
Полная версия
Послезавтра Саша не пойдёт в школу
Солнце уже поднялось над двором, но Саша не чувствовал тепла. Его родители отошли к спасателям, когда стали собирать всех пострадавших, а он остался сидеть на холодном бетоне с тётей Людой, закутанный в телогрейку Степана, и смотрел, как взрослые ходят туда-сюда. Много незнакомых взрослых. Они появлялись из ниоткуда и исчезали в палатках, в уцелевших подъездах, в машинах с мигалками. Люди были в куртках с надписями на спине, в касках оранжевых и белых, с рациями, которые шипели и трещали, как рассерженные сверчки.
Телогрейка была слишком большой. Рукава свисали ниже пальцев, и Саша то и дело поддергивал их, но они сползали обратно. Воротник колол подбородок, но под телогрейкой было тепло.
Спасатели привезли большие серо-зелёные, с окошками из мутного пластика палатки. И ещё столы раскладные, как на даче у дяди Коли, только вместо шашлыков на них стояли коробки, термосы и стопки бумаг. Были много каких-то железных ящиков с антеннами.
Пахло бензином от генератора, который тарахтел за палаткой, и ещё чем-то кислым. Саша не знал, чем именно, но запах напоминал просроченный кефир, который мама однажды забыла в холодильнике на две недели. Когда она открыла пакет, кухню заволокло такой кислятиной, что папа сказал: «Это не кефир, а химическое оружие». И все смеялись. Тогда смеялись… Сейчас этот запах смешивался с бензином и пылью, и от него немного мутило.
Саша принюхался ещё раз. Нет, не только бензин и кефир. Ещё чем-то пахло. Сладковатым, приторным, как духи тёти Люды, только тяжелее. Как цветы, которые уже начали подгнивать в вазе. Этот запах то появлялся, то исчезал, и Саша не понимал, откуда он идёт. Может быть, от разбитой клумбы. Может быть, откуда-то ещё.
— Замёрз? — спросила тётя Люда, наклоняясь к нему.
Она сидела рядом на том же бордюре. Её малиновый халат с драконами распахнулся, и было видно, что под халатом домашнее платье в цветочек.
— Нет, — сказал Саша. — Тепло.
— Врёшь ведь. У тебя губы синие.
Она потянулась и запахнула телогрейку плотнее, подоткнула воротник под Сашин подбородок. Её пальцы на мгновение задержались на его щеке.
— Потерпи, золотце. Скоро пойдём домой. Вернее, ко мне домой. У меня тепло.
— А у нас дома теперь холодно?
Тётя Люда помолчала. Её рука, лежавшая на Сашином плече, чуть напряглась.
— У вас дома сейчас… ремонт нужен. Стекла вставить, стены проверить. Поживёте пока у меня. У меня квартира, конечно, не хоромы, но поместимся.
Саша не ответил. Он смотрел, как мимо них проходит спасатель в каске. Каска была белая, с царапиной на боку. Спасатель нёс большой чёрный мешок, и Саша спросил у тёти Люды:
— А что у него в мешке?
Тётя Люда посмотрела на спасателя, потом быстро отвернулась:
— Инструменты, наверное. Инструменты, Саш.
Но Саша заметил: мешок был не прямоугольный, как от инструментов, а какой-то неправильной формы. Как будто внутри что-то маленькое, но тяжело. И спасатель нёс это осторожно, двумя руками, как несут что-то важное.
Тётя Люда держала его за руку. Её ладонь была горячей и влажной, а пальцы иногда вздрагивали. Саша почувствовал это и подумал: «Тётя Люда тоже боится, только не показывает». Он уже научился различать взрослый страх: это когда лицо спокойное, а пальцы живут отдельной жизнью. Когда губы улыбаются, а глаза смотрят куда-то в сторону, на что-то, чего ребёнок не видит. Когда голос ровный, а дыхание слишком частое, как у собаки в жару.
