Послезавтра Саша не пойдёт в школу
Послезавтра Саша не пойдёт в школу

Полная версия

Послезавтра Саша не пойдёт в школу

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 15

Саша хотел сказать: «Тётя Люда, ботинки разные», но промолчал. Потому что бабушка этого не замечала. Она шла, опираясь на руку дочери, и смотрела прямо перед собой, будто видела что-то, чего не видели остальные. Что-то далеко-далеко, за стеной, за двором, может быть, даже за городом. Её глаза были открыты, но взгляд отсутствующий, как у мамы. Как будто бабушка смотрит фильм, который никто больше не видит.

И вдруг она остановилась. Прямо посреди коридора, в шаге от Саши. Её взгляд упал на него, на маленького мальчика, стоящего у порога, закутанного в чужую телогрейку, с красными от недавних слёз глазами. Она нахмурилась. Наклонила голову чуть набок, как птица, заметившая что-то любопытное.

— А это что за мальчик?

У Саши внутри всё оборвалось. Не просто упало, а оборвалось, как лопается резинка, которую слишком сильно натянули. Как будто кто-то дёрнул за ниточку, которая держала сердце на месте, и сердце рухнуло куда-то в живот, в колени, в пятки. Он стоял и смотрел на бабушку, а бабушка смотрела на него и не узнавала. В её глазах было только лёгкое любопытство: чужой мальчик в коридоре, откуда он тут взялся? Может, соседский? Может, сын почтальонки?

— Баб, это я, Саша, — сказал он тихо. Так тихо, что сам едва услышал свой голос.

Бабушка Нина прищурилась, вглядываясь. Её губы шевелились, будто она пробовала слово на вкус: «Са-ша». Верхняя губа чуть приподнялась, обнажив край зубного протеза. Она смотрела на Сашу долго, а потом кивнула:

— А, Саша. Ну да. Какой ты уже большой. Вырос-то как.

Но Саша видел: она не узнала. Она просто согласилась. Как папа сказал «хорошо-хорошо», просто чтобы отвязаться. Как мама говорила «да-да, в следующий раз», просто чтобы закрыть тему. Она посмотрела на него и не увидела внука. Увидела просто мальчика. Какого-то Сашу. Может быть, даже не его. Может быть, она вообще спутала его с каким-то другим Сашей, мало ли на свете Саш.

Он смотрел на неё и ждал. Ждал, что она сейчас вдруг всплеснёт руками и скажет: «Сашенька! Внучек мой! Да что ж ты стоишь, проходи, я сейчас леденец достану». Но бабушка молчала. Она уже отвернулась и смотрела в стену, туда, где раньше висела фотография.

Ему стало обидно. Так обидно, что защипало в носу. Не в глазах, сначала именно в носу, а потом уже слёзы подступили к глазам. Бабушка, которая всегда узнавала его по шагам, которая за сто метров слышала, как он бежит по лестнице, которая доставала мятный леденец ещё до того, как он позвонил в дверь, теперь она смотрела на него как на чужого. Как на пустое место. Как на мальчика, которого видит первый раз в жизни.

Саша вспомнил, как бабушка учила его кататься на качелях, в том самом дворе, который теперь лежит в руинах. Она стояла сзади и подталкивала качели, и Саша взлетал всё выше и выше, и ему было страшно и весело одновременно. «Бабушка, не отпускай!» — кричал он. «Не отпущу, Сашенька, никогда не отпущу», — отвечала она. А теперь она его не узнаёт. И качелей больше нет.

— Тётя Люда, — прошептал он, когда бабушка отвернулась к двери, — бабушка меня не узнала.

Он сказал это шёпотом, но в этом шёпоте было столько боли, что тётя Люда замерла. Она придержала бабушку за локоть, убедилась, что та стоит ровно, а потом присела перед Сашей на корточки. Прямо на битое стекло.

