
Полная версия
Свет Мира. Война фей - крылья света и тьмы
— Да-а-а… — прошелестел в ответ ледяной, как смерть, ветер, хотя самого ветра в затхлой чаще не было и в помине. Это был тягучий, леденящий душу шёпот самой Тьмы — первозданной, древней и безжалостной. — Да-а-а… Пакт наконец-то пал. Тонкая нить, что связывала вас с жизнью, порвалась. Мы чувствуем это каждой частицей нашего безбрежного голода.
Дубло вздрогнул всем своим старым, расслабленным телом, и его вековая, иссохшая кора отчаянно заскрипела, как давно не смазанная, ржавая дверь в заброшенном склепе. Даже спустя целое тысячелетие этот звук — голос из самой бездны — заставлял его древнее, замершее было в веках сердце мучительно сжиматься от первобытного, не поддающегося времени ужаса. Этот леденящий звук, исходящий из самой преисподней, был похож на отвратительный скрежет острого металла по толстому стеклу, на душераздирающий плач новорожденного в пустой, всеми забытой комнате, на предсмертный, полный агонии вздох умирающего мира. В нём, в этом звуке, было что-то от безутешного голоса матери, навсегда потерявшей своё дитя и слепо зовущей его в ледяную, безответную пустоту. И одновременно — что-то от зловещего голоса палача, методично затачивающего своё длинное, острое лезвие перед казнью. В нём сконцентрировалась вся боль, которую невозможно выразить никакими словами, и вся холодная, расчётливая ненависть, что копилась долгих девять тысяч лет вынужденного заточения.
— Дети стали бесследно пропадать, — сказал старый фей, и в его надтреснутом голосе, наконец-то, впервые за эти многие томительные века прозвучала не просто сухая констатация пугающего факта, а острая, живая, кровоточащая боль. — В новом, «свободном» мире. По старым, забытым законам. Кто-то, из нашего прошлого, уводит их во Тьму, одного за другим.
Тьма в глубине чащи на миг замерла, переваривая услышанное, а потом начала медленно, очень медленно подниматься с земли, постепенно обретая пугающие, смутные очертания. Это было не живое тело — это была чья-то тень. Тень, отбрасываемая чем-то, чего больше нет в этом мире, но что, умирая, отказалось исчезать навсегда, что из последних сил цеплялось за реальность мёртвой, нечеловеческой хваткой. Тень, которая отчаянно помнила себя. Тень, которая жадно питалась чужой памятью, чужими страхами и чужим, непролитым горем живых. Тень, которая была невыносимо голодна уже целых девять тысяч лет, проведённых в ледяной, всепоглощающей пустоте.
— По старым законам, — гулко пронеслось в измученном сознании Дубло, хотя он не был до конца уверен, слышит ли он этот скрежещущий голос своим чутким ухом или просто чувствует его ледяное дыхание своей старой, дряблой кожей. — Пакт пал. Но старые законы, что вы, трусы, писали кровью, остались в силе. Мы теперь не связаны. Мы всегда были здесь, рядом. Мы терпеливо ждали, когда вы, сытые и равнодушные, наконец ослабнете. Когда ваша хвалёная безопасность, за которую вы продали свободу, сама собой превратится в гниль.
Дубло с трудом, с невыразимым усилием сглотнул вставший в горле колючий, непроглотимый ком. Тысячу долгих, мучительных лет он носил в себе этот ком вины, страха и бесконечных сожалений. И сейчас, под тяжелым взглядом из бездны, он стал почти невыносимым, готовым задушить.
— Я не позволю вам… — прошептал он, но его голос прозвучал жалко, жалобно и неубедительно даже для него самого. Это был просто струйка пара, шёпот немощного старика, который не в силах остановить надвигающийся ураган.
— Ты не позволишь? — Бездна засмеялась. Беззвучно, без единого выдоха. Эта немая, но всепроникающая, вязкая, как смола, вибрация была в тысячу раз страшнее любого крика или хохота — потому что в этой гробовой тишине смех звучал прямо в голове, разъедая мысли, как крепкая кислота, и оставляя после себя лишь зияющую, пульсирующую пустоту. — Ты, который трусливо подписал этот прогнивший Пакт, чтобы ценой предательства спасти свою драгоценную шкуру? Ты, который добровольно предал своих, отдал на заклание, чтобы дожить свой жалкий век в золотой, но душной клетке под покровительством драконов? Ты, малодушный, который променял дикую, прекрасную свободу на сытую, предсказуемую безопасность? Ты — не позволишь?
Дубло судорожно, до хруста в пальцах, вцепился скрюченными, дрожащими пальцами в шершавую кору сука, на котором сидел, чувствуя, как под острыми, поломанными ногтями с хрустом лопается кора и из глубоких ран сочится густой, млечный, слабо светящийся в сумраке сок. Каждое произнесённое голосом Тьмы слово было безжалостным, как пощёчина, и било наотмашь, потому что каждое слово было чистой, неопровержимой правдой. Горькой, как полынь, неопровержимой, как сама смерть. Он, Дубло, действительно предал. Он, своим малодушием, подписал. Он, из трусости, выбрал липовую безопасность вместо дикой, окровавленной свободы, трусливо боясь за свой народ, но в итоге добровольно погубив тех отчаянных, кто с ним не согласился. И теперь горько расплачивался за это каждую бессонную ночь и каждую минуту своей бесконечной, выматывающей, полной сожалений жизни.
Тысячу лет назад, когда Врата поспешно закрывали впервые, когда могущественная Богиня Савалла была навечно заточена по ту сторону реальности, а всепоглощающая Тьма, алчная и нетерпеливая, рвалась в хрупкий мир, феи оказались перед страшным выбором, который навеки определил их судьбу. Дубло тогда был ещё молод (по бесконечным меркам фей) и чрезмерно амбициозен, его юные крылья сверкали свежей, радостной позолотой. Он воочию видел, как мудрые эльфы и могучие драконы заключают между собой прочные, нерушимые союзы, как они делят сферы влияния, хладнокровно строят огромные империи на ещё не остывших костях поверженных врагов. И тогда он, ослеплённый иллюзией контроля, предложил чудовищную сделку: феи добровольно отдадут свою древнюю, дикую магию для усиления Пакта, а взамен навечно получат защиту Леса Предков. Вечную защиту. Он искренне думал тогда, что спасает свой испуганный народ, обеспечивая ему сытую, тихую, безопасную жизнь. Но он, наивный, не знал тогда, что спасает их ценой гибели тех смельчаков, кто останется за роковой чертой. Не знал, что Пакт — это не просто дипломатический договор, а страшная клятва кровью. Клятва, которая неразрывно связывает не только живых, но и мёртвых, обрекая их на вечные муки. Клятва, которую нельзя разорвать, не заплатив страшную, непомерную цену. Цену, которую он, Дубло, молча и покорно платит до сих пор, каждым своим мучительным вздохом, каждым прожитым, полным сожалений днём.
— Они ушли в никуда… — прошептал Дубло, и его надтреснутый голос сорвался на едва слышный шёпот, похожий на горестный шорох преждевременно опадающих листьев. — Те, кто не согласился с Пактом. Они ушли в Тень, за незримую границу. Я думал тогда… я свято верил, что они погибли, безвозвратно растворились в небытии, в холодной пустоте.
— Мы не погибли, — холодно и властно ответила Тьма, и теперь в её тягучей глубине проступили смутные, пугающие очертания — высокие, тонкие, неестественно вытянутые силуэты с длинными, словно переломанными крыльями,которые не несли света, а лишь алчно поглощали его, делая окружающую темноту ещё гуще, ещё более первозданной, ещё более бездонной. — Мы стали в десятки раз сильнее. Мы стали наконец-то свободнее. Мы взрастили нашу великую Королеву Нимериэль на вашем животном страхе, на вашей позорной слабости, на ваших горьких, непролитых слезах. А теперь, когда ваш драгоценный, прогнивший насквозь Пакт наконец-то пал, мы, живые, можем беспрепятственно вернуться… и забрать своё по праву крови.
Из клубящейся черноты медленно, грациозно выступила фигура с пугающей, неестественной, нечеловеческой грацией. Она была прекрасна той жуткой, запретной, запредельной красотой, от которой у живого существа стынет в жилах кровь, а сердце бешено сжимается от невыразимого, первобытного ужаса. Её сиреневая кожа, когда-то живая, тёплая и светящаяся изнутри, теперь стала почти прозрачной, с перламутровым, но мертвенно-бледным отливом, как у рыбы, выброшенной на берег и медленно высохшей на палящем солнце. Её крылья — когда-то, тысячу лет назад, они были прекрасными, золотыми, как утреннее солнце, и с любовью несли её над цветущими, благоухающими лугами, — теперь висели за спиной тяжёлыми, чёрными, рваными, обгоревшими лохмотьями. И сквозь зияющие прорехи в этих лохмотьях отчётливо виднелись тонкие, как иглы, косточки, покрытые чёрными, зловеще пульсирующими рунами, каждая из которых была словом на давно забытом, мёртвом языке, забытом даже капризными богами Тьмы. И каждое такое слово означало одно-единственное — «боль». Ту самую боль, которую она, покорно и молча, впитала в себя за долгие, мучительные годы вынужденного заточения.
Но самыми пугающими, самыми леденящими душу были глаза этой фигуры.
Пустые. Абсолютно пустые, без намёка на зрачки, без следа радужки, без единого проблеска мысли или чувства. Только глубокая, бездонная, бесконечная чернота, в которой, если пристально вглядываться достаточно долго, с ужасом можно было увидеть собственное, искажённое до неузнаваемости отражение. Искажённое. Медленно умирающее. И — совершенно, леденяще чужое. Чужое настолько, что хотелось немедленно отвести взгляд, закрыть глаза, убежать, но не было никакой физической возможности, ибо в этой всепоглощающей черноте таилась гипнотическая, парализующая волю, всепоглощающая сила, перед которой бессильны даже боги.
Сильфида.
Та самая, что в отчаянии кричала ему тысячу лет назад, когда судьба их несчастного народа висела на тонком, готовом оборваться волоске: «Ты бездушно предаёшь нас, Дубло! Ты с потрохами продаёшь нашу священную свободу за жалкую безопасность! За золотые, тесные клетки, в которых мы неминуемо зачахнем!»
— Сестра… — прошептал потрясённый Дубло, и его старое, как мир, пергаментное лицо исказила мучительная гримаса боли.
— Я не сестра тебе, трус, — ледяным тоном ответила Сильфида, и её глухой, зловещий голос был подобен душераздирающему звону разбитого вдребезги стекла, отвратительно смешанному с надрывным карканьем похоронных воронов. — Не с тех самых пор, как ты со своей подписью продал нас всех. Не с тех пор, как ты, не дрогнув, оставил нас умирать во Тьме, и даже не обернулся на прощание, не проронил ни слова. Не с тех пор, как твои подлые потомки начали петь хвалебные песни о так называемом «Великом Спасении», о нашем спасении, удобно забыв, что это «спасение» стоило нам девяти тысяч лет чистого, беспросветного ада. Девяти тысяч лет неутолимого, леденящего голода и бесконечной, сокрушающей боли.
Она легко, не касаясь земли, шагнула ближе. Её длинные ноги, босые и неестественно бледные, парили над землёй, не оставляя следов, — она словно плыла над ней, оставляя за собой длинный след из чёрного, дымящегося, тошнотворно пахнущего пепла. Пепла, который когда-то, в другой жизни, был живыми существами — может быть, феями, может быть, людьми, может быть, теми несчастными, кого она лично убила, с жестокостью доказывая свою безоговорочную верность Тьме. Дубло не хотел и боялся знать, чьими именно жизнями удобрена эта чёрная, дымящаяся земля. Но холодная, леденящая догадка уже змеёй шевельнулась в его древнем, перепуганном сердце, заставляя и без того холодную кровь стыть в жилах.
— Тысячу долгих, мучительных лет мы ждали этого часа, — продолжала Сильфида, и в её монотонном, ледяном голосе звучала не просто животная злоба, но вековая, выношенная, отточенная до совершенства обида. — Тысячу лет мы копили свои силы, терпеливо питаясь детьми и останками забытых богов. Тысячу лет мы молча слушали, как вы, трусливые феи, поёте свои глупые, полные пафоса песни о долгожданной свободе, не имея ни малейшего понятия, что настоящая, истинная свобода — это когда нечего больше терять, некого жалеть и не о ком плакать. А теперь… теперь наша великая Королева наконец-то пробудилась от долгого сна. Нимериэль. Та, кто помнит времена до Пакта, до появления этого жестокого, враждебного мира. Та, кто воочию видела, как боги умирали и вновь рождались в муках. Она неумолимо идёт к вам. И ничто на свете не остановит её. Ни ваши напыщенные драконы, ни ваши высокомерные эльфы, ни ваш хвалёный, лживый Свет. Никто.
Дубло мгновенно похолодел от ужаса. Ему вдруг стало невыносимо, до ломоты в костях холодно, словно сама медленная, неумолимая смерть ледяной рукой коснулась его иссохшей, дряблой спины.
Пропажи. О которых последние тревожные месяцы испуганно шептались матери-феи в своих гнёздах, боязливо пряча глаза и страшась произнести вслух то, что уже знало их измученное материнское сердце, — но боялись, ибо не верили. Пропажи, которые они в отчаянии списывали на то, что неразумная молодёжь, слишком увлёкшись манящим «большим миром» и его соблазнами, просто-напросто забыла дорогу домой. Пропажи, которые они ревностно прятали от своей Королевы, чтобы не тревожить её понапрасну в её добровольном, вынужденном заточении у Мирового Древа. Теперь он со всей полнотой осознал леденящую правду. Дети не пропадали бесследно. Их забирали. Их коварно готовили, промывали хрупкий разум, безжалостно превращали в безмолвных, покорных, не знающих жалости солдат для огромной армии Тьмы, которая неминуемо должна была захлестнуть этот мир кровавой волной.
— Вы забираете детей… — сдавленно выдохнул он, и его старый голос предательски дрогнул, сорвался на фальцет.
— Мы забираем своё по праву, — ледяным тоном поправила Сильфида, и в её мёртвом голосе вдруг просквозила извращённая, чудовищная материнская гордость. — Тех, кто страстно жаждет настоящей свободы от ваших душных, лицемерных правил. Тех, кто, в отличие от вас, трусов, не боится тёмной глубины, а, напротив, видит в ней неисчерпаемую силу. Мы щедро даём им то, что вы, дрожащие за свою шкуру, дать не могли и не смели. Истинную силу. Истинную магию. Истинную жизнь — без унизительных границ, без глупых запретов, без этого проклятого Пакта.
Из самой глубины зловещей чащи, из-за переплетённых стволов, донеслись звуки, от которых у старого, многое повидавшего фея болезненно зашевелились все его древние, давно поседевшие мхи. Тихий, звенящий, полный нечеловеческого восторга смех, похожий на звон тысяч крошечных, ледяных колокольчиков, многоголосый шёпот, полный сладкого предвкушения и восторга, а потом — неожиданно высокий, чистый детский голос, беззаботно пропевший старую-престарую колыбельную, которую Дубло в последний раз слышал в далёком, безвозвратно ушедшем детстве и давно уже считал навсегда забытой:
Спи, моя радость, усни,
В доме погасли огни,
Тёмные гости придут,
В тёмный свой танец вплетут…
Дубло в отчаянии зажал уши своими корявыми, дрожащими ладонями, беззвучно молясь всем давно забытым богам, но этот леденящий душу голос звучал прямо в его сознании — проникал сквозь его сплющенные пальцы, сквозь твердую, как камень, кору, сквозь саму вековую, защищавшую его магию. Это была не просто детская, наивная песня на ночь. Это было древнее, страшное заклинание призыва. То самое, которое в стародавние, языческие времена пели феи, в последний путь провожая своих бесценных мёртвых в неведомый мир иной. Но сейчас, в этом проклятом месте, его безжалостно пели для живых. Или для тех несчастных, кого уже нельзя было назвать ни живыми, ни мёртвыми — для тех, кто медленно и мучительно превратился в безликую тень, в пустую оболочку без души.
— Что вам нужно?! — с надрывом прохрипел Дубло, чувствуя, как с каждым мгновением силы стремительно покидают его, и он вновь превращается в беспомощный, жалкий комок старой, рассыпающейся коры и влажного, дышащего на ладан мха.
Сильфида приблизилась почти вплотную, и её ледяное, нечеловеческое дыхание, пахнущее могильной сыростью и чем-то тошнотворно-сладковатым, приторным, коснулось его пергаментного лица. Запах разложения. Запах, который не могли заглушить никакие, даже самые сильные благовония, ибо он шёл из самой глубины, из гниющей, умирающей души. Теперь он, содрогаясь от отвращения, мог разглядеть каждую чёрную, пульсирующую прожилку, извивающуюся под её прозрачной, почти стеклянной кожей, каждую древнюю руну на её безнадёжно сломанных, истлевших крыльях. Под её кожей, заместо живой, горячей крови, текла сама жидкая, сгущённая, невыносимо голодная Тьма.
— Нам нужен ключ, — едва слышно, одними губами, прошелестела она. — Тот, кто безошибочно соединяет. Тот, чья невидимая нить — монолит. Тот, кто может исцелять даже самые страшные, вековечные разломы и отворять самое сокровенное, что было закрыто навеки. Тот, кто родился от дракона и человека и, по нелепой случайности, носит в своей крови дикую, необузданную силу древних варваров.
Дубло замер от ужаса. В его ветхой, запылившейся памяти внезапно, подобно яркой вспышке молнии, всплыло древнее пророчество — то самое, которое он много веков назад счёл небылицей, красивой, но пустой легендой, — о таинственном Соединителе, который непременно придёт в этот мир, содрогающийся в предсмертных муках, когда мир будет стоять на грани неминуемой, всеобщей гибели.
— О ком ты говоришь? — пересохшими губами прошептал он, хотя уже страшно догадывался.
— Не притворяйся глупее, чем ты есть, дряхлый старик, — Сильфида презрительно усмехнулась, и в этой застывшей, неживой усмешке было столько древней, выношенной годами ненависти, что Дубло физически почувствовал, как спертый воздух вокруг стал тяжелее, тягучее, как перед самой страшной, сокрушительной грозой, когда небо мгновенно заволакивает свинцом и каждое живое существо, подчиняясь инстинкту, хочет забиться в самый темный, безопасный угол. — Ты чувствуешь его, старый червь. Мы все чувствуем этот источаемый им запах свежей, нерастраченной силы. В Империи, из пыли и забвения, проснулась новая, доселе невиданная сила. Мальчишка с горячей кровью свирепых варваров и древних, как мир, драконов. С юной, неокрепшей душой, способной, словно целительный бальзам, соединять само разорванное, умирающее бытие. Такой бесценный ключ, если приложить усилие, откроет любые двери, даже самые потаённые. Даже те, за которыми мы, бессильные, не могли взломать вот уже тысячу лет. Даже те, за которыми безмятежно спит сама Прародительница.
— Шарит… — выдохнул потрясённый Дубло, и это простое имя, произнесённое вслух в этом проклятом месте, неожиданно обожгло его пересохшие, потрескавшиеся губы, как раскалённое железо.
— Шарит, — многоголосым, леденящим эхом отозвалась Сильфида, и в этом печальном, бесконечном эхе явственно слышался смертный приговор. — Он уже идёт сюда со своим ничтожным отрядом. Он, наивный, думает, что будет говорить с детьми о «свободе» и честно приведёт их за собой. А мы, старый глупец, будем терпеливо ждать его в тенях. Наша великая Королева, Нимериэль, уже сейчас неспешно собирает свою непобедимую армию в глубине Скал Вечного Отчаяния, поднимая из праха мёртвых и пленённых. Скоро, очень скоро она наконец-то выйдет победным маршем на благодатный юг. И твой драгоценный «мальчик с даром» станет тем самым ключом, который беззвучно откроет ей ворота Империи, которые не брала ни одна армия.
Дубло, движимый животным отчаянием, которое вдруг оказалось сильнее его вековой, расслабляющей немощи, неожиданно рванулся вперёд. Его старые, разбитые, рассохшиеся крылья с протяжным, жалобным треском вдруг расправились сами собой — в последний, отчаянный, безнадёжный раз. В них ещё теплилась слабая, как умирающая свеча, искра древней магии — но она была так слаба и беспомощна.
— Я не позволю! — выкрикнул Дубло. — Я предупрежу их всех! Я расскажу всю правду Императору и Царице! Я…
Он не договорил.
Сильфида метнулась к нему быстрее мимолётной мысли, быстрее света, быстрее, чем вообще может двигаться живое, дышащее существо в этом подлунном мире. И древний, разбитый фей мгновенно почувствовал, как холодные, костлявые пальцы стальным обручем смыкаются на его дряблой шее, вмиг перекрывая воздух, и без того скудный, и готовый вырваться крик. Её пальцы были не просто холодными — они были мёртвыми. В них не чувствовалось ни пульса, ни тепла, ни малейшего признака жизни. Только древняя, извечная, всепоглощающая пустота, только та чудовищная сила, которую он сам когда-то, в минуту малодушия, отверг и которая сейчас, в награду, безжалостно душила его, возвращаясь сторицей.
— Ты, жалкий червь, никого не предупредишь, братец, — прошептала она, и от её ледяного, пахнущего могильной сыростью и сладковатым тленом дыхания у Дубло стремительно закружилась голова, а в глазах, полных ужаса, защипало, словно от едкого дыма. — Ты будешь тихо сидеть здесь, на своём корявом суку, и покорно смотреть, как разворачиваются предначертанные события. Как тысячу лет назад взирал и бездействовал. А когда наивный мальчик войдёт в твой Лес, ты лучезарно улыбнёшься ему и скажешь, что всё хорошо. Что распустившиеся феи просто шалят, как глупые, маленькие дети. Что здесь не происходит абсолютно ничего страшного или необычного. Ты будешь послушной марионеткой, как и всегда им был.
— Нет… — успел прохрипеть Дубло, чувствуя, как мутное сознание стремительно покидает его.
— Да, — она с силой сжала пальцы на его горле, и в её пустых, ледяных глазах, наконец-то, вспыхнул голодный, торжествующий, нечеловеческий огонь. — Или я прямо сейчас, не медля ни секунды, вырву из твоего рассыпающегося тела твою древнюю, прогнившую душу, которая так долго и трусливо пряталась от нас в этой корявой оболочке, и скормлю её голодным корням Древа, чтобы оно зачахло быстрее. А потом, с тобой или без тебя, всё равно получу то, что хочу. Выбирай, братец. У тебя есть одна минута, чтобы принять решение.
Дубло, задыхаясь, смотрел в её бездонные глаза — пустые, чёрные, не отражающие абсолютно ничего, — и с леденящей ясностью понимал, что никакого выбора у него, по сути, нет и не было. Не было тысячу лет назад, когда он подписывал Пакт. Нет и сейчас, в этом проклятом, забытом богами месте. Есть лишь жалкая отсрочка, лишь иллюзия трусливой, продажной «свободы», лишь слабая, призрачная, почти нереальная надежда на то, что кто-то другой — более сильный и смелый — сможет сделать то, на что он, старый дурак, так и не решился. Что мальчик с чудным даром окажется гораздо сильнее, мудрее и чище, чем они, слуги Тьмы, о нём думают. Что он сможет переломить предначертанное.
— Я… сделаю… — с невыразимым трудом выдавил Дубло, и его надтреснутый, сорванный голос был подобен последнему предсмертному вздоху умирающего — слабый, жалкий и безнадёжный.
Сильфида (или уже не Сильфида, а то жуткое, искореженное порождение, что от неё осталось) с брезгливым выражением разжала пальцы, и Дубло, как подкошенный, безвольной тряпичной куклой рухнул обратно на свой корявый сук, жадно, с хрипом, хватая пересохшим ртом спертый, душный воздух, как рыба, выброшенная на берег. На его древней, потрескавшейся шее, там, где только что касались её мёртвые пальцы, остались чёрные, болезненно дымящиеся, пульсирующие как живые следы — отвратительные отпечатки самой Тьмы, которые никогда больше не исчезнут, не сотрутся, не заживут до конца его дней. Они будут постоянно жечь, будут напоминать о его позорной слабости, будут гноиться и болеть до самого конца его и без того долгих и мучительных дней.
— Умница, — она с издёвкой коснулась его дряблой щеки холодной, как лёд, рукой, и на старческой, пергаментной коже остался ещё один чёрный, дымящийся след — позорное клеймо предателя. — Сиди смирно, не дёргайся. Жди мальчика. А мы пока… поиграем с детьми. По старым, добрым, почти забытым законам. Тем, что ты, предатель, так боялся нарушить.
Сильфида легко, плавно отступила в зловещую чащу, мгновенно растворяясь между кривыми стволами, становясь тенью среди таких же бесформенных теней. Но перед тем, как исчезнуть окончательно, навсегда, она медленно обернулась через плечо. В её пустых, бездонных, абсолютно чёрных глазах на одно короткое, мимолётное мгновение мелькнуло нечто, смутно похожее на сожаление, на странную, почти человеческую тоску. Или на смертельную, вековечную усталость. Или на смутную, истерзанную память о том, кем она когда-то была в своей первой, светлой жизни — до Тьмы, до жгучей ненависти, до того самого дня, когда её живое, тёплое сердце, насквозь пропитанное болью утраты, навсегда перестало биться.
— Знаешь, братец… — сказала она неожиданно тихо, почти по-человечески, и в её сдавленном, сорванном голосе вдруг промелькнула едва уловимая, почти нереальная дрожь. — Иногда, под утро, мне снится… мне жаль, что ты не ушёл тогда с нами. Ты был бы сильным. Ты был бы по-настоящему свободным. Ты не был бы таким мучительно одиноким в этой бессмысленной, чужой, бесконечной вечности… без нас.
И она мгновенно исчезла, растаяла, как призрачный утренний туман под первыми лучами солнца, навсегда оставив после себя лишь тошнотворный запах серы и вековой, непролитой тоски.
Дубло остался один.
Он по-прежнему неподвижно сидел на своём корявом, поросшем мхом суку, вцепившись побелевшими, дрожащими пальцами в шершавую кору, и молча смотрел, как над умирающим Лесом Предков медленно всходит огромная, холодная, равнодушная, чужая луна, заливающая несчастный мир мертвенным, серебряным, леденящим светом. Где-то далеко внизу, на самой южной границе Леса и эльфийских земель, всего в каких-то нескольких днях пути отсюда, уже разбивал свой временный лагерь молодой бронзовый принц. Он сейчас спал беспокойным, лихорадочным сном, ведомый в эту ловушку древними, неумолимыми пророчествами, и даже не подозревал, что идёт не спасать, а прямо в хитроумную западню, которую для него с любовью расставляли целых тысячу лет. Где-то далеко на угрюмом севере, в пугающих Скалах Вечного Отчаяния, медленно, с наслаждением пробуждалась от долгой, тысячелетней кровавой дрёмы огромная армия Тьмы, ведомая Королевой, чьё имя во всех землях стало синонимом проклятия. Где-то в самом сердце огромной, холодной Империи, в роскошном, но тоскливом дворце, долгим, безнадёжным сном спал великий император, которого уже много лет никто не мог разбудить, чья израненная душа билась в предсмертной агонии в бесконечном, безысходном круге самых страшных снов.