Мимо пробежала женщина в синем халате. У неё на голове были бигуди, и они подпрыгивали при каждом шаге. Женщина прижимала к груди кошку, которая орала низким, утробным голосом, а женщина что-то приговаривала ей на ходу: «Тихо, Муся, тихо, хорошая, сейчас, сейчас». И скрылась за углом.
— Видишь, — сказала тётя Люда, кивая вслед женщине. — Кошку спасли. Уже хорошо. Может, и бабушкины кошки живы-здоровы.
— Правда?
— Всякое бывает. Кошки они живучие. Помнишь, как бабушка рассказывала: у её мамы в войну кот из-под бомбёжки вылез, и хоть бы что. Только ус опалило.
Саша улыбнулся. Он представил себе кота с опалённым усом. Все усы длинные, а один коротенький, смешной. Этот кот, наверное, чихал от дыма и тёр лапой морду.
— Пойдём, Саш, — сказала тётя Люда, вставая и отряхивая халат. — Надо твоих найти. Хватит тут сидеть, а то примёрзнешь к бордюру.
Она протянула руку, и Саша вложил в неё свою ладонь. Тёти-Людина рука была большая, мягкая, с коротко остриженными ногтями и золотым кольцом на безымянном пальце. Кольцо было тоненькое, стёртое. Саша помнил его всегда, оно никогда не снималось. Говорили, что это обручальное, хотя дядя, который его подарил, давно уехал на Север и не вернулся. Саша не знал, что значит «не вернулся», но переспрашивать не решался. Взрослые всегда мрачнели, когда заходила речь об этом.
Они пошли через двор. Саша переступал через битое стекло, через обломки бетона, через куски штукатурки, которые хрустели под ногами, как яичная скорлупа. Он смотрел вниз, не столько из осторожности, сколько потому, что на земле было интереснее, чем по сторонам. На земле лежали вещи.
Книга с оторванной обложкой, на ней был нарисован самолёт, и Саша на мгновение задержал взгляд: он любил самолёты, но сейчас книжка лежала в луже, и страницы разбухли. Детская туфелька — красная, лакированная, с маленьким бантиком. Одна. Саша подумал: «Где вторая?» — и представил себе девочку, которая потеряла туфельку и теперь ходит босиком, как папа, только у папы порезаны ноги, а у неё, может быть, нет. Фотография в рамке — рамка треснула, но стекло уцелело, и сквозь него улыбалась какая-то семья: мама, папа, двое детей. Саша не знал их. Они были чужие, и всё равно ему стало грустно.
Лужа, через которую они перешагнули, была грязной, с радужными разводами. В ней плавала какая-то щепка и обрывок газеты. Заголовок читался: «ВСТРЕЧА НА ВЫСШЕМ УР…» — дальше было оторвано. Саша старался не наступать на осколки, но один всё равно хрустнул под подошвой. Хруст был противный, как будто раздавили большого жука. Саша вздрогнул и на секунду зажмурился.
— Ничего, — сказала тётя Люда. — Это просто стекло.
— А папа босиком вышел, — тихо сказал Саша.
Тётя Люда ничего не ответила. Она только сжала его руку чуть крепче, и они пошли дальше.
Маму и папу они нашли возле штабной палатки. Там стояло несколько человек, какие-то люди с бумагами, женщина в жилете с надписью «МЧС» и мужчина с планшетом. Они разговаривали, перебивая друг друга, и слова у них были незнакомые: «оперштаб», «пункт временного размещения», «списки пострадавших», «компенсация». Саша не вслушивался, он смотрел на родителей.
Мама сидела на раскладном стуле, кто-то из спасателей принёс ей этот стул, и теперь она сидела на нём, выпрямившись, как ученица за партой. Руки лежали на коленях, ладонями вниз, как две отдельные вещи, которые мама забыла и теперь они просто существуют сами по себе. На правой руке запеклась кровь. Саша вчера видел, как Раиса Ефимовна хотела обработать мамину руку, подходила к ней с чемоданчиком, что-то говорила, а мама отстранилась, замотала головой, спрятала руку за спину. И Раиса Ефимовна отошла, вздохнув.
Сейчас кровь уже почернела и стала похожа на засохшее варенье. Малиновое или вишнёвое, которое бабушка варила в июле. Только это было не варенье, и Саша знал это, и от этого знания внутри всё сжималось.
— Мам, — тихо сказал Саша, подходя ближе. — Мам, у тебя рука.
Олеся не пошевелилась. Она смотрела туда, где раньше был четвёртый подъезд. Там теперь высилась гора из бетонных плит, скрученной арматуры и битого бетона. Среди обломков что-то белело, может быть, занавеска, может быть, простыня. Ветер трепал эту белую тряпку, и она то надувалась, то опадала, как парус.
Папа стоял рядом. Вернее, не совсем стоял, он опирался на спинку лавки, и Саша сразу заметил, что папа стоит как-то не так. Не как обычно. Обычно папа стоял твёрдо, расставив ноги, как моряк на палубе — широко, уверенно, врастая в землю. А теперь он стоял на носках. На самых кончиках пальцев. Как балерина в «Лебедином озере», Саша видел их по телевизору, только там балерины были лёгкие, воздушные, в белых пачках, а папа был тяжёлый и серый. В майке с пятном на плече, в трениках, подвернутых до колен, чтобы не задевать бинты. Небритый и с красными глазами.
А ещё он морщился. При каждом движении лицо папы дёргалось, как будто невидимая рука щипала его за щёку. Морщина между бровей стала глубокой. Саша подумал: «Интересно, если я дотронусь до этой морщины, она исчезнет или останется навсегда?»
Ступни у папы были замотаны бинтами. Толсто-толсто, как снеговики, которых они лепили прошлой зимой с Лёшкой во дворе, только вместо снега была белая марля. Раиса Ефимовна постаралась: бинты лежали ровно, виток к витку, аккуратно, но в некоторых местах уже проступили бурые пятна цвета ржавчины. Или цвета засохшей крови, Саша теперь знал, как выглядит засохшая кровь.
Поверх этих марлевых снеговиков были надеты шлёпанцы, которые хлюпали при каждом шаге, «хлюп-хлюп», как будто внутри шлёпанцев была вода. Но это была не вода. Саша не хотел думать, что именно. Он представлял себе, что это просто вода — дождевая из лужи. Так было легче.
— Сашка, — сказал папа, заметив их. Голос у него был хриплый, как будто он всю ночь кричал. — Люда, спасибо, что ты с ним, пока мы тут разбираемся.
— А что с ним, — тётя Люда пожала плечами. — Мы с Сашкой друзья. Правда, Саш?
Саша кивнул. Он всё ещё смотрел на папины ноги.
— Так, — сказала тётя Люда, и её голос изменился. Из мягкого, тёплого он стал деловым, чётким. Так она говорила, когда приходила к ним в гости и начинала командовать: «Сашка, мой руки. Валя, доставай тарелки. Олеся, сядь, ты устала». — Давайте думать, что дальше. В квартиру вашу пока нельзя, там опасно, могут и не пустить. У меня две комнаты, тесновато, но переночуете. А там видно будет.
Она говорила быстро, отрывисто, как будто забивала гвозди. Саша заметил, что взрослые в это утро все так разговаривают: коротко, без лишних слов. Никто не говорил: «Как ты себя чувствуешь?» или «Тебе не холодно?». Все говорили: «Надо», «Идите», «Берите».
Мама молча кивнула. Она вообще мало говорила с тех пор, как её вытащили из-под шкафа. Саша попытался поймать её взгляд, ему нужно было убедиться, что мама всё ещё здесь, внутри этого тела, но мама смотрела куда-то в сторону, на кучу обломков, которая когда-то была четвёртым подъездом. Её глаза были открыты, но казалось, что они выключены.
— Олесь, — тётя Люда присела перед ней на корточки, прямо на асфальт, не заботясь о халате. — Олесь, ты меня слышишь? Мы пойдём сейчас ко мне. Там тепло. Там чай. Ты чаю хочешь?
Молчание. Потом мама моргнула, медленно, как сова.
— Чай, — повторила она без интонации.
— Да, чай. Сладкий. С сахаром. У меня есть сушки ванильные, ты любишь. Пойдём?
— Пойдём, — сказала мама, но не двинулась с места.
Папа потёр лицо ладонью, тем жестом, который Саша видел тысячу раз. Когда папа уставал после работы, когда приходили плохие новости по телевизору, когда бабушка начинала спорить о политике — он всегда тёр лицо, как будто хотел стереть усталость. Но сейчас усталость не стиралась. Она въелась глубоко, под кожу.
У него над бровью была царапина — длинная, тонкая, как будто кто-то провёл красным фломастером. Края уже подсохли, но середина ещё блестела. И под глазом набухал синяк, пока ещё синеватый, но Саша знал, что завтра он станет чёрным. Он видел такой синяк у Лёшки, когда тот упал с качелей. Но Саша заметил, что папа не обращает на это внимания. Не трогает царапину, не щупает синяк. Всё его внимание было в ногах. Вернее, в том, как на них стоять.
— Люд, спасибо, — сказал папа. — Мы на пару дней, пока не разберёмся.
— На сколько надо, на столько и оставайтесь. Я уже всё продумала.
Тётя Люда полезла в карман халата и достала ключ. Самый обычный, на верёвочке, с биркой из жёлтого пластика. Бирка была старая, потёртая, но буквы ещё читались: «Запасной. Дом». Буквы были выжжены, наверное, выжигателем по дереву, как Саша видел по телевизору: «Умелые руки». Только там выжигали по фанере, а тут по пластику.
— Держи. Ключ от моей квартиры. Идите туда, отдохните. Сашка со мной побудет пока.
Мама взяла ключ. Она протянула руку медленно, как в замедленной съёмке, и взяла его с тёти-Людиной ладони. Держала на своей ладони и смотрела так, будто это не ключ, а что-то незнакомое и опасное. Что-то, что может укусить. Или взорваться. Саша вспомнил, как однажды Лёшка принёс в двор живого паука, и все девочки визжали, а Лёшка держал ужа на ладони и смеялся. У мамы сейчас было такое же лицо, как у тех девочек, но она не визжала. Она просто смотрела.
Потом она сжала ключ в кулаке. Сильно, так что костяшки побелели. Ключ впился в ладонь, Саша видел, как кожа вокруг него натянулась. Но мама, кажется, не чувствовала боли. Или чувствовала, но эту боль можно было терпеть. В отличие от другой боли, которую нельзя было сжать в кулаке.
— Валюш, — сказала вдруг мама. Голос у неё был тихий, скрипучий, как несмазанная дверь. — Валюш, а документы?
— Не переживай, вернёмся и возьмём, — папа похлопал себя по карману тренировочных штанов. — Паспорта, свидетельство, трудовая.
— А фотографии?
— Какие фотографии?
— Наши. Свадебные. И Сашкины, где он маленький. Они в шкафу лежали. В красной коробке.
Папа помолчал. Переступил с носка на носок, хлюп-хлюп.
— Посмотрим, Олесь.
— Жалко их, — сказала мама и отвернулась. И Саша вдруг понял: мама плачет. Слёзы текли по её щекам, оставляя светлые дорожки на серой от пыли коже.
— Олесь, — тётя Люда шагнула к ней, но мама выставила руку вперёд — мол, не подходи.
— Я в порядке, — сказала мама, хотя это была неправда. — Просто фотографии жалко. Там Сашка в ползунках. И мы с тобой, Валюш, молодые. У тебя ещё усы были. Помнишь?
— Помню, — сказал папа, и его голос дрогнул. — Смешные были усы, как у таракана.
— Как у Чаплина, — поправила мама. — У Чарли Чаплина. Ты на него похож был.
И они замолчали. В этом молчании было столько всего — столько лет, столько смеха по вечерам, столько ссор и примирений, что у Саши защипало в носу. Он не понимал до конца, о чём они говорят, но чувствовал: они говорят о чём-то важном. О чём-то, что было до него, до его рождения, когда мама и папа были просто Олесей и Валей, а не мамой и папой.
— Мы сначала в квартиру зайдём, — сказал наконец папа, прерывая тишину. Он переступил с носка на носок, хлюп-хлюп. — Спасатели разрешили, там только наша секция не обрушилась. Вещи возьмём, документы на первое время.
— Да, конечно. Идите, — тётя Люда кивнула. — А мы с Сашкой пока бабушку проверим. Я матери ключ взяла на всякий случай. У неё там окна, наверное, выбиты, надо забирать к нам.
— Как она? — спросил папа.
— Пока не знаю. Сейчас проверим. — Тётя Люда поправила халат. — Вы идите, идите. Чем быстрее соберётесь, тем лучше. А то спасатели уедут и не пустят потом.
— Да, мы быстро.
И тут Саша понял: они уходят. Прямо сейчас. Уходят в разрушенный дом, в их квартиру на шестом этаже, где больше нет окон, где осколки на полу и шкаф «Хельга» лежит на боку, как подстреленный слон из передачи про Африку. И он вдруг вспомнил, так отчётливо, как будто кто-то включил лампочку у него в голове: ранец! Его новый ранец, который он четыре раза собирал и пересобирал в субботу! Пенал с динозаврами — брахиозавр, трицератопс, тираннозавр! Прописи с косыми линеечками! Букварь с буквой «А» на обложке, большой, красной, как арбуз! И совёнок, подушка с оторванным глазом-пуговицей, которую мама обещала пришить! Совёнок, который ждал его на кровати и смотрел одним глазом в потолок!
Саша вырвал руку из тёти-Людиной ладони. Его пальцы выскользнули мгновенно, оставив в тёти-Людиной руке только воздух. Он побежал к родителям, спотыкаясь о бетон, размахивая руками, чтобы не упасть.
— Пап! Мам! Ранец заберите! Мне завтра в школу! И подушку мою с совёнком!
Родители обернулись. Вернее, обернулся папа, резко, дёрнувшись всем телом, и тут же поморщился от боли в ступнях. Его лицо исказилось, на секунду, не дольше, но Саша заметил. Заметил, как папа закусил губу, как его пальцы вцепились в мамино плечо крепче. Как он перенёс вес на одну ногу, потом на другую, ища положение, в котором не так больно.
Мама повернулась медленно, как будто её голова была прикручена к шее ржавым винтом и этот винт надо было сначала расшатать. Её глаза всё ещё были мокрыми от слёз, но взгляд пустой. Она посмотрела на Сашу, и ему показалось, что она смотрит не на него, а сквозь него. Как будто он стеклянный, или как будто она смотрит фильм, а Саша просто картинка на экране.
— Да-да, хорошо-хорошо, — сказал папа и махнул рукой. Тот самый жест, которым отмахиваются от мухи или от надоедливой мысли. Или от того, что не хочется обсуждать.
— Пап, ты точно возьмёшь? Там пенал с динозаврами! И букварь! И прописи! Я их четыре раза проверял!
— Возьму, возьму, — папа уже отворачивался. — Всё возьму.
— А совёнка? У него глазик оторвался, мама обещала пришить сегодня! Вы не забудьте совёнка!
— Да помню я про совёнка, — в папином голосе появились нотки раздражения. — Всё, Саш, хватит. Иди с тётей Людой.
Они пошли к дому, папа на носках, маленькими шагами, держась за мамино плечо. Хлюп-хлюп. Хлюп-хлюп. Мама прямо, как деревянная кукла, не оглядываясь. Хлюп-хлюп. Мамины же тапки не издавали ни звука. Они просