Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы
Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы

Полная версия

Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Но сегодня этот древний, веками не нарушаемый покой был грубо взорван изнутри. Лес Предков гудел и содрогался, как огромный, дикий, растревоженный улей, в самом сердце которого созрел тревожный, готовый к яростному вылету рой. Впрочем, для чуткого, музыкального эльфийского слуха, привыкшего к нежному шепоту листвы и торжественной тишине звездных ночей, это раздраженное гудение было скорее пронзительным, истеричным визгом — надрывным, полным юношеского, не знающего границ максимализма и дикой, необузданной, бурлящей магии, от которой у любого уважающего себя стража, даже видавшего виды, поседевшего в битвах дракона,чинали ныть древние зубы, заложенные когда-то на века. Этот беспокойный звук, пугающе похожий на нестройный звон миллионов крошечных, хрустальных колокольчиков, проникал, казалось, сквозь саму ткань времени и мощные магические барьеры, сотрясая до самого основания древние, покрытые рунами своды Великого Чертога и заставляя безвременно опадать листву с деревьев, что помнили еще робкие, неуверенные шаги первых людей.


Листья падали не просто так, подчиняясь тяжести. Они кружились в густом, насыщенном магией воздухе, подхваченные невидимыми, но яростными вихрями возмущенной, дышащей в такт молодым сердцам магии. И в этом стремительном, полном отчаяния танце увядающей, теряющей соки листвы было что-то тревожное, похожее на древнее предзнаменование, на пророчество, написанное самой природой. Будто сам Лес Предков — этот великий, вековечный свидетель — чувствовал: грядет нечто такое, что навсегда изменит его тихую, созерцательную суть, и его нынешняя золотая безмятежность — лишь минутное, обманчивое затишье перед невиданной бурей. Листья — золотые, багряные, карминные — кружились в такт какому-то неведомому, древнему ритуалу, похожему на танец смерти, и их горестный, полный тоски шорох невольно складывался в слова на праязыке — языке, который сейчас помнили только самые старые, иссохшие эльфы, те, кто застал еще самую первую, самую страшную Войну за Врата. «Война… война… война» — повторяли, шептали, кричали без голоса листья, падая на сырую, пахнущую древностью землю и в одно мгновение превращаясь в легкий, серый, уже мертвый прах.


— Бабушка, ты совсем не понимаешь нас!


Голос, звонкий, как удар хрустального хрупкого колокольчика, звенел под тяжелыми, давящими сводами Великого Чертога — древнего, вырубленного в самом сердце исполинского ствола Мирового Древа святилища. Это место было святая святых, сакральный центр, где веками ткалась и записывалась история мира. Здесь, где каждая шершавая стена помнила тихие шаги самых первых, еще незрячих эльфов, а густой, как кисель, воздух был тяжел от вековой, напитавшей даже мертвый камень мудрости, сейчас творилось невообразимое. Огромные, уходящие в полумрак своды колонны из живого, дышащего в такт чужой жизни дерева, покрытые древними рунами на языке, забытом даже капризными, переменчивыми богами, мелко и тревожно вибрировали в такт громким, взволнованным голосам молодых фей. Древняя, золотая пыльца, тысячелетиями оседавшая толстым слоем на высоких сводах и картинах прошлого, срывалась вниз сверкающими, оглушительными водопадами, оседая на разгоряченных, раскрасневшихся от спора лицах. Эта пыльца была не просто пыльцой — она была памятью самого мира. Каждая ее мельчайшая, невесомая крупица хранила в себе смутный, как сон, образ того, что происходило в этом древнем зале за долгие тысячи лет: великие, пышные коронации; ужасные, кровавые войны; безутешные, долгие трауры по павшим героям; шумные, полные безудержного веселья праздники, на которые съезжались со всего континента. Сейчас она, как сама история, падала на головы спорящих, оставляя на их волосах золотые, слабо светящиеся в полумраке следы, будто само Время благословляло и проклинала их одновременно, не в силах определиться с приговором.


Стайка молодых фей, сверкая на солнце крыльями всех мыслимых и немыслимых оттенков радуги — от нежно-розовых, как лепестки утренней зари, до пронзительно-синих, как полуденное небо над океаном, — взволнованно зависла перед высоким, покрытым неувядающими цветами троном Владычицы Лесов. Их предводительница — отчаянная, дерзкая фея с длинными, струящимися волосами цвета утренней зари, в которых запутались потревоженные живые искры, и огромными, пылающими праведным, не знающим пощады гневом глазами, — с вызовом тряхнула хорошенькой головой так, что с её трепещущих, хрупких крыльев посыпалась густая, светящаяся пыльца. Она медленно, торжественно оседала на древний, отполированный миллионами прикосновений трон, и это был не просто знак легкомысленного неповиновения — это был отчаянный вызов самой Владычице. Пыльца эта была не простой, она была особой, потаенной. Ядовитой. Не для эльфов, нет — для тех, кто посмел бы в своих темных, корыстных целях использовать ее против Закона. Это был старый, давно забытый знак протеста, который феи, помнящие былое могущество, использовали в жарких спорах с эльфами тысячелетия назад, во времена, когда простое, неосторожное слово было так же опасно, как хорошо нацеленное заклинание.


— Мы не хотим больше сидеть в вашем скучном заповеднике! Мы хотим, наконец, увидеть мир! Большой, настоящий мир! С его шумными городами, высокими дворцами, с живыми людьми и этими… как их там… драконами!


Салатария, Владычица Лесов, мать великого Руциуса и законная супруга самого Императора Дарада, медленно, с глубокой, вековечной усталостью подняла тонкую, изящную руку и устало, но привычно потёрла пальцами переносицу. Жест, который она много веков назад переняла от своего вечно всем недовольного отца Тилария и который всегда означал у него одну-единственную, глубокую, вселенскую эмоцию — усталость от безграничной, бесконечной глупости молодёжи, не желающей знать истории. Её длинные, струящиеся серебряные волосы, в которых, как живые драгоценности, запутались светящиеся светлячки-хранители (каждый такой светлячок — по древней, печальной легенде, душа умершего эльфа, вернувшаяся в мир живых, чтобы добровольно служить своей госпоже, обретая тем самым покой), ярко сверкнули в ярких лучах полуденного магического света. И на одно короткое, ослепительное мгновение в её прекрасных, глубоких фиалковых глазах промелькнула зыбкая, как воспоминание, но от того не менее страшная тень её былой, почти божественной мощи — той самой, что когда-то заставляла трепетать и обращаться в бегство целые неприятельские армии и с легкостью останавливала само вторжение всепоглощающей Тьмы у самых священных Врат.


Но сейчас эта нечеловеческая, древняя мощь была ей совершенно не нужна. Сейчас она, владычица, нуждалась лишь в терпении. В том бесконечном, годами выстраданном терпении, которое даётся не от рождения, а лишь в награду за боль — только матерям и правителям. А она была и тем, и другим с самого рождения, и этот тяжкий, двойной крест иногда казался ей неподъемным. И это терпение, многократно проверенное, прочное, как толстая, грубая кора древнего, видавшего виды дуба, сейчас истощалось с каждым сказанным ею словом, с каждым визгливым, негодующим выкриком юной феи, с каждым вызывающим взмахом ярких, радужных крыльев, которые, казалось, откровенно насмехались над её вековой, выстраданной мудростью.


— Дитя моё, — наконец начала она усталым, но все еще способным заставить замолчать даже самую лютую бурю и заставить цвести даже мертвые, холодные камни голосом. — Ты даже не представляешь себе, что такое на самом деле «драконы». И уж тем более — что такое настоящие «люди», во всей их жадной и пугающей сложности. Драконы — это не ласковые, волшебные сказки на ночь, которые тебе в детстве в утешение шептала старая няня. Это древние существа, чья чудовищная магия способна одним лишь тяжелым, неосторожным дыханием испепелить дотла целые леса, которые мы растили веками. Их чешуя прочнее любой, самой лучшей стали, а их гнев, не знающий пощады, может длиться столетиями, переходя от отца к сыну. А люди… люди убивают не из корысти даже, а из животного, слепого и нерационального страха. Страха перед всем, чего не могут понять и взять под контроль. Из страха перед нами, перед нашей древней, не подвластной им магией. Их короткая, как вспышка, жизнь — всего лишь одно жалкое, агонизирующее мгновение, но эта мгновенная вспышка может бездумно сжечь дотла то, что мы с такой любовью и терпением растили вот уже тысячелетиями.


— Мы хотим представлять! — хором, перебивая друг друга, взвизгнули феи, и в их голосах звенела непоколебимая уверенность собственной правоты.


— Мы имеем на это полное право!