Её лицо было близко-близко. Саша увидел то, чего не замечал раньше: у тёти Люды под глазами тёмные круги, глубокие, как синяки. Ресницы мокрые, она плакала, пока собирала вещи, и теперь тушь немного размазалась. А морщинки у глаз стали глубже, как будто за эту ночь она постарела на несколько лет.

— Сашенька, — сказала она, и голос у неё был хриплый, но ласковый, — она просто устала. Очень устала. И испугалась. Ты же знаешь, когда люди пугаются, они иногда забывают вещи. Вот как ты забыл, куда положил свою машинку на прошлой неделе. Помнишь? Ты искал её два дня, а потом нашёл под диваном.

— Это другое, — тихо сказал Саша. — Машинка — это машинка. А бабушка — это бабушка.

— Верно. Другое. — Тётя Люда на секунду закрыла глаза. — Но с бабушкой то же самое, только… сильнее. Её напугали очень сильно. И она забыла не машинку. Она забыла немножко больше. Но это временно. Завтра она отдохнёт и обязательно тебя узнает. Обязательно. Я тебе обещаю.

— А если нет?

— Тогда послезавтра. Или через неделю. Но она узнает. Она твоя бабушка. А бабушки всегда узнают внуков. Даже если временно забывают. Понял?

Саша не знал слово «временно», но понял главное: тётя Люда обещает.

Он кивнул.

— Вот и молодец. — Тётя Люда провела ладонью по его щеке, стирая невидимую слезинку. — Пойдём. Нам ещё через двор идти.

Они вышли из квартиры. Тётя Люда заперла дверь, на этот раз ключ попал в скважину с первого раза. Наверное, руки уже не дрожали. Или она просто очень старалась.

На лестнице бабушка Нина остановилась и обернулась к двери.

— Я вазу не доделала. Там ещё осколки. На полу. Их надо собрать. Я потом вернусь и соберу.

— Конечно, мам. Потом вернёмся и всё соберём. Я тебе помогу.

— Ты не умеешь. Ты вечно всё разбиваешь. Помнишь, ты мою чашку с петухом расколотила? Всю жизнь помнить буду.

Тётя Люда вздохнула, но ничего не ответила. Саша заметил, как она на секунду зажмурилась, крепко-крепко, как будто пыталась прогнать что-то из головы.

Они вышли из подъезда. Солнце ударило в глаза, яркое, белое, совсем не осеннее. Ветра не было, но воздух дрожал от пыли. Саша сощурился и прикрыл глаза ладонью.

Бабушка щурилась от солнца и прижимала к груди какую-то тряпицу. Саша пригляделся: это был не платок и не шарф, а кусок старой фланелевой пелёнки, в которую бабушка когда-то заворачивала Сашу, когда он был младенцем. Теперь в эту пелёнку был завёрнут обломок вазы. Самый большой обломок, на котором сохранился край гравировки. Половина цветка и два листика. Хрусталь просвечивал сквозь ткань, и если приглядеться, можно было увидеть, как он блестит. Бабушка прижимала его к себе, как ребёнка. Как живого.

— Мам, давай я понесу, — предложила тётя Люда, протягивая руку.

— Нет. Я сама. Она лёгкая. Я донесу.

— Ну хорошо. Только осторожно. Там край острый.

— Ничего. Я привыкшая.

И они пошли через двор. Тётя Люда впереди, бабушка Нина за ней, шаркая разными ботинками, и Саша последним. Он смотрел на бабушкину спину и думал о том, как странно всё получилось. Бабушка его не узнала. Но при этом она прижимает к груди осколок вазы, как самую большую драгоценность. Как будто ваза важнее внука. Как будто хрусталь важнее человека.

Саша не обижался. Он просто не понимал. Ему было шесть лет, и он ещё не знал, что иногда вещи значат больше, чем люди. Потому что люди умирают, а вещи остаются. И когда мир рушится второй раз за твою жизнь, ты цепляешься за то, что помнило первый раз.

Я тогда не понимал, почему бабушка так держится за эту разбитую вазу. Почему не плачет, не кричит, а просто собирает осколки с пола. Методично, тщательно, как будто от этого зависит спасение мира. Сейчас, двадцать семь лет спустя, я знаю: когда мир взрывается второй раз за твою жизнь, ты цепляешься за то, что помнило первый взрыв. Ваза была свидетелем. Она видела маму бабушки. Она видела эвакуацию, видела войну, видела смерть и возрождение. И теперь, когда война снова пришла, не в виде бомбёжки, а в виде белого фургона у соседнего подъезда, ваза разбилась. И бабушка, сама того не осознавая, пыталась склеить не хрусталь. Она пыталась склеить время. Собрать рассыпавшийся мир обратно в целое. Но мир уже не собирался, ни в тот день, ни через месяц, ни через год. И вазу мы так и не склеили. Осколки лежали в газете, а потом тётя Люда их выбросила. Тихо, тайком, чтобы бабушка не видела. Потому что нельзя склеить то, что разбито вдребезги. Но бабушка до конца своих дней верила, что ваза ещё цела. Что она просто «временно разобрана». И, наверное, это вера и держала её на свете.

Часть 3. Пятый этаж без лифта

Квартира тёти Люды была на пятом этаже. Её дом был в другом районе города, поэтому пришлось долго идти пешком, так как автобусы перестали ходить из-за блок-постов в городе и проверок документов. Лифт не работал, и они поднимались пешком. Старый лифт с решётчатой дверью застыл где-то между этажами, и в его шахте что-то монотонно гудело, как застрявшая муха.

Бабушка Нина тяжело дышала, останавливаясь на каждом пролёте. Она хваталась за перила обеими руками, и её пальцы белели от напряжения. Платок на голове совсем съехал набок, открыв седую прядь, прилипшую ко лбу. Тётя Люда держала её под руку и тихо подбадривала:

— Давай, мам, ещё немного. Третий этаж уже. Сейчас передохнём и дальше.

— Высоко ты живёшь, — ворчала бабушка Нина, переводя дыхание. — Вечно я к тебе как на Эверест лезу. Почему нельзя было первый этаж взять?

— Ты же знаешь — давали что давали. Ничего, полезно для здоровья.

— Для здоровья… в моём возрасте для здоровья только горизонтальное положение.

Саша шёл сзади и смотрел, как бабушкины разные ботинки ступают по ступенькам: чёрный, коричневый, чёрный, коричневый. Левый ботинок с пряжкой был начищен когда-то давно, а теперь покрылся слоем серой пыли. Правый, на шнурках, развязался, и шнурок волочился по ступенькам, как тонкий хвостик. Саша хотел сказать, но промолчал, ему казалось, что сейчас не до шнурков.

На площадке третьего этажа бабушка остановилась и прижалась спиной к стене. Дышала она часто, с присвистом, и Саша услышал, как у неё внутри что-то хрипит.

— Саш, — сказала тётя Люда, оборачиваясь, — посмотри, чтобы бабушка не упала. Я сумку поправлю.

Саша подошёл и встал рядом с бабушкой. Он не знал, что делать. Взять за руку? Но она его не узнала. Может, не стоит. Он просто стоял и смотрел на её руки. На синие вены, на обручальное кольцо, которое свободно болталось на исхудавшем пальце.

Бабушка вдруг повернула голову и посмотрела на него. Внимательно, прищурившись.

— Мальчик, — сказала она. — У тебя шнурок развязался.

Саша опустил глаза. Действительно, правый шнурок на его ботинках болтался в пыли.

— Я знаю, — сказал он тихо.

— Завяжи. Упадёшь.

— Я потом. Когда дойдём.

— Не «потом». Все «потом» всегда кончаются плохо. Вот я «потом» вазу не убрала в сервант, и она разбилась. — Она вздохнула, и в этом вздохе было столько всего, что Саша не нашёлся с ответом.

Он наклонился и завязал шнурок. Неумело (петля получилась кривая), но бабушка кивнула, будто одобрила. И они пошли дальше.

На четвёртом этаже бабушка остановилась опять.

— Люда, а кошек ты покормила?

Тётя Люда, не оборачиваясь, ответила:

— Покормила, мам. У них полная миска.

— Смотри, а то они голодные. Васька безобразничает на голодный желудок.

— Не безобразничает. Всё хорошо.

Саша переглянулся с тётей Людой. Та покачала головой — мол, не говори ничего. И Саша промолчал.

Наконец они добрались до пятого этажа. Тётя Люда долго искала ключ, на этот раз не от бабушкиной квартиры, а от своей, и Саша заметил, что связка у неё большая: ключ от почтового ящика, ключ от работы, ещё какой-то крошечный ключик, наверное, от шкафчика. Все они брякали и звенели, и бабушка Нина морщилась от этого звука.

— Не греми, — сказала она. — Голова болит.

— Сейчас, мам, сейчас.

Дверь открылась, и они вошли.

Квартира была маленькая. Две комнаты, кухня, совмещённый санузел. Но чисто и тепло. В прихожей на полочке стояли три пары тапок. Все разного размера, все с войлочной стелькой. На стене висела ключница в виде домика с крючками, и на одном крючке болтался старый брелок — сувенир из Сочи с ракушкой. Пахло стиральным порошком, тем самым, в картонной коробке с нарисованным аистом, и духами «Красная Москва». Этот запах Саша помнил с младенчества: когда тётя Люда приходила в гости, она всегда приносила с собой облако этого аромата, и потом ещё долго в комнате пахло праздником.

На подоконниках стояли горшки с денежным деревом. Саша сразу заметил, что земля в горшках сухая, потрескалась, как в жару. Наверное, тётя Люда не поливала его несколько дней.

На стене висела фотография какого-то мужчины в военной форме. Он был молодой, улыбался, но улыбка была какая-то натянутая, как будто он не привык фотографироваться. На плечах погоны, на груди значок. Саша не знал, кто это. Наверное, тёти-Людин муж, который уехал на Север и не вернулся. Саша смутно помнил разговоры взрослых: «Пропал без вести», «Уже пять лет», «Люда всё ждёт». Он не понимал до конца, что значит «пропал без вести», но чувствовал: это что-то грустное. Что-то, о чём не спрашивают.

— Раздевайтесь, — сказала тётя Люда. — Саш, тапки вон те, зелёные. Мам, садись в кресло, я тебя сейчас пледом накрою.

Она засуетилась, заметалась по квартире, включила чайник, поправила подушки на диване, одёрнула скатерть на столе. Её движения были быстрыми, но точными. Видно было, что она привыкла всё делать сама.

Родители уже были там.

Они сходили в свою квартиру со спасателями, тётя Люда потом шёпотом рассказывала об этом, думая, что Саша не слышит. Он сидел на корточках у двери в гостиную и возился с отставшим косяком, а сам слушал. «Олеся стояла в дверях и не могла войти. Валя сам всё собрал на цыпочках, с этими своими бинтами, чуть не упал, когда за документами полез в шкаф. А она стояла. Потом села на порог и заплакала». Саша тогда притворился, что не слышит, и ещё долго сидел, ковыряя краску на косяке.

Взяли вещи, документы, немного одежды. Олеся переоделась: теперь на ней было домашнее платье, синее в белый горошек. Саша помнил это платье, мама надевала его по выходным, когда пекла пироги. В этом платье она была мягкая, домашняя, и от неё пахло мукой и ванилью. Сейчас платье было мятое, на подоле тёмное пятно, не отстиранное, засохшее. Саша сразу понял: кровь. Но промолчал.

Валентин сидел на табуретке в гостиной. Он переоделся в старые тренировочные штаны и серую майку, которая когда-то была футболкой с надписью «Спорт», но надпись стёрлась, остались только бледные контуры букв. И он перевязывал ноги.

Саша вошёл в комнату как раз в тот момент, когда отец разматывал бинты. Марля отходила медленно, с влажным чмокающим звуком прилипая к ранам. Валентин тянул осторожно, но всё равно морщился и шипел сквозь зубы. Саша замер в дверях. Он не хотел смотреть, но не мог оторваться. Ноги сами приросли к полу.

В комнате пахло лекарством. Резким, спиртовым, и ещё чем-то, что Саша не мог назвать. Может быть, засохшей кровью. Может быть, мазью. На табуретке рядом с отцом стояла открытая аптечка: йод, зелёнка, бинты в бумажной упаковке, ножницы с загнутыми концами, пластырь в жестяной коробочке, вата жёлтая, нестерильная.

— Пап, — тихо сказал Саша.

Валентин поднял голову. Его лицо было мокрым от пота, хотя в комнате было не жарко.

— Чего тебе?

— Тебе больно?

— Немного. — Отец попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривая. — Это ерунда. До свадьбы заживёт.

Саша не знал, какая свадьба, но кивнул. Он подошёл ближе, встал у самого края табуретки, так что ему было видно всё.

Когда последний слой бинта отошёл, Саша увидел.

Там было «месиво». Мама потом скажет это слово тёте Люде за чаем, думая, что Саша не слышит: «Месиво из кожи и крови, я не могу, Люда, меня выворачивает». И Саша услышит и представит себе фарш, который мама прокручивает через мясорубку. Только не на кухне, а на папиных ногах.

Сейчас он просто смотрел. Пятки были разрезаны вдоль и поперёк. Кожа висела лоскутами, как лепестки у цветка, только не розовые, а красные, с чёрными краями. Между лоскутами было красно-чёрное, запёкшаяся кровь, сукровица, что-то ещё, что блестело в свете лампочки. Один порез шёл через всю пятку, от края до края, и внутри него что-то белело. Саша не знал, что это, может быть, сухожилие, может быть, кость.

Олеся встала и вышла из комнаты. Быстро, молча, не глядя на мужа. Саша заметил: она даже не обернулась. Просто поднялась с дивана, где сидела, сжимая в руках носовой платок, и ушла на кухню. Её тапки прошелестели по линолеуму, шорк-шорк-шорк, и затихли.

— А чего мама ушла? — спросил Саша у тёти Люды, когда та проходила мимо с кипой полотенец.

Тётя Люда остановилась, перевела взгляд с Саши на дверь кухни и обратно. Полотенца были белые, махровые, с вышитыми красными петухами, Саша помнил эти полотенца: тётя Люда всегда вешала их на праздники.

— Не может смотреть, — тихо ответила она, наклоняясь к Саше, чтобы отец не услышал. — Папины ноги… там всё сильно порвано. Маме тяжело на это глядеть. Ты уж не спрашивай пока.

— Она поэтому ушла?

— Поэтому.

— А почему ей тяжело? Ей же не больно.

Тётя Люда на секунду задумалась, как бы объяснить.

— Понимаешь, Саш, когда любишь человека, его боль — это и твоя боль. Мама смотрит на папины ноги и чувствует то же, что и он. А чувствовать это слишком больно. Поэтому она уходит.

Когда папа, морщась и шипя, наматывал чистую марлю на развороченные пятки, Саша стоял в дверях и смотрел. Ему было страшно, но он не уходил. Ему казалось: если он уйдёт, это будет предательством. Как будто папа останется со своими ногами один на один, а это неправильно. Как будто Саша должен быть с ним, даже если это страшно. Даже если очень хочется убежать.

Отец бинтовал аккуратно, методично. Сначала мазь из тюбика, с резким запахом, от которого щипало в носу. Он выдавил её на палец и начал втирать в раны, и Саша увидел, как папины плечи напряглись, а на шее вздулась жила. Потом марлевая салфетка, белая, хрустящая, которую он приложил к пятке и прижал ладонью. Салфетка сразу же пропиталась красным. Потом слой бинта, ещё слой, ещё. Он работал молча, и только желваки ходили на скулах, туда-сюда, как будто он что-то пережёвывал. Саша видел: папе больно. Очень больно. Но он не кричит и не плачет. Потому что взрослые не плачут.

— Пап, а почему ты не плачешь? — спросил Саша вдруг.

Отец остановился. Бинт замер в его руке.

— А зачем?

— Ну… тебе же больно. Я, когда падаю с велосипеда, всегда плачу.

— Ты ребёнок. Тебе можно.

— А тебе нельзя?

— Мне нельзя. — Отец снова начал бинтовать. — Если я заплачу, кто тогда маму успокаивать будет? Кто тебя в школу соберёт? Кто документы оформит?

— А если никто не увидит? Если просто в подушку?

Отец хмыкнул, невесело, скорее горько.

— В подушку можно. Но я потом. Когда дела сделаю.

Саша запомнил это. Запомнил и подумал: может быть, взрослые плачут, когда никто не видит. Может быть, у них есть специальное время для этого, как для чая или для газеты.

Когда бинты были намотаны, отец попытался встать. Он опёрся руками о табуретку, медленно поднялся, как старый дедушка, и тут же встал на носки. На полную стопу он не мог опереться. Совсем. Саша увидел, как папа попробовал опустить пятку на миллиметр, не больше, и тут же дёрнулся, схватившись за край стола. С губ сорвался глухой стон, который он тут же задушил.

Теперь, когда ему нужно было перейти из комнаты в кухню, он шёл на цыпочках, держась за стены. Маленькими, осторожными шагами. Как цапля на болоте из передачи «В мире животных». Только цапля была красивая, а папа был серый и уставший. И ещё цапля стояла на одной ноге сама, без всякой опоры, а папа держался за стену, и костяшки его пальцев белели от напряжения.

— Пап, давай я помогу, — сказал Саша и шагнул вперёд.

— Не надо. Я сам.

— Но я могу подать руку.

— Сказал сам. — Голос был резче, чем папа хотел. Он это понял и добавил мягче: — Спасибо, сынок. Я просто должен сам. Понимаешь?

Саша не понимал, но кивнул. Он отошёл в сторону, пропуская отца в коридор.

Саша пошёл следом. Он не хотел оставаться в гостиной один. Там было слишком тихо и пахло лекарством.

Мама стояла у плиты, но не готовила, просто смотрела в кастрюлю с водой, как будто ждала, что та сама закипит. Вода не кипела. Под кастрюлей даже не горел газ. Кастрюля была старая, эмалированная, с синим цветочком на боку, Саша помнил её по тёти-Людиной кухне. В ней обычно варили компот или кипятили бельё. Сейчас в ней была просто вода, и на дне лежала одинокая чаинка, непонятно как туда попавшая.

На плите, рядом с кастрюлей, стояла пустая конфорка, и на ней чугунная сковородка, которую тётя Люда никогда не убирала. Сковородка была холодная, и Саша потрогал её пальцем, просто чтобы убедиться, что она настоящая.

— Мам, а где ранец?

Олеся не ответила. Она даже не обернулась. Просто стояла и смотрела в воду. Её спина была прямой, напряжённой, и Саша видел, как под тканью платья проступают лопатки.

— Мам, ты ранец взяла? И совёнка?

Олеся медленно повернулась. Её лицо осунулось, под глазами залегли тени, глубокие, синеватые, как будто она не спала сто лет. И глаза были всё те же, пустые, как у бабушки Нины, когда та спросила: «А это что за мальчик?» Только у бабушки в глазах было хотя бы любопытство. А у мамы ничего.

Саша ждал, что мама скажет: «Сейчас, Сашенька, ранец у папы» или «Не переживай, я сама схожу за совёнком». Но мама сказала другое:

— Саш, не сейчас.

— Но мне завтра в школу! — Саша услышал свой голос со стороны, высокий, почти визгливый. Он сам испугался этого голоса.

На этих словах в кухню вошёл отец. Он проковылял на носках, держась за дверной косяк, и сел на табуретку у стены. Табуретка скрипнула под его весом. Он вытянул ноги в белых коконах бинтов. Его лицо было серым от боли и усталости. Даже губы стали серыми.

— Саша, школа откладывается.

— Но вы же говорили, что завтра понедельник. В понедельник школа. Вы же сами говорили! — Саша слышал, как его голос дрожит, и изо всех сил пытался удержать слёзы. Но они всё равно подступали к глазам.

— Мало ли что мы говорили! — вдруг резко, громче обычного, ответил папа. — Ситуация изменилась, понял? Нет у нас сейчас школы. Другие дела есть.

Саша вздрогнул. Каждое слово было как удар мячом в живот. Папа никогда на него не кричал. Ну, почти никогда. Иногда, когда Саша сильно нашкодит (разольёт краску на ковёр или сломает что-нибудь), папа мог повысить голос. Но не так. Не так громко и не так зло.

Он смотрел на отца и не узнавал его. Папа, который ещё вчера дул на лампочку и смеялся про «лампочковедение», теперь смотрел на Сашу как на помеху. Как на что-то, что мешает ему спокойно сидеть и терпеть боль. Как на муху, которая жужжит над ухом и не даёт уснуть.

— Какие дела? — тихо спросил Саша.

Отец не ответил. Он отвёл взгляд и уставился в стену, где висел отрывной календарь. На календаре было первое сентября. Его руки лежали на коленях, сжатые в кулаки. Саша заметил, что папины пальцы слегка дрожат — то ли от боли, то ли от злости, то ли от усталости. Наверное, от всего сразу.

— Валь, не ори, — сказала тётя Люда, входя в кухню. Она только что устроила бабушку Нину в кресле в гостиной, укрыла старым, клетчатым пледом, который бабушка сама вязала когда-то, и теперь пришла на голоса. Её малиновый халат с драконами был подпоясан потуже, рукава закатаны до локтей. — Ребёнок просто спросил.

— Я не ору, — ответил отец, не оборачиваясь. — Я нормально говорю. Он уже большой, должен понимать.

— Что понимать? — спросил Саша, и голос его опять дрогнул.

Никто не ответил. Тётя Люда поджала губы. Папа смотрел в стену. Мама смотрела в кастрюлю. И в этой тишине Саша чувствовал себя так, будто он кричит, а его никто не слышит. Будто он под стеклянным колпаком, как та улитка, которую они с Леной спасали. Только улитке было хорошо под колпаком, она пряталась. А Саше было плохо.

Саша стоял посреди кухни и чувствовал, как внутри закипает что-то горькое. Не обида, пока ещё не обида. Скорее, недоумение, которое постепенно превращается в боль. Ему хотелось крикнуть: «Я не большой! Мне шесть лет! Я хочу в школу! Я хочу ранец! Я хочу, чтобы было как вчера!» Но он молчал. Он уже понял: сейчас кричать бесполезно. Взрослые не слышат. У них есть другие дела. Важные дела. Они заняты спасением мира, а на Сашу у них нет времени.

Он подошёл к маме, дёрнул её за рукав. Ткань была мягкая, тёплая от тела, и Саша на секунду почувствовал мамин запах, тот самый, родной, который был всегда: мыло, немного муки, капелька духов «Ландыш». Но сейчас к этому запаху примешивалось что-то чужое: пыль, бензин и страх.

На страницу:
12 из 15