
Полная версия
Послезавтра Саша не пойдёт в школу
— Товарищ милиционер, — окликнула его тётя Люда. — Можно вас на минутку?
Милиционер обернулся. Его глаза были усталые, красноватые, видимо, он тоже не спал эту ночь. Но взгляд был внимательный и цепкий.
— Слушаю вас. Что-то случилось?
— Мальчик кое-что видел. Вчера днём. Человека подозрительного у белого фургона. Того самого. — Тётя Люда говорила быстро, понизив голос, но Саша заметил, как она выделила слово «того самого», и милиционер сразу подобрался.
Он перевёл взгляд на Сашу. Посмотрел сверху вниз, потом (что удивило Сашу) присел на корточки, так что его лицо оказалось на одном уровне с Сашиным. Кобура при этом неловко оттопырилась и стукнулась об асфальт, и милиционер поморщился, поправил её.
— Как тебя зовут, мальчик?
— Саша.
— Саша, значит. А меня дядя Костя. — Он улыбнулся, и улыбка у него оказалась добрая, совсем не строгая. У переднего зуба был маленький скол, и Саша почему-то обратил на это внимание. — Ты что-то видел вчера, Саша?
Саша кивнул. Ему стало чуть спокойнее оттого, что милиционер сидит на корточках, а не нависает сверху. И ещё оттого, что у него сколотый зуб, как у Лёшкиного старшего брата.
— Я гулял с бабушкой. Мы вышли из дома и пошли через двор. И тут стоял фургон. Белый. У четвёртого подъезда.
— Белый фургон? — милиционер перестал улыбаться. — Ты запомнил какой именно? Может, марку?
Саша задумался. Машин он знал мало, только «Жигули» у папы, «Волгу» у дяди Коли и «Запорожец» у соседа, а фургон был не такой.
— Не знаю. Но на нём было ржавое пятно. На боку. Большое. Как будто кто-то пролил рыжую краску. И номер грязный.
Милиционер что-то быстро записал в блокноте. Карандаш у него был короткий, заточенный с двух сторон, и Саша подумал: «Такой карандаш удобно крутить в пальцах», но милиционер не крутил — он писал.
— А человек? Ты видел человека?
— Да. Он стоял у фургона. В серой кепке. И возился с замком — дёргал дверь, а она не открывалась. А потом я встретил Лену, и когда шёл обратно, он уже был у арки. Шёл и оглядывался.
— Лену? — переспросил милиционер. — Это девочка из четвёртого подъезда?
— Да. — У Саши дрогнул голос. — Она его боялась. Сказала: «Он сидел на лавке и смотрел на мой подъезд». Она попросила меня… — Он запнулся.
— Что попросила?
— Нарвать ей цветов. Завтра. — Саша вдруг осознал, что «завтра» уже наступило, и цветы он не нарвал, и Лена не пойдёт в школу. Его глаза защипало.
Милиционер помолчал. Потом осторожно, как будто боясь спугнуть, спросил:
— Саша, ты запомнил его лицо? Какое оно было?
— Нет. — Саша помотал головой. — Он всё время отворачивался. И кепка низко надвинута. Я только спину видел. И руки. Руки были грязные. Как будто он в масле копался.
— А запах? Ты что-нибудь чувствовал? — подала голос тётя Люда, всё ещё стоявшая рядом и комкавшая в пальцах край халата.
— Пахло бензином. — Саша сморщил нос, вспоминая. — Сильно. Как когда папа канистру открывает.
Милиционер переглянулся с тётей Людой. Их взгляды встретились, и Саша увидел, как лицо тёти Люды стало ещё белее, а милиционер сжал челюсти так, что желваки заходили под кожей.
— Спасибо, Саша. Ты очень помог. — Он поднялся с корточек и потрепал Сашу по голове. Рука у него была тяжёлая, горячая, и пахла табаком. — Ты храбрый парень. Не каждый бы запомнил столько.
— Я не храбрый, — тихо сказал Саша. — Я обмочился ночью.
Милиционер на секунду замер. Потом снова присел, уже не на корточки, а на одно колено, и кобура опять стукнулась об асфальт, но он не обратил внимания.
— Знаешь что, Саша? Я на войне служил. В Афганистане. И знаешь, что бывает с солдатами, когда рядом снаряд взрывается?
Саша покачал головой.
— Они тоже иногда… мокрыми становятся. От страха. Это не стыдно. Это тело так защищается. Понимаешь? Храбрый — это не тот, кто не боится. Храбрый — это тот, кто боится, но всё равно делает то, что надо. Вот ты сейчас рассказал мне про человека в кепке, ты сделал то, что надо. Хотя тебе было страшно. Значит, ты храбрый. Понял?
Саша кивнул. В горле у него стоял ком, но уже не ледяной, а тёплый. Как будто он выпил горячего чаю с малиной. Он посмотрел на милиционера и впервые за всё утро почувствовал себя не просто «маленьким и глупым», а кем-то, кто что-то может.
— А тот человек… — начал он. — Он плохой?
Милиционер вздохнул. Посмотрел куда-то в сторону, туда, где ещё вчера стоял белый фургон, а теперь зияла воронка.
— Мы разберёмся, Саша. Ты пока не думай об этом. Думай о хорошем. О школе, о друзьях. А плохими людьми займутся взрослые. Договорились?
— Договорились.
Милиционер поднялся, ещё раз потрепал Сашу по голове и повернулся к тёте Люде.
— Я записал. Вы где живёте? Если будут ещё вопросы — я вас найду.
— У меня пока, — тётя Люда назвала адрес. — Они у меня поживут. Кстати, Саша, ты не сказал, а бабушка твоя тоже его видела?
— Видела, — кивнул Саша. — Она ещё ругалась. Сказала: «Понаехали».
— Ясно. — Милиционер захлопнул блокнот и сунул его в карман. — Если что подойду. Спасибо вам. Ты, Саша, главное, не переживай. Ты всё правильно сделал.
Он отдал честь и пошёл обратно к женщинам, которые всё это время ждали его у пятого подъезда. Саша смотрел ему вслед и думал о том, что дядя Костя, наверное, тоже храбрый. Потому что у него усталые глаза и сколотый зуб, и он не спал всю ночь, но всё равно улыбается и сидит на корточках перед маленьким мальчиком.
— Ну вот, — сказала тётя Люда, беря Сашу за руку. Её пальцы всё ещё дрожали, но уже меньше. — Вот ты и помог. Взрослые теперь будут знать, кого искать. А ты у меня герой.
— Я не герой. Я просто видел.
— Иногда «просто видеть» — это и есть геройство. — Она наклонилась и поцеловала его в макушку. Губы у неё были сухие, тёплые, и Саша зажмурился.
Они двинулись дальше. Но теперь Саша думал не только о Лене и о серой кепке. Он думал о том, что сказал дядя Костя: «Храбрый — это тот, кто боится, но всё равно делает то, что надо». Ему хотелось запомнить эти слова. Может быть, они пригодятся. Может быть, их надо повторять про себя, когда страшно.
Мне было шесть, и я впервые столкнулся с тем, что мои слова имеют вес. Что я могу помочь взрослым, не тем, что принесу тапочки или вытру пыль, а тем, что расскажу правду о том, что видел. И пусть от этого рассказа ничего не изменилось, фургон всё равно взорвался, Лена всё равно погибла, но где-то внутри меня зародилось новое ощущение: я не просто объект, который спасают и переносят с места на место. Я — участник. Маленький, испуганный, но участник. И это ощущение, что от меня что-то зависит, останется со мной на всю жизнь.
Они пошли дальше к бабушкиному дому, который темнел впереди с чёрными провалами окон. В голове у Саши ещё звучали слова милиционера, а в носу всё ещё стоял запах бензина, или это просто память о вчерашнем дне, которая никак не хотела выветриваться.
Дорога к бабушкиному дому вела через арку. Но Саша вдруг вспомнил про улитку и замедлил шаг. Ему вдруг захотелось её проверить. Маленькую, с белой ракушкой, которую они с Леной спасли. Если улитка выжила, значит, не всё пропало. Значит, хоть что-то осталось целым в этом дворе.
— Тётя Люда, подожди.
Он отпустил её руку и подошёл к тому месту, где вчера была клумба. Присел на корточки. Разгрёб пыльные листья, отодвинул обломок бетона. Сердце колотилось где-то в горле, так ему хотелось, чтобы улитка была там. Чтобы она сидела под листиком, спрятавшись в ракушку, и ждала, когда всё закончится.
Улитки не было. Под листьями была только земля — сухая, серая, с вкраплениями битого стекла. И дохлый дождевой червяк, скрученный в колечко.
— Саш, ты что там ищешь? — окликнула его тётя Люда.
— Улитку. Мы вчера с Леной улитку спасали. Отнесли сюда, а теперь её нет.
Тётя Люда подошла ближе. Посмотрела на разорённую клумбу, на Сашу, сидящего на корточках с испачканными в пыли пальцами.
— Может, она уползла. Улитки они медленные, но упорные. Может, она уже в соседнем дворе.
— Думаешь?
— Уверена. Улитки знаешь какие живучие? У них домик всегда с собой. В любой момент могут спрятаться и переждать. Пойдём, Саш. Бабушка ждёт.
Саша встал, отряхнул колени. Он хотел верить, что улитка уползла. Что она сейчас ползёт по стене соседнего дома, высунув рожки, и ищет новую клумбу. Что она не погибла, как тот червяк.
Он взял тётю Люду за руку, и они пошли дальше. Впереди уже виднелся бабушкин дом.
Часть 2. Бабушка Нина и осколки довоенной вазыБабушкин дом стоял в соседнем дворе — через арку и направо.
Когда они подошли ближе, Саша увидел: окна на лестничной клетке выбиты. Все. Чёрные провалы смотрели на него, как пустые глазницы. В одном окне застрял осколок — длинный, треугольный, похожий на акулий плавник, который показывали в передаче «Клуб путешественников». Он покачивался от ветра, и Саше казалось, что он сейчас упадёт, но он не падал.
И на стенах были трещины. Одна шла от самого фундамента до крыши.
— Смотри под ноги, — сказала тётя Люда, когда они вошли в подъезд. — Тут стекла, как снега зимой.
В подъезде было темно, хоть глаз выколи. Лампочки не горели, электричества, видимо, не было. Свет пробивался только сквозь выбитые окна на лестничных площадках, и он ложился на ступеньки косыми полосами, как в церкви, куда Сашу однажды водила бабушка на Пасху. Только в церкви пахло ладаном и воском, а здесь пахло пылью и сыростью. И ещё чем-то знакомым, кажется, кошками.
Запах был слабый, почти выветрившийся, но Саша его узнал. Так пахло у бабушки в прихожей, когда все три кошки тёрлись о ноги и требовали еды. Это был запах кошачьей шерсти, кошачьего корма и ещё чего-то неуловимого, может быть, самого бабушкиного дома.
Бабушка всегда говорила, что её кошки — её единственная отрада. У неё их было три: чёрная Дуська, рыжий Васька и белая с пятнами просто Киса. Дуська была самая старая и самая важная, она ходила по квартире, как царица, и никогда не бегала, как остальные. Васька был наглый и всё время лез на стол, за что бабушка шлёпала его газетой. А Киса была трусиха, она пряталась под диван при любом громком звуке и выходила только к вечеру, когда всё стихало. Саша любил гладить Дуську, она была мягкая, как плюшевый медведь, и мурлыкала так громко, что казалось, внутри у неё маленький моторчик. Когда он прижимался ухом к её боку, мурлыканье заполняло всю голову, и становилось спокойно-спокойно.
Они поднялись на третий этаж. Ступеньки были усыпаны битой штукатуркой — белой крошкой, которая хрустела под ногами, как рассыпанный сахар. На одной ступеньке лежал детский ботиночек, синий, с вышитой снежинкой. Маленький, наверное, на трёхлетнего. Саша перешагнул через него, но взгляд задержался. Ему представился малыш, который потерял ботиночек и теперь плачет.
— Тётя Люда, а чей это ботинок?
— Не знаю, Саш. Чей-то. Пойдём, не отвлекайся.
Он хотел поднять ботиночек, вдруг хозяин найдётся, но тётя Люда уже тянула его за руку выше, и Саша не успел.
На площадке третьего этажа было светлее, окно здесь уцелело, только покрылось сеткой трещин, как паутиной. Сквозь него падал солнечный свет, и в этом свете танцевали пылинки. Миллион пылинок. Они кружились, сталкивались, взлетали и опускались, и Саша на секунду засмотрелся. Пылинки не знали, что случилось. Им было всё равно. Они просто танцевали.
Тётя Люда достала ключ. Её рука немного дрожала, Саша заметил, потому что ключ никак не попадал в замочную скважину, постукивая по железу. Дзынь-дзынь-дзынь, как будто кто-то звонил в крошечный колокольчик. Она выругалась сквозь зубы, шёпотом, но Саша услышал слово, которое мама не разрешала говорить.
— Тётя Люда, ты ругаешься.
— Извини, золотце. Просто руки… не слушаются.
— Давай я подержу ключ, а ты руку успокоишь.
Тётя Люда посмотрела на него сверху вниз, и её лицо на секунду смягчилось, морщинки у глаз разгладились, губы дрогнули в подобии улыбки.
— Ты у меня умница, Сашка. Давай.
Саша взял ключ. Он был холодный, тяжёленький, настоящий взрослый ключ с бородкой. Саша держал его двумя пальцами, стараясь не уронить, и ждал, пока тётя Люда потрясёт рукой в воздухе, разминая пальцы.
— Ну, давай попробуем вместе, — сказала она. — Ты вставляй ключ, а я буду направлять.
Вместе они вставили ключ в скважину. Тёти-Людина ладонь легла поверх Сашиной, тёплая и дрожащая. Они повернули ключ вместе и замок щёлкнул. Громко, чётко, как выстрел.
— Вот и всё, — выдохнула тётя Люда. — А ты боялся.
— Я не боялся.
— Ну и молодец. Заходим тихо. Осторожно.
Дверь открылась, и они вошли.
В коридоре было темно, шторы задёрнуты, но даже сквозь них пробивался свет, слишком яркий, слишком резкий. Потому что за шторами не было стёкол. Саша понял это сразу: шторы не висели спокойно, а шевелились, как живые, от сквозняка. Они то надувались пузырём, то прилипали к раме, как мокрая простыня на ветру.
— Осторожно, тут осколки, — сказала тётя Люда, хотя Саша и сам видел.
Пол в коридоре был усыпан битым стеклом. Мелким, как крошка от разбитой бутылки, и крупным, как лезвия ножей. Стекло было повсюду: под ногами, на тумбочке для обуви, на вешалке, где ещё несколько дней назад висело бабушкино пальто. Оно блестело в лучах света, пробивавшихся сквозь щели в шторах, и казалось, что пол покрыт льдом. Красивым и опасным.
А ещё была тишина. Не такая, как раньше.
Раньше, когда Саша приходил к бабушке, тишину нарушали кошки. Они бежали к двери, едва заслышав шаги на лестнице. Их коготки цокали по линолеуму, цок-цок-цок, слышалось мяуканье, шорох шерсти о ноги. Дуська тёрлась о Сашины штаны, оставляя на них чёрные шерстинки, Васька пытался запрыгнуть на руки, путался под ногами, Киса просто стояла в стороне и смотрела своими жёлтыми глазами, как будто говоря: «Я тут главная, просто не показываю».
Сейчас ничего. Только сквозняк шевелил занавески, да где-то далеко, на верхних этажах, хлопала открытая дверь. Бух-бух-бух. Ритмично, как сердце.
— Господи… — выдохнула тётя Люда. Она стояла в коридоре, прижав руку к груди, и оглядывалась. — Мама! Мама, ты где?
Ответа не было. Только сквозняк и далёкое «бух-бух-бух» сверху.
Тётя Люда обернулась к Саше. Её глаза были широко распахнуты, и в них стоял страх, не тот, который она прятала раньше, а самый настоящий, голый, как провод без изоленты.
— Саш, стой тут. У порога. Не разувайся, ради Бога, тут стекло везде. Если что кричи. Громко кричи. Я сейчас.
— А ты куда?
— Бабушку искать. Стой тут.
Она пошла по коридору, хрустя осколками под сапогами. Хрусть-хрусть-хрусть — этот звук резал тишину, как нож режет хлеб. Саша замер у входной двери. Он стоял, прижавшись спиной к дверному косяку, и смотрел на коридор, по которому ещё позавчера бегал к бабушке на кухню за мятными леденцами. Тогда этот коридор был самым уютным местом на свете, с ковриком, который бабушка связала из старых колготок, с фотографиями на стенах, с запахом пирожков и валокордина. А сейчас он был чужим. Холодным, тёмным, засыпанным битым стеклом. И чужие вещи лежали повсюду, как будто кто-то вытряхнул содержимое шкафов на пол и перемешал.
На полу лежала рамка от фотографии, та самая, где бабушка Нина в молодости, с букетом сирени. Саша сто раз её видел. Она стояла на комоде в гостиной, и бабушка иногда брала её в руки, протирала стёклышко и говорила: «Это я в двадцать». На фотографии бабушка смеялась, она была совсем молоденькая, с кудряшками и в платье в горошек. Сирень была настоящая, пушистая, и бабушка прижимала её к лицу, как будто нюхала.
Теперь стекло разбито, и трещина прошла прямо через бабушкино лицо, от подбородка до лба, разделяя улыбку пополам. Саша наклонился и хотел поднять рамку, но тётя Люда, не оборачиваясь, сказала:
— Не трогай! Потом.
Саша отдёрнул руку и отвернулся. Ему стало не по себе, как будто он увидел что-то запретное. Что-то, чего не должен видеть никто. Он смотрел в стену, на обои в цветочек, такие знакомые, сто раз виденные, и пытался убедить себя, что всё в порядке. Что бабушка сейчас выйдет из кухни, упрёт руки в боки и скажет: «Сашка? Ты чего пришёл? А ну мой руки и за стол!» И всё станет как раньше.
— Мама! — голос тёти Люды из кухни. — Мама, ты тут?
Пауза. Долгая, как вдох перед прыжком в воду. А потом шаги. Медленные, шаркающие. Шорк-шорк-шорк — как будто кто-то идёт, не поднимая ног. И голос бабушкин, но какой-то не её.
— Люда? Ты чего пришла? У меня тут… ваза разбилась.
Саша не выдержал. Он сделал несколько шагов по коридору, осторожно обходя осколки. Под ногами хрустело, но он старался наступать только туда, где стекла было меньше. Каждый шаг отдавался в груди гулким стуком сердца.
Он заглянул на кухню и замер.
Бабушка Нина сидела на корточках. Прямо на полу, в тапочках и халате. Халат был старый, в цветочек, Саша его сто раз видел. Этот халат пах бабушкой: валокордином, мятными леденцами, чуть-чуть жареным луком с кухни. Но сейчас он был в каких-то тёмных пятнах, не то грязь, не то ещё что-то. На правом рукаве темнело влажное пятно, и Саша не хотел думать, откуда оно.
Кухня была разгромлена. Дверцы шкафчиков распахнуты, тарелки и чашки свалились с полок и лежали на полу грудой черепков. Банка с гречкой опрокинулась, и крупа рассыпалась по линолеуму, смешавшись со стеклом. На плите стояла кастрюля, крышка сбилась набок, и внутри что-то засохло. Наверное, суп. Или каша. Саша не мог разобрать.
Бабушка собирала осколки. Её тонкие, с набухшими суставами, с синими венами под кожей пальцы брали осколок за осколком и складывали в кучку на газете. Рядом стояла пустая бутылка из-под валокордина и опрокинутая кружка. Валокордин растёкся маленькой лужицей, и от него пахло резко и лекарственно, так пахло в аптеке, куда Саша ходил с мамой за микстурой от кашля. И ещё на полу, у самой бабушкиной ноги, лежала мятный леденец в обёртке. Нетронутый. Как будто бабушка собиралась его развернуть, но что-то отвлекло.
Ваза. Та самая, довоенная. Хрустальная, с гравировкой в виде цветов. Единственная вещь, которую её мама спасла из их дома, когда началась война. Она рассказывала Саше эту историю сто раз, каждый раз с новыми подробностями, и каждый раз Саша слушал, затаив дыхание. Как они бежали от бомбёжки, ночью, в тапках, даже не успев одеться. Как мама, Сашина прабабушка, которую он никогда не видел, схватила вазу и замотала в платок, хотя кругом кричали и падали бомбы. Как они ехали в эвакуацию, и вазу чуть не разбили при пересадке в поезде: какой-то мужчина задел её мешком, но ваза уцелела. Только край чуть-чуть скололся, крошечная щербинка, которую бабушка всегда показывала Саше. «Видишь? Это память. Это как шрам на коже. Не страшно, что шрам. Страшно, когда забываешь, откуда он».
Ваза пережила войну. Пережила переезды. Пережила смерть прабабушки. А теперь лежала на полу — вдребезги.
— Мама, не трогай! Ты порежешься! — тётя Люда бросилась к бабушке и попыталась поднять её с пола.
Она схватила бабушку под мышки и потянула вверх, но бабушка Нина не поддалась. Как будто приросла к полу.
— Надо собрать, — сказала бабушка Нина, не поднимая головы. — Я соберу. Она целая будет, вот увидишь. Я склею. У меня клей есть. В тумбочке. Сейчас достану.
Она потянулась к тумбочке, но тётя Люда перехватила её руку:
— Мама, потом склеишь. Сейчас вставай. Ты же на холодном сидишь. У тебя ноги замёрзнут.
— Ничего. У меня тапки тёплые.
— Мама.
— Я сейчас, сейчас. Ещё вот этот осколок… и этот… — Бабушка всё тянулась к газете, где лежала кучка хрусталя.
Голос у неё был спокойный, даже деловитый, как будто она разбирала крупу для супа или перебирала пуговицы. Но Саша заметил: бабушкины руки дрожат. Мелко-мелко, как листья на ветру. Пальцы никак не могли ухватить маленький осколок, тот выскальзывал, как живой. И она не смотрела на тётю Люду, только на осколки. На эти блестящие хрустальные кусочки, которые уже никогда не станут целой вазой.
— Мама, вставай. Потом соберём. Давай я тебе помогу, — тётя Люда говорила ласково, но настойчиво, как говорят с маленькими детьми, которые не хотят уходить с прогулки. — Давай руку. Вот так. Осторожно. Не наступи на стекло. Вот молодец. Вставай, вставай.
Тётя Люда подхватила бабушку под руки и подняла с пола. Бабушка Нина оказалась лёгкой, как пустая коробка. Саша вдруг понял, что никогда раньше не замечал, какая бабушка худая. Всегда казалось, что она большая, тёплая, надёжная, как печка, к которой можно прижаться и согреться. Её объятия были широкими, и в них помещался весь Саша целиком. А теперь тонкие руки, острые плечи, ключицы, выступающие над воротником халата, как два маленьких крыла. И голова трясётся мелкой, едва заметной дрожью, как цветок на ветру.
— Мама, ты как? Ты цела? — тётя Люда отступила на шаг, держа бабушку за плечи, оглядывая её с ног до головы. — Где у тебя болит? Ты падала? Ударилась?
— Цела, цела. — Бабушка Нина огляделась по сторонам, будто только сейчас проснулась и не сразу поняла, где находится. Её взгляд прошёлся по разгромленной кухне, по открытым шкафчикам, по битой посуде на полу. — Ой, что ж тут такое… А где кошки?
Тётя Люда замерла. Саша увидел, как она быстро оглядела кухню, коридор, заглянула в гостиную и не ответила. Её лицо на секунду застыло, а потом она торопливо отвела взгляд, делая вид, что поправляет бабушкин воротник.
Кошек не было. Ни одной. Ни чёрной Дуськи, которая должна была тереться о ноги. Ни рыжего Васьки, который должен был лезть на стол. Ни белой Кисы, которая должна была прятаться под диваном. Только пустые миски на полу, три миски, аккуратно расставленные вдоль стены, с засохшим кормом на дне.
— Потом кошек найдём, — сказала тётя Люда, и Саша услышал, как её голос дрогнул. Она старалась говорить бодро, но голос предательски ломался на слове «найдём». — Они, наверное, спрятались где-то. Ты же знаешь. Киса у тебя трусиха. Как услышала грохот и под диван. А Дуська умная, она наверняка в ванной пересидела. Сейчас не до кошек, мам. Сейчас пойдём, оденем тебя и пойдём ко мне. Поживёшь у меня пока.
— У тебя? — бабушка нахмурилась. — А что, у меня дома нельзя? Я же только вазу склею и порядок.
— Нельзя, мам. Посмотри вокруг. Окна выбиты. Все. Стекла нет. Холодно будет ночью. И сквозняк. И дождь может пойти. Нельзя тут оставаться.
— Дождь… — повторила бабушка, глядя на окно без стекла. — Да. Дождь — это плохо. У меня денежное дерево на подоконнике. Оно дождя не любит. Ты денежное дерево взяла?
— Возьму денежное дерево. Всё возьму. Пойдём.
Тётя Люда повела бабушку в комнату, и Саша слышал, как она открывает старый, со скрипучими дверцами шифоньер, выдвигает ящики, собирает вещи. Что-то падало на пол с мягким стуком, что-то шуршало, наверное, одежда. Тётя Люда что-то приговаривала (тихо, успокаивающе), но слов было не разобрать. А бабушка молчала. Только иногда отвечала односложно: «Да», «Нет», «Вон там, на полке».
Саша стоял в коридоре и смотрел на осколки вазы. Они лежали на газете и блестели в свете, пробивавшемся сквозь выбитое окно, как льдинки. Как маленькие хрустальные звёздочки.
Он присел на корточки. Осторожно, чтобы не наступить на стекло. Протянул руку к газете и остановился. Тётя Люда сказала «не трогай». Но ему очень хотелось взять один осколок. Самый красивый, тот на котором сохранился целый цветок. Просто подержать. Просто убедиться, что даже от волшебной вазы что-то осталось.
— Саш! — голос тёти Люды из комнаты. — Ты где там? Не трогай ничего!
— Я не трогаю, — отозвался Саша и отдёрнул руку.
Он выпрямился и отошёл к двери. Встал на прежнее место, у порога, и стал ждать.
Через несколько минут тётя Люда вывела бабушку в коридор. Бабушка была одета: поверх халата накинуто пальто. То самое, демисезонное, серое, с каракулевым воротником, которое бабушка надевала по праздникам. На голове платок, повязанный кое-как, съехавший набок. На ногах ботинки. Но Саша сразу заметил: ботинки разные. Один чёрный, с пряжкой, а второй коричневый, на шнурках. Тётя Люда впопыхах схватила не глядя.