— Древний, прогнивший Пакт отменён!


— Свободу феям!


Салатария устало моргнула. Последний, полный пафоса лозунг «Свободу феям!» был явно позаимствован юными мятежницами из каких-то слишком вольных, полных запретных идей песен бродячих менестрелей, которые, несмотря на строгие многовековые запреты эльфов, иногда всё же умудрялись забредать в священные пределы Леса, принося с собой пьянящий запах жареных каштанов на углях и столь опасные для неокрепших умов идеи. Она с трудом узнала этот подрывной мотив — его часто с надрывом пели в грязных, прокуренных тавернах на дальних, нищих окраинах Империи, и слова там были такие, что даже видавшие виды, закаленные в боях солдаты поспешно затыкали уши грубой тканью и истово, с детства выученными словами начинали молиться всем известным богам, прося защиты. Она с трудом, стараясь не выдать своего раздражения, подавила тяжелый, полный вековой усталости вздох. Что эти юные, наивные, невинные создания, выросшие в тепле и безопасности под сенью великого и доброго Мирового Древа, на самом деле знают о настоящей, дикой, не знающей правил Свободе? О той самой, древней, за которую платят не медными монетами, а горячей кровью, липким потом и горькими слезами; которую нельзя просто так, по капризному требованию, получить, как кружку пенного эля в душной, шумной таверне?


— Древний Пакт отменили не для ваших глупых развлечений, а для того, чтобы вы могли спокойно, без страха жить свободно в своих же угодьях, — с трудом сдерживая раздражение, проговорила она, тщательно подбирая слова. — А не для того, чтобы вы… — она запнулась, так и не найдя подходящего, достаточно мягкого и дипломатичного слова, и закончила уже холоднее: — …мигрировали в Империю целыми шумными толпами, пугая до смерти местных крестьян своей яркой магией и грубо нарушая покой и без того коротких смертных.


— Это не миграция! Это туризм! — звонко и запальчиво выкрикнула самая маленькая и, видимо, самая горячая фея с нежно-розовыми, как лепестки дикого пиона, крылышками, которые трепетали от возбуждения так быстро, что казались вязким розовым облачком, сотканным из самой утренней, еще не растаявшей дымки. В её звонком, молодом голосе слышалась такая искренняя, всепоглощающая убеждённость, что Салатария на одно долгое, усталое мгновение глубоко задумалась: «А не слишком ли много опасных вольностей мы, старейшины, необдуманно позволили этим детям в последнее время? Может быть, они отчасти правы, и их бурлящий, не находящий выхода энтузиазм и правда требует какого-то выхода, как перегретый пар из туго закрытого, готового взорваться котла?»


Тиларий, до этого безмятежно дремавший в старом, продавленном кресле у ярко пылающего камина, медленно, с великой неохотой приоткрыл один мудрый, выцветший глаз. Древний, дышащий на ладан эльф, Хранитель Судеб, тысячу лет назад добровольно заперевший зияющие Врата в мир иной ценой собственной, навсегда утраченной связи с живым миром, сейчас выглядел именно так, как и подобает выглядеть старому, уставшему деду, которого любимые, но несносные внуки наконец-то довели до белого каления. Его длинная, седая, как лунный свет, борода, достающая до самого пыльного пола, была похожа на бороду старого, мудрого лешего; а глубокие, как овраги, морщины на старом, пергаментном лице были так глубоки, что казались не морщинами, а глубокими, вековыми трещинами на древней, иссохшей коре, по которым до сих пор медленно, тягуче течет золотистый сок столетий. Только вместо любимых внуков, к сожалению, у него были правнучки в неисчислимом количестве… он честно пытался их сосчитать, но сбился с печального счета где-то на пятидесятой по счету. И каждая из этих шустрых, неугомонных девчонок, казалось, вознамерилась во что бы то ни стало своей неуемной энергией испортить ему остаток и без того нелегкой, мучительной вечности.


— Салатария, — проскрипел голосом, подобным шороху сухих, давно опавших листьев, которые холодный, равнодушный ветер безжалостно гонит по осенней аллее, сгребая в печальные, снующие кучи у корней замёрзших деревьев. — Дай им золота, сколько просят. И с миром отпусти. Я еще хорошо помню, в моей далекой, бесшабашной молодости с вечно голодными троллями это безотказно срабатывало. Мы тогда просто бросали им тяжелый мешок с тускло звенящими монетами, и они, довольные и сытые, мирно уходили обратно в свои негостеприимные скалы до следующего голодного года.


— Дедушка! — возмущенно воскликнула фея цвета утренней зари, и её крылья возмущённо затрепетали. — Нас не подкупить таким дешевым золотом! Мы — не какие-то там голодные тролли! Нам нужны настоящие впечатления! Яркие эмоции! Счастье новизны! Мы хотим, наконец, танцевать до упаду на шумных балах в огромных залах, смотреть на прекрасных рыцарей в сверкающих, как солнце, доспехах, пробовать непривычную человеческую еду и пить их густое, терпкое, искристое вино, которое, как говорят, развязывает не только языки, но и самые потаенные, запертые в клетку души!


— Ах, впечатления… — Тиларий, с громким, протяжным кряхтением опираясь на тяжелый, как камень, посох, искусно вырезанный неведомыми мастерами из толстой, гибкой ветви самого Мирового Древа, медленно, с трудом поднялся с кресла. Его вековые, неторопливые движения были такими же медленными и размеренными, как у корней, что растут не вверх, а в самую глубь веков, но в этой кажущейся немощи чувствовалась колоссальная, накопленная за прожитые тысячелетия сила — сила, которая много лет дремала, но не умерла окончательно, терпеливо ожидая своего звездного часа. Он медленно, даже величественно подошёл к возбуждённой стайке фей и навис над ними, как огромный, древний дуб нависает над беззащитными, хрупкими одуванчиками, отбрасывая длинную, угрожающую, почти зловещую тень, в которой, если напрячь зрение, можно было смутно разглядеть призрачные очертания давно не надеванного меча и щита, и тяжелый плащ из живых, колышущихся без ветра листьев. — Хотите впечатлений, говорите? Что ж, я расскажу вам о своих впечатлениях. Когда я тысячу лет назад насмерть сражался с ненасытной Тьмой у самых Врат, когда один за другим, на моих глазах безжалостно гибли мои верные собратья — каждого из них я помню по имени до сих пор, каждое их дорогое лицо навеки застыло в моей памяти, как острый кинжал в самом сердце, — когда моя древняя, уставшая душа медленно умирала от мучительного разрыва с живым миром, и я физически чувствовал, как теплая земля уходит из-под моих ног — вот это, дети мои, были настоящие впечатления! А то, что вы так страстно хотите, называется коротко и просто — «погулять без родительского спросу». И поверьте моему многовековому опыту, в большом, жестоком мире гулять без спросу — ох, как опасно. Там водятся такие жуткие твари, от которых ваши хорошенькие крылья, увы, не спасут, ибо эти твари питаются не плотью — чистым светом и детскими надеждами.


Феи, испуганно переглянувшись, притихли ровно на три долгих, показавшихся Салатарии вечностью секунды, лишь их крылья тревожно, мелко трепетали за спиной, выдавая напряженную внутреннюю борьбу между детским страхом и юношеским максимализмом.


— Ну, бабушка… — заныла главная, надув хорошенькие губки и проигнорировав тот факт, что Тиларий по крови приходился ей именно прадедушкой, а не бабушкой. — Мир ведь давно изменился к лучшему! Мы слышали, что в Империи Дарада теперь правит сама Царица Ночи из древнего рода вампиров, и это же такое… такое…


— Романтичное, хочешь сказать? — закончил за нее Тиларий с ледяной, убийственной иронией, и в его усталом, как сам мир, голосе вдруг прозвучала такая глубокая, вековечная горечь, что даже самые дерзкие, самые смелые феи невольно поежились, и их яркие, радужные крылья пугающе потемнели от неожиданного, липкого страха. — Хотите, значит, запретной романтики? Что ж, слушайте: вампиры — это не ваши наивные, сладкие романы. Это древние, безжалостные существа, которые могут одним осторожным, почти нежным поцелуем высосать вашу драгоценную жизненную силу до последней капли, безвозвратно превратив вас в сухую, ломкую, как пергамент, оболочку. И они, поверьте, не спрашивают у жертвы вежливого разрешения.


— Модно! — громко поправила его фея, тщетно пытаясь перекричать его тяжелый, пророческий голос. — Это модно, бабушка! Все просвещенные феи сейчас хотят быть, как Она! Быть опасными, загадочными, сильными, а не просто красивыми, но скучными декорациями к лесным полянам!


— Все эти юные, глупые феи — безмозглые, — отрезал Тиларий, и его глухой, тяжелый голос прозвучал как окончательный, не подлежащий обжалованию приговор. — И ты, моя дорогая правнучка, в том числе.


Это был не просто мимолётный, поверхностный семейный спор. Это был гулкий отзвук древнего, как мир, разлома, старой, незаживающей трещины, что много тысяч лет назад прошла через самое сердце некогда единого и могучего народа фей. Те, кто когда-то, в незапамятные времена, добровольно ушёл во Тьму, были когда-то такими же — молодыми, горячими, жадными до новизны и отчаянно не желающими мириться с тесными, душными границами, установленными старшими. Салатария, знавшая историю до мельчайших подробностей, боялась, что древняя, кровавая история может неминуемо повториться, и сейчас, с тревогой слушая этот многоголосый, полный горечи шум, она чувствовала, как по ее усталой спине медленно, леденяще ползет холодок. Это был холодок не физического, а гораздо более глубокого страха. Не за себя, нет. За них. За этих глупых, прекрасных, не ведающих, что творят, детей.

Глава 2. Феи старого порядка


Лес Предков никогда не спал по-настоящему, той безмятежной, целительной дремотой, что знакома смертным созданиям. Он дышал — глубоко и размеренно, как огромное, многовековое существо, переваривая густые, липкие воспоминания ушедших эпох и не спеша плетя новые, тонкие, как паутина, нити текущего бытия. Но той ночью его вековой, умиротворенный сон стал особенно тревожным, словно древнему, могучему великану, скованному оковами земли, снился затяжной, полный боли кошмар.


В самой глубокой, сокровенной чаще, куда не забредали даже самые отчаянные любители приключ из молодых фей, где исполинские корни Мирового Древа уходили в холодную, слепую землю на такую чудовищную глубину, что касались истлевших, рассыпающихся в прах костей древних, давно забытых богов, — стояла тишина. Не та звонкая, полная ожидания тишина, что бывает перед самым рассветом, когда даже бесшабашный ветер замирает в невыразимом предвкушении, а — мёртвая. Ватная, душная, какая бывает только в давно заброшенных, проклятых местах, где само время течёт по иным, чуждым законам, где привычные секунды мучительно растягиваются в долгие часы, а часы — в томительные, бесконечные столетия. Здесь, в этом зловещем, пропитанном древней магией сумрачном святилище, мохнатые стволы деревьев были сплетены воедино так тесно, что редкий, робкий свет сюда проникал лишь в виде жалких, тусклых лучей, с трудом пробивающихся сквозь густой, многослойный полог вечной, непроглядной листвы.


Воздух был густым, тягучим, как вековая смола, и пах древностью — тем сладковатым, терпким, немного приторным запахом, который остается после того, как бесследно умирает бог, чье огромное, нечеловеческое тело медленно растворяется в материнской земле, пропитывая её своей уходящей сутью. Этот запах, странная смесь нектара и формальдегида, въедался в легкие, оседал на языке горьким, несмываемым привкусом, и те несчастные, кто дышал им слишком долго, понемногу, незаметно для себя, начинали забывать, кто они такие и зачем, собственно, пришли. Сначала забывались имена, потом — дорогие лица и любимые голоса близких. А потом — забывалась даже сама боль.


Дубло — старый Фей Древа, чей почтенный возраст измерялся уже не числом прожитых за плечами лет, а астрономическим числом облетевших и выросших вновь листьев на великом Мировом Древе, — неподвижно сидел на своём корявом, поросшем седым мхом суку и пристально смотрел во тьму. Он давно стал частью этого места, его сросшийся с грубой корой панцирь уже невозможно было отличить от морщинистого ствола, и лишь одни глаза — выцветшие, но полные невыразимой, вековечной печали — всё ещё выдавали в нем живое, чувствующее существо, замурованное заживо.


Его глаза — огромные, навыкате — давно выцвели: когда-то, в незапамятной юности, они были ярко-зелёными, цвета молодой, сочной листвы в весенний полдень, а теперь стали тускло-серыми, как безрадостное зимнее небо над суровым Иммаралем перед затяжной снежной бурей. Старая, потрескавшаяся кора на его лице прорезалась глубокими, морщинистыми руслами, в которых постоянно копилась влага, и казалось, что по его пергаментным щекам вечно текут беззвучные слёзы — слёзы по тем, кого он так и не смог уберечь от рока, по светлым временам, которые уже никогда не вернуть. А седой мох, заменявший ему бороду, давно поседел от непомерного возраста и накопленной, невысказанной мудрости — он был бел, как первый снег, неожиданно выпавший на суровых вершинах гор, и в этой древней, священной бороде запутались крошечные, светящиеся в темноте грибки, которые, как знали лишь посвящённые, росли только на очень старых феях или на месте падения упавшей с неба звезды.


Дубло помнил времена, когда феи были не беззаботными мотыльками, беспечно порхающими между цветами и поющими наивные, детские песни, а грозой древних лесов — существами, чья древняя, хаотичная, не знающая правил магия заставляла трепетать от ужаса даже могучих, бесстрашных драконов, ибо она была непредсказуема, как сама дикая, первозданная природа. Он помнил Древний Пакт не как тяжёлые, унизительные оковы, которые кто-то коварно надел на его народ, а как защиту — как единственное, что долгие века удерживало голодную Тьму на безопасном расстоянии, не давая ей вырваться из чрева Скал Вечного Отчаяния. Он помнил, как на рассвете времен подписывали этот Пакт. Кровью. На горячих ещё, не остывших костях павших героев, чьи громкие имена бесследно стёрлись из официальной истории, оставив после себя лишь тихое эхо былых, забытых подвигов. Под пристальными, тяжелыми взглядами богов, которые с тех самых пор больше никогда не удостаивали своим явлением этот неблагодарный мир, ибо их земное время безвозвратно прошло, уступив место времени смертных.


Он помнил, что было ДО.


ДО того, как Врата в мир иной спешно закрыли в первый раз, навечно запечатав Тьму в слепых глубинах. ДО того, как голодная Тьма ушла глубоко под корни, с годами питаясь ненавистью тех отчаянных, кто отчаянно остался по ту сторону бытия. ДО того, как его некогда единый и могучий народ навсегда разделился на тех, кто благоразумно принял суровый Пакт, и тех, кто ушёл во Тьму, предпочтя опасную, дикую, почти верную смерть — безопасной, но скучной, предсказуемой жизни. Он помнил в лицо и по именам тех отчаянных, кто ушёл тогда. Помнил их звонкие, как музыка, имена, за произнесение которых сейчас, в новой эпохе, можно было поплатиться жизнью. Помнил их беззаботный, чистый смех, их пронзительные песни, полные надежды на лучшее будущее, их удивительные крылья, сверкающие на полуденном солнце всеми цветами, какие только можно вообразить — золотыми, как утренний свет, серебряными, как полная луна, синими, как самая глубокая океанская бездна. Помнил, как в самый последний раз смотрел в бездонные глаза сестры, которая, полыхая праведным гневом, назвала его предателем, и в её глазах, прежде наполненных безграничной любовью, он увидел лишь холодное, ледяное презрение и горькую, всепоглощающую жалость. И помнил, как он тогда, онемев от горя, ничего не ответил ей. Не потому, что ему нечего было сказать. А потому, что все нужные слова застряли в его пересохшем горле, превратившись в один огромный, колючий, непроглотимый ком, который он, безмолвно и покорно, носил в себе вот уже целую тысячу лет, и который с каждым прожитым годом становился только больше и невыносимее.


— Пакт пал, — проскрипел он наконец, и его старческий, надтреснутый голос зазвучал сухо, пугающе безжизненно, как зловещий треск сухой, надломленной ветки под неосторожной ногой случайного путника. — И весь мир содрогнулся от этого. Старые, незаживающие раны вновь болезненно открылись, истекая гноем.


Где-то в испуганно затаившейся глубине чащи — там, где не росло ни единой травинки, где сама земля была черна, мертва и безвозвратно бесплодна, — нечто медленно колыхнулось в ответ. Оно не имело ни формы, ни очертаний, но имело присутствие — тяжелое, давящее, почти осязаемое, как зловещая вибрация в спертом воздухе перед сокрушительным землетрясением, как едкий запах озона за одну короткую секунду до удара испепеляющей молнии. Оно слушало. Оно всегда слушало — с тех самых пор, как обезумевший от горя Дубло впервые пришёл сюда, наивно надеясь, что тишина исцелит его от разъедающих душу воспоминаний, умерит хоть немного его вечную, неутихающую боль.

На страницу:
2 из 6