он сидел в полной, абсолютной неподвижности, задумчиво глядя на тающие отражения звёзд в чернильной, хранящей вековую память воде. И Вальтера вдруг с пугающей, почти пророческой ясностью поняла: именно этот мальчик — не великие Руциусы, не она, древняя вампирша, не надменные эльфы — является единственным, кто способен достучаться до безумного, потерянного сердца, что так безнадежно мечется там, за закрытыми дверями опочивальни. Потому что его собственное сердце, запертое в клетке вежливого одиночества, билось в беззвучном такте с отцовским. Потому что он тоже был глубоко одинок в этом холодном мире великих, неприступных братьев и вечно занятой, «приемной» мачехи. Потому что в его жилах текла не только горячая, благородная драконья кровь, но и дикая, непредсказуемая кровь северных варваров — тех, кто умел подолгу и терпеливо слушать пугающую тишину и слышать в ней голоса давно ушедших предков. И потому что только он, этот «бронзовый медвежонок», носил в себе ту самую «монолитную» нить, которая, возможно, однажды могла соединить разорванное — соединить отца с реальностью, мучительно тяжелое прошлое с неопределенным будущим, всепоглощающую Тьму с едва теплящимся Светом, саму истерзанную, расползающуюся по швам ткань мироздания.


Вальтера еще раз, уже пристальнее, взглянула на неподвижного юношу, чья смуглая кожа отливала бронзой в холодном, безжизненном лунном свете — не золотой, как у великих Руциусов, а именно бронзовой, с тяжелым, как древний металл, медным отливом, словно его тело было отлито из наконечника древнего копья, выкованного из рухнувшего с неба метеоритного железа. И тихо, почти неслышно, чтобы не спугнуть эту хрупкую тишину, чтобы не потревожить его мысли, произнесла:


— Ты тоже не спишь, маленький дракон.


Шарит, словно услышав ее сквозь толщу камня и ночи — а может, попросту почувствовав на себе её тяжелый, гипнотический взгляд — медленно поднял голову и посмотрел прямо на окно, за которым стояла Царица Ночи. В его глазах — глубоких, темных, цвета штормового бурого моря — плескалась та же древняя, неизбывная тоска, что звучала в бесконечном, сводящем с ума шорохе драконьей чешуи за дверью отца. И еще какая-то странная, не по годам глубокая, древняя мудрость, не соответствующая его юным, почти отроческим годам. Тоска по невысказанному теплу, по материнскому прикосновению, по родному слову, которое никто не решался громко произнести — слово «сын». И еще что-то новое, доселе неведомое, чему Вальтера не находила определения. Тихая, но несгибаемая, как сталь, выкованная веками, решимость. Словно он уже знал, что ему предстоит совершить. Словно уже принял свою пугающую, тяжелую судьбу, как принимают неизлечимую, смертельную болезнь — с холодным достоинством и без пустых, бессмысленных жалоб, зная, что обратной дороги в беззаботное детство больше нет.


Он не ответил ей вслух. Просто молча смотрел, и в этом тяжелом, пронзительном взгляде было столько накопившейся, невысказанной боли, что даже Вальтера, прожившая долгую, кровавую жизнь и видевшая бесчисленное множество смертей и рождений, тысячи жестоких предательств и горьких побед, почувствовала, как в ее старой, уставшей груди что-то остро и безнадежно сжимается. Боль эта была не громкой — она была пугающе тихой, как сама вода в древнем фонтане, как холодные, равнодушные звезды над головой, как тяжелое, прерывистое дыхание спящего, но не находящего покоя леса. И от этого, от этой обманчивой тишины, она казалась еще более глубокой, более безнадежной, более вечной.


Она резко, чтобы не выдать себя, отвернулась и пошла дальше по длинному, бесконечному коридору, оставляя за своей спиной и спящего бессонным сном императора, и бодрствующего в ночи принца, и всю эту огромную, роскошную, мертвенно-холодную темницу, которую люди наивно называли «дворцом». Ее легкие, быстрые шаги были абсолютно беззвучны, но древнее, уставшее сердце колотилось гулко и тревожно — впервые за многие, многие годы, медленно, пугающе наполняясь смутной, почти запретной надеждой. Потому что в ту самую секунду, когда их взгляды на миг встретились сквозь холодное, запотевшее стекло, Вальтера вдруг поняла то, чего не понимала целых четырнадцать мучительных лет.


Дарад ждал не чуда, которое могла бы даровать магия или боги. Дарад ждал сына. Своего сына. Того, кто сможет пройти сквозь его боль.


И этот сын — не великий Руциус, не тот, кого все с придыханием называли Светом Мира и на чьих усталых плечах держалась хрупкая, как стекло, Империя, а именно он, Шарит, неловкий «бронзовый медвежонок», «полукровка», «тот, чья мать умерла при родах, так и не успев увидеть его лица», — сидел сейчас у черного, как ночь, фонтана, опустив ноги в хранящую память веков воду, и пристально смотрел на далекие, холодные звёзды, так по-детски наивно отражающиеся в ней. Смотрел и ждал. Ждал, когда его потерянный, измученный отец, наконец, позовет его, и в этом долгожданном зове будет не властный, лишающий воли приказ, а тихая, надрывная мольба. Ждал, когда этот несправедливый, жестокий мир перестанет нуждаться в громких героях, пожирающих друг друга за право называться великими спасителями. Ждал, когда Тьма на давно забытом севере, о которой последние годы вполголоса шептались перепуганные придворные (шептались с тех самых пор, как он себя помнил, но никто никогда не решался говорить об этом вслух — слишком страшно было признать, что обманчивый покой — лишь тонкая, как бумага, иллюзия, красивая маска, под которой уже давно, оскалившись, ждала своего часа голодная бездна), наконец-то покажет миру свое истинное, ужасающее лицо.


«Скоро, Шарит…» — тихо, мысленно подумала Вальтера, сворачивая за угол, где высокие стены были покрыты идеально гладкими, черными зеркалами, и они отражали одну лишь её, изможденную годами тревог и бессонницы, но не одинокую. «Скоро ты узнаешь, зачем на самом деле родился в этом мире. Скоро твоя уникальная, монолитная нить сплетется с другой нитью… давно оборванной, но не забытой. И тогда… тогда начнется самое главное».


Узкий, темный угловой коридор выходил на длинную северную галерею, где стены были сложены из черного, как бездна, обсидиана, отполированного до зеркального блеска тысячелетиями тяжелого, влажного дыхания спящих драконов. В этих мрачных, всевидящих стенах, как во множестве глаз, отражалась сама Вальтера — тысяча её точных, леденящих копий, каждая из которых была чуть более размытой и далекой, чем предыдущая, уходя в бесконечную, давящую на сознание перспективу. Она знала по древним легендам, что в этих пугающих отражениях иногда можно увидеть то, чего еще нет в реальном мире. Пророчества. Предупреждения из глубин времен. Лица тех, кто еще не родился, но уже с нетерпением стучится в этот мир, требуя жизни. Сегодня она, охваченная смутной тревогой, не решилась пристально смотреть в их бездонную глубину — слишком явственно чувствовала, что увидит там не себя, а другую. Фигуру в траурном черном, с пугающими золотыми глазами и огромными крыльями, которые несли не Свет, а леденящую душу Тьму. Ту, что терпеливо ждала своего давнего часа за пыльными Вратами, что таилась в горячей крови Золотого мальчика, что вкрадчиво шептала из зазеркалья и сладко манила в бездну, обещая покой.


Тьма ждала. Но и они теперь были готовы. По крайней мере, Вальтера, ловя отражение своего решительного взгляда в черном обсидиане, из последних сил хотела в это верить.

Глава 1: Бунт молодых фей


Лес Предков — это не просто лес, огромный и дремучий. Это живое, дышащее, мыслящее существо, древнее самой Империи и всех ныне живущих богов. Его вековые, уходящие корнями в самое сердце мироздания деревья — это не растения в привычном, безопасном понимании смертных; это сама плоть земли, застывшая в немом, тысячелетнем сне. Плоть, помнящая те далекие, смутные времена, когда по еще мягкой, податливой земле еще не ступала тяжелая нога первого дракона. Тяжелый, густой воздух здесь пропитан древней, как мир, магией, которая видимо струится в ярких, почти осязаемых солнечных лучах, как густая, золотая, искрящаяся пыльца. И даже самые старые эльфы, чьи корни уходят в прошлое на добрых два десятка тысяч лет, чувствуют себя здесь не хозяевами, а вечно юными, благодарными гостями, пришедшими на поклон к чему-то гораздо более великому.

На страницу:
1 из 6