
Полная версия
Послезавтра Саша не пойдёт в школу
— Пап, а мама она идёт? — шёпотом спросил он.
— Идёт, сынок, идёт, — так же тихо ответил папа, и Саше показалось, что он не просто отвечает, а уговаривает сам себя. — Ты иди, не оглядывайся. Смотри под ноги.
На площадке шестого этажа, в «кармане» всё было залито чем-то тёмным и липким. Рассол. Солёные огурцы, которые закатывала тётя Зина из шестьдесят третьей квартиры, раскатились по бетону, как зелёные пальцы. Тётя Зина всегда приносила им баночку, они были хрустящие, крепенькие, с укропом и чесноком. Саша их не очень любил, но мама хвалила, и папа хрустел за ужином. Теперь огурцы лежали, переломанные, вперемешку со стеклянными осколками от банок. Красные и склизкие помидоры лопнули, некоторые раздавлены в лепёшку, и их семечки вытекали на бетон, похожие на желтоватых головастиков. Вся эта масса блестела в тусклом свете, сочившемся из разбитого окна на площадке, и стеклянная крошка сверкала в рассоле, как крупная соль.
Саша остановился, глядя на один помидор, он лежал отдельно, раздавленный ровно посередине, как будто кто-то наступил каблуком. Из трещины вытекала мякоть, и Саша вдруг вспомнил, как в пятницу мама нарезала помидоры для салата, и сок капал на стол, а она смеялась, что помидоры «мясистые, как арбузы». Теперь этот помидор был ни на что не похож, он был мёртвый. Как та улитка, которую они с Леной отнесли под куст сирени. Улитка была живая, ползла и шевелила рожками. А этот помидор — нет.
— Пап, — тихо позвал Саша. — Там банки разбились. Тёти Зинины.
Отец обернулся. Он стоял на носках, слегка покачиваясь, и было видно, как напряжены икры под тканью штанов. Он посмотрел на месиво на полу, и лицо его дрогнуло, не от брезгливости, а от чего-то другого, чего Саша не понял.
— Вижу, — сказал он. — Не наступи. Там стекло. Дай руку.
Он протянул руку. Саша вцепился в неё и перешагнул через помидор. Папина ладонь была горячей и шершавой, и Саша чувствовал, как слегка подрагивают его пальцы: от боли в ногах, от напряжения. Отец не мог стоять спокойно, он всё время переносил вес с носка на носок, ища положение, в котором пятки не касались бы земли.
Мамина нога, обутая в тапок, замерла перед лужицей. Но она не смотрела вниз, её взгляд был прикован к чему-то впереди, к двери их квартиры. Она остановилась, словно наткнулась на невидимую стену. Папа посмотрел на неё, на рассол с осколками и на её неподвижное лицо. Он хотел что-то сказать, но промолчал. Просто ждал, балансируя на носках, сжав челюсти от боли. Мама постояла секунду, другую, и вдруг перешагнула лужу. Папа выдохнул и отпустил Сашину руку.
Дверь в квартиру была перекошена. Верхний угол отошёл от косяка, и в щель проникал холодный свет. Отец толкнул её плечом. Дверь не шелохнулась. Он толкнул сильнее, второй раз, и она подалась с нехорошим скрипом, низким, скрежещущим, как будто внутри что-то сломалось окончательно. Саше этот звук напомнил, как скрипит качель, когда раскачиваешься слишком сильно, только здесь скрип был больной и раненый.
— Заело, зараза, — пробормотал папа, перенося вес тела на левую ногу. — Перекосило раму. Сашка, отойди чуть в сторону.
Саша отступил. Папа налёг ещё раз, почти повиснув на двери, потому что оттолкнуться пятками как следует не мог, и дверь наконец открылась, пропуская их в квартиру. Он придержал её спиной, пропуская Сашу, а потом и маму, и было видно, как он морщился, когда случайно задел пяткой порог.
В коридоре было тихо и светло. Холодильник не гудел. Лампочка в прихожей не зажглась. Тишина звенела в ушах, как тот страшный звон, что стоял сразу после взрыва. Саша моргнул.
На полу были чужие следы. Серые, припорошенные пылью отпечатки больших сапог с рифлёной подошвой — спасатели ходили. Они вели из коридора в гостиную, в кухню, в Сашину комнату. Чужие люди были в их доме, пока их не было. Саша смотрел на следы и чувствовал, как внутри поднимается что-то горячее, похожее на обиду. Это их коридор. Их пол. Мама мыла его каждое воскресенье, а теперь тут ходили в грязных сапогах.
— Кто-то ходил по нашему дому в ботинках, — сказал он вслух.
— Спасатели, Саш, — папа уже стоял в коридоре, оглядываясь, и, чтобы не наступать на пятки, держался за стену. — Они искали людей. Так надо.
Он сказал это устало и просто, но Саша всё равно нахмурился. Мама вошла следом. Тапки прошелестели по бетонной крошке и стеклу, оставляя царапины на полу.
Саша подошёл и встал рядом. Ему хотелось взять её за руку, как раньше, когда они вместе шли из магазина. Но мамина рука была замотана бинтом, и сквозь марлю проступали пятна: жёлтые, розоватые, как карта, которую показывали в программе «Клуб путешественников». Эти пятна были её кровью. Саша смотрел на них и вспоминал, как папа выбивал дверь плечом, как мама лежала под шкафом, как кричала, а потом замолчала.
В гостиной было светло. Слишком светло. Окно выбито полностью, занавески сорваны и лежат на полу грязной кучей. Ветер, залетавший в проём, шевелил лёгкую тюль, и та вздрагивала, как живая. Солнечный свет падал на стену, и Саша увидел то, чего не понял сначала. Обои, всё те же, в мелкий цветочек, серые с розовым. Мама называла их «ситцевыми». Когда-то они спорили с папой: папа хотел что-то попроще, без цветочков, но мама настояла. «Это моя комната, Валя, и я хочу, чтобы здесь было как в саду». Папа махнул рукой и стена расцвела.
Теперь цветочки смотрели на Сашу, но смотрели не так, как раньше. На стене было четыре тёмных прямоугольника, как окна в пустоту. Внутри них обои сохранили свой настоящий цвет: яркий, чистый, без пыли, тот самый, который был в субботу. А вокруг, как будто время постарело на сто лет, выцвело, покрылось серой плёнкой. Саша уставился на эти прямоугольники и подумал: они похожи на тени. Тени от того, что висело здесь всегда. Тени от картин, которые теперь лежали на полу.
Первая «Ромашки в кувшине». Деревянная рамка треснула пополам, и угол отвалился. Стекло вылетело, лишь несколько осколков застряли в пазах. Холст провис, и ромашки, когда-то белые с жёлтыми сердцевинками, теперь были смяты, как бумажные салфетки, забытые на столе. Одна ромашка надломилась прямо по стеблю — это краска пошла трещинками. Вторая «Поле с маками». Она упала лицом вниз, и Саша видел только серую оборотную сторону с прилипшей штукатуркой и пятнами сырости. Третья «Лес осенью» раскололась надвое, как будто кто-то ударил по ней ребром ладони. Разлом прошёл прямо через берёзу, и теперь две половинки дерева не совпадали, будто берёза переломилась в грозу. Четвёртая «Букет сирени» лежала на боку, прислонённая к холодной батарее. В уцелевшем уголке рамки ещё торчал осколок стекла: длинный, треугольный, острый, как акулий плавник из мультика про подводный мир.
Мама стояла и смотрела на стену, потом на пол и опять на стену. Её плечи начали дрожать.
Саша знал эти картины с тех пор, как знал себя. Четыре прямоугольника, четыре цветочных мира. Когда он болел ветрянкой и лежал с температурой, мама сидела рядом и показывала на ромашки: «Смотри, как они улыбаются. Видишь, лепестки как лучики?» Саша смотрел сквозь жар и правда видел, что ромашки улыбаются. А когда он был совсем маленький, ещё до того, как научился говорить, он показывал пальцем на маки и кричал: «Кака! Кака!» Мама смеялась, а папа подхватывал: «Не кака, а красота». Это была их семейная история, которую рассказывали гостям.
Мама купила их на рынке, когда ещё была беременна Сашей. Ходила с большим животом, держалась за поясницу, и папа шёл рядом, ворчал, что она устанет, что не надо таскаться по базару. А она увидела сразу все четыре картины у одного продавца, старичка в смешной шляпе. «Ромашки в кувшине», «Поле с маками», «Лес осенью», «Букет сирени», как четыре времени года, только без зимы. Мама сказала: «Валя, смотри, какая прелесть. Давай купим, повесим в большой комнате». Папа вздохнул: «Куда нам столько? Одну возьми». Но она не могла выбрать, они все нравились. И папа сдался. А дома он сам прибивал крючки, ругался, что стена кривая, что рамки висят неровно, а мама сидела на диване, гладила живот и улыбалась.
Для Саши эти картины были просто частью комнаты. Как диван, протёртый на подлокотниках. Как телевизор «Горизонт» с плоским экраном. Как бабушкин ковёр на стене. Он никогда не думал о них специально. Они просто были и будут всегда.
Но теперь они лежали на полу. Мёртвые.
Мама заплакала.
Не так, как во дворе, когда она сидела на лавке, каменная, с пустыми глазами, и из неё как будто вынули всё живое, оставив только оболочку. Нет, сейчас она плакала по-другому. Тихо, но с всхлипами, как ребёнок, который упал и не может подняться. Плечи дрожали, спина сгорбилась. Из носа потекло, и она вытерла его тыльной стороной ладони, размазав по щеке серую пыль. Она стояла на пороге гостиной и смотрела на пустую стену с четырьмя тёмными прямоугольниками, и Саша вдруг понял: она смотрит не на обои. Она смотрит на дыры. Дыры в своей жизни.
— Мам? — позвал он тихо.
Она не ответила. Она прошла в гостиную и опустилась на корточки, медленно, неуклюже, как будто ноги не слушались, и стала поднимать картины. Сначала «Букет сирени», она подняла её, отряхнула от стекла, и осколки зазвенели, падая на пол. Провела пальцами по холсту, прямо по сиреневым гроздьям, и пальцы оставляли следы — пыльные полосы. Сирень перестала быть сиреневой, стала серой. Мама гладила её, и губы шептали что-то беззвучное.
Потом «Лес осенью», две половинки, которые она сложила вместе, как пазл, и одна половинка была выше другой. Мама попыталась сдвинуть их, чтобы совпало, но холст крошился по краям, осыпался мелкими чешуйками краски. Она прижала половинки друг к другу и держала так, словно хотела склеить руками, без клея.
Потом «Поле с маками» перевернула лицом вверх. Саша увидел, что холст порван в углу: кто-то наступил, или штукатурка пробила. Красные маки, а на них серая царапина, глубокая, до самой ткани. Мама провела пальцем по этой царапине, и её губы задрожали ещё сильнее.
— Леся, — сказал папа. Он подошёл неслышно, насколько мог тихо на носках, и встал у неё за спиной, стараясь не опираться на пятки. Положил руку на плечо. — Лесь, ну что ты Не плачь, родная.
Она не обернулась. Только плечо под его ладонью напряглось.
— Они все разбиты, Валя, — сказала она вдруг. Голос был хриплый, сдавленный, как будто она говорила сквозь подушку. — Все до одной. Я их выбирала, помнишь? Когда ещё Сашку ждала. Ходила с животом, думала: «Вот повешу картины, и будет красиво. Будет уютно. Будет наш дом». А теперь
Она не договорила. Всхлипнула и замолчала.
— Лесь, мы новые купим, — папа присел рядом с ней на корточки, застонав от боли в ногах: ему пришлось опереться на пятки, и раненые места отозвались резью. — Хочешь, завтра же пойдём на рынок? Найдём ещё красивее. Лучше прежних.
Мама покачала головой, не поднимая глаз. Она всё ещё держала обломок «Леса осенью».
— Новые — повторила она горько. — Ты не понимаешь, Валя. Они не те. Они никогда не будут теми. Понимаешь? Никогда.
— Ну и что? Подумаешь, картины. Главное, мы живы. Сашка жив. Ты жива. Остальное — это ерунда, переживём.
Она наконец подняла на него глаза: красные, опухшие, полные чего-то такого, чего Саша не мог назвать. Отчаяние? Злость? Или что-то другое, чему у него не было слова.
— Ты думаешь, я из-за картин плачу? — спросила она тихо, почти шёпотом. — Из-за бумажек этих? Валя, я из-за всего плачу. Из-за того, что всё, что я строила, всё рухнуло. Квартиру обставляла, занавески шила, посуду выбирала, сына растила Думала, вот, наш дом, наша крепость. И в одну секунду — ничего. Как будто и не было.
— Было, — твёрдо сказал папа. Он попытался встать, но замер, не в силах сразу выпрямиться, опора на полную стопу отдавалась в пятках острой болью. — Было и будет. Мы всё восстановим.
— Я не хочу восстанавливать! — её голос сорвался почти на крик, и Саша вздрогнул. Он никогда не слышал, чтобы мама так кричала. — Я не хочу больше ничего красивого! Потому что оно всё равно разобьётся! Всё, что я делаю, всё, что я люблю, всё ломается!
Отец молчал. Он не спорил больше. Просто сидел рядом, глядя на жену, и Саша видел, как подрагивает его кадык, он сглатывал, снова и снова. Он перенёс вес на левое бедро, чтобы хоть немного облегчить боль в ступнях, но с губ не сорвалось ни звука жалобы.
В гостиной стало очень тихо. Только ветер шелестел обрывками занавески и где-то вдалеке, во дворе, гудел мотор, наверное, спасатели включали генератор.
— Мам, а почему ты плачешь? — спросил Саша. Он уже понимал, что вопрос глупый, но ничего другого не придумал. Ему нужно было, чтобы мама ответила, чтобы она снова стала обычной мамой, а не этой чужой женщиной на полу.
Мама повернула к нему голову. Смотрела долго, и в её глазах стояли слёзы.
— Потому что красивое сломалось, сынок, — сказала она глухо. — Мамины картины разбились. И не только картины. Много всего красивого сломалось.
— А разве нельзя склеить? — спросил Саша с надеждой. Он вспомнил, как бабушка Нина собирала осколки своей вазы и твердила, что склеит. — Бабушка говорит, что всё можно склеить.
— Не всё можно склеить, Саш. Не всё.
Он не понял, но почувствовал, она говорит не о картинах. Она говорит о чём-то большем, о чём-то таком, что Саша не мог ни увидеть, ни потрогать. И от этого стало ещё страшнее.
Отец помог маме подняться. Он встал первым, медленно, с усилием, перенося вес на носки, и подал ей руку. Она взяла последнюю картину («Ромашки в кувшине») и прижала к себе, как ребёнка. Обломок рамки впился ей в грудь, но она, кажется, не чувствовала. Она стояла, слегка покачиваясь, и смотрела на пустую стену. Папа стоял рядом, продолжая балансировать на носочках, как измученный аист, и на его лице застыла гримаса тихой, терпеливой боли.
Саша стоял и смотрел на мамины руки. Шкаф «Хельга» рухнул в ту ночь, тяжёлый, дубовый, с книгами и мамиными безделушками. Мама оказалась под ним, придавленная, и пока папа поднимал этот шкаф, стёкла из дверок врезались ей в руки. Саша видел тогда кровь, её было так много, что она текла по маминым пальцам, капала на пол.
— Иди, Саш, — сказала она, не оборачиваясь. — Иди в свою комнату. Собери, что тебе нужно. Мы скоро уйдём.
— Что собирать?
— Вещи. Одежду. Всё, что хочешь взять с собой.
— А игрушки?
Она помолчала. Потом тихо, почти равнодушно:
— Решай сам. Ты уже большой.
«Ты уже большой». Эти слова ударили Сашу сильнее, чем он ожидал. В субботу он был маленьким, мама обещала пришить совёнку глаз и купить гладиолусы или астры. Теперь он вдруг стал большим, и никто не спросил его, хочет ли он этого. Он переступил с ноги на ногу. Ему было неуютно, как будто он стоял на сцене в детском саду и забыл стишок. Мама всегда была весёлой, мама пела, мама говорила ему: «Не грусти, Сашка, всё пройдёт». А теперь она стояла на полу среди разбитых картин и плакала так, как будто у неё внутри что-то умерло.
Саша не понимал. Картины — это же просто картины. На них цветы, которые никогда не пахли. Можно купить новые, ещё красивее. Почему же мама плачет так, будто случилось что-то страшнее взрыва?
Он не спросил, потому что почувствовал: она не ответит. Потому что понял: мамины слёзы — это не про картины. Это про что-то другое, чего он пока не знает. И ещё почувствовал: он не должен этого видеть. Поэтому Саша развернулся и, стараясь не хрустеть стеклом, вышел из гостиной. Он пошёл в свою комнату.
По дороге Саша наступил на что-то мягкое. Оказалось, вышитая салфетка, которую мама клала на тумбочку. Она лежала на полу, затоптанная, с отпечатком сапога спасателя на белой глади. Саша поднял её, сложил и положил на тумбочку. Почему-то ему показалось важным, чтобы салфетка не валялась на полу. Пусть лежит, где ей положено. Мама потом скажет спасибо. Может быть.
Я тогда не понимал, что мама оплакивала не просто разбитые рамки. Она прощалась с тем миром, который строила с того самого дня, как узнала, что носит меня под сердцем. С миром, в котором картины висели ровно, а по субботам пахло оладьями. Тот мир рухнул, и вместе с ним её вера в то, что красивое может быть вечным.
Часть 2. Совёнок и ящик с игрушкамиВ его комнате было холодно. Ветер задувал в разбитое окно, и одна из занавесок, сорванная с карниза, лежала на полу грязной кучей. Солнечный свет падал на кровать, на осколки, на белую пыль, покрывавшую всё, как мука. И на совёнка.
Саша замер в дверях. Его комната была не его. Всё стояло на своих местах, кровать у стены, шкаф у окна, письменный стол с трещиной на столешнице, но всё было каким-то чужим. Как будто он смотрел на свою комнату через аквариум: предметы те же, но свет преломляется, и очертания плывут. Пыль покрывала всё тонким слоем. Она оседала на книгах, на подоконнике, на пластмассовых солдатиках в ящике. Как будто здесь прошёл снег. Только снег тает, а эта пыль останется навсегда.
Совёнок был вышит на подушке. Голубой глаз смотрел в потолок. Второго глаза не было, только две маленькие дырочки от ниток, оставшиеся после того, как пуговица оторвалась. Мама обещала пришить. В субботу обещала. И совёнок ждал.
Саша подошёл к кровати. Под подошвами хрустело — стеклянная крошка вперемешку с кусочками штукатурки. Он смотрел под ноги, стараясь не наступить на самое крупное, но всё равно хрустело. Звук был противный, скрежещущий, как будто он давил жуков. Саша поморщился. На одеяле лежал кусок штукатурки размером с кулак. Саша взял его двумя руками, повертел и бросил на пол. Кусок ударился с глухим стуком и раскололся на три части. Одеяло на кровати под ним было примято, и в этом месте осталось серое пятно, похожее на кляксу в тетради.
Он сел на край кровати. Пружины скрипнули, знакомо, по-домашнему. Этот скрип был единственным, что осталось прежним. Саша положил ладони на колени и огляделся. Всё было не так. Окно без стекла зияло пустотой, и ветер шевелил обрывок занавески, оставшийся на карнизе. Тот мотался из стороны в сторону, как маятник, и тень от него бегала по стене. На подоконнике лежали дохлые мухи. Те, что всегда осенью забиваются в щели, а теперь их вытряхнуло взрывом. Они лежали лапками вверх, скрюченные, и Саша подумал: «Они тоже умерли».
В углу стоял ящик с игрушками, крышка была сбита, и внутрь насыпалась штукатурка. Саша подошёл, опустился на колени и заглянул. Брахиозавр лежал на боку, его длинная шея погнулась — пластик пошёл белой трещиной, как будто динозавр сломал себе позвоночник. Саша помнил: в субботу он устроил битву. Брахиозавр защищал гнездо, а тираннозавр был злодеем, который хотел эти яйца украсть. Саша разговаривал за обоих. Теперь тираннозавр застыл в атаке. Солдатики рассыпались по дну ящика, некоторые лежали вниз лицом, как убитые.
Рядом с ящиком валялся альбом для рисования, в котором Саша в ту субботу рисовал дом, себя и Солнце.
Саша вздохнул и вернулся к кровати. Мама дала ему с собой старую спортивную сумку папы. Синюю, с белой полосой, с облупившейся эмблемой «Спартак» — ромбик с буквой «С» почти стёрся. Папа брал эту сумку в спортзал, когда ещё ходил на борьбу. Теперь сумка стояла на кровати, раскрытая, пустая и готовая к наполнению.
Саша расстегнул молнию до конца и подошёл к шкафу. Выдвижной ящик с одеждой — нижний, самый большой. Саша потянул за ручку, и ящик выехал с трудом, скрежеща по направляющим. Внутри майки, трусы, носки. Всё было сложено аккуратно мамиными руками. Саша запустил пальцы в эту аккуратность и стал выгребать всё охапками.
Он не смотрел, что берёт. Просто хватал и запихивал в сумку. Майка с Микки Маусом, её подарила тётя Люда на день рождения. Микки Маус улыбался, но Саша смял его и сунул в сумку. Трусы с машинками — тоже в сумку. Носки — парные и непарные, Саша не разбирал. Одна майка зацепилась за край ящика, и Саша дёрнул. Ткань затрещала, образовав маленькую дырочку. Саша на секунду остановился, посмотрел на дырочку. Подумал: «Мама зашьёт». И тут же вспомнил: мама больше не шьёт. Мама сидит в гостиной на полу и плачет над разбитыми картинами. Он сунул майку в сумку.
Колготки на зиму. Мама купила их в прошлом году на размер больше, и они были велики, а теперь в самый раз. Саша сунул и их. Сумка быстро набилась, раздулась, как брюхо у тритона из книжки про животных. Он попытался застегнуть молнию, но та заедала — пластиковые зубчики цеплялись за край майки. Саша дёргал её изо всех сил, чувствуя, как металлический бегунок скользит и соскальзывает. Край сумки порвался, маленькая дырочка, из которой торчал угол красной майки, как язык.
Саша не обратил внимания на набитую сумку, но он почувствовал взгляд, как будто из прошлого и остановился.
Совёнок смотрел на него. Одним глазом. Саша подошёл к кровати и сел, затем протянул руку к совёнку. Пальцы коснулись выжитой серыми нитками головы. Ткань была мягкая, тёплая, совёнок лежал на солнечном пятне и нагрелся. Саша погладил его по голове, по тому месту, где должен был быть второй глаз.
Совёнок был с ним всю жизнь. Саша не помнил, откуда он взялся, кажется, его мама вышила на наволочке, когда он ещё даже сидеть не умел. На старых фотографиях в альбоме Саша лежал в кроватке, а рядом совёнок. Потом Саша подрос, и они спали вместе каждую ночь. Саша разговаривал с ним — шёпотом, чтобы никто не слышал. Рассказывал ему про мультики, про Лёшку, про то, как мама с папой поссорились из-за немытой посуды. Кормил его воображаемой кашей с малиновым вареньем, как то, что мама открыла в субботу. Когда было страшно (когда гроза была за окном, или приснился плохой сон), Саша ложился лицом к совёнку и дышал. Совёнок пах домом. Он пах мамиными духами и стиральным порошком. Он пах субботним утром.
Саша взял подушку в руки. Она была мягкая. Он прижал её к груди и закрыл глаза. На секунду ему показалось, что ничего не случилось. Что он сейчас услышит мамино пение, папины шаги в коридоре и запах с кухни. Что можно открыть глаза, и всё вернётся.
Но он открыл глаза, и в комнате было холодно. Ветер задувал в разбитое окно. На полу хрустело стекло. Саша отдёрнул руки. И подушка мягко и беззвучно упала на кровать. Голубой глаз совёнка уставился в потолок.
«Я уже взрослый. Мне не нужны игрушки».
Папа сказал, что он взрослый. Там, у тёти Люды дома, когда Саша просил оладьи. «Ты уже взрослый, Саша. Не висни на матери». Мама сказала, что он глупый ребёнок.
Саша знал, взрослые не спят с игрушками. Взрослые не плачут, когда разбивается кружка. Взрослые не просят маму испечь оладьи. Взрослые собирают вещи и уходят. Не оборачиваясь.
Он посмотрел на ящик с игрушками. Брахиозавр лежал с погнутой шеей, как раненый зверь. Затем снова посмотрел на совёнка.
— Я не могу тебя взять, — прошептал Саша. — Ты извини.
Совёнок молчал.
— Понимаешь, я теперь взрослый. Взрослые не берут с собой игрушки. Так папа сказал.
Совёнок молчал.
— Но ты не думай, что я тебя разлюбил. Я не разлюбил. Просто нельзя.
Саша протянул руку и снова погладил совёнка, затем он накрыл его краешком одеяла, так мама делала, когда укладывала Сашу спать. «Спи, малыш», — говорила она и подтыкала одеяло под бочок. Саша подоткнул одеяло под совёнка. Получилось криво, одеяло топорщилось, но Саше было всё равно.
— Спи, — сказал он. — Ты здесь останешься. Может, мы ещё вернёмся.
Он сам не верил в то, что говорит. Он уже понимал: они не вернутся. Эта квартира кончилась. Дом кончился. Суббота кончилась. Всё кончилось.
Он встал с кровати. Пружины скрипнули, снова знакомо, по-домашнему. Саша взял тяжёлую и неудобную сумку, она била его по ноге при каждом шаге. Он посмотрел на ящик с игрушками.
— Пока, — прошептал он.
Игрушки молчали.
Саша пошёл к двери. Каждый шаг отдавался хрустом стекла под подошвами. Он дошёл до порога и остановился. Захотелось обернуться. Посмотреть ещё раз. Может быть, даже взять совёнка, сунуть в сумку, пока никто не видит. Никто же не узнает. Папа не заметит. Мама не заглянет в сумку.
Он обернулся.
Совёнок лежал, накрытый краешком одеяла. Один глаз блестел в солнечном свете. Второго не было. И не будет.
Саша смотрел на него. В груди что-то сжалось, как будто кто-то взял его сердце в кулак и сдавил. Ему хотелось заплакать, но слёз не было. Только комок в горле, горячий и твёрдый, как грецкий орех. Он сглотнул. Потом ещё раз.
— Я к тебе приду, — прошептал он. — Честное слово. Мы ещё увидимся.









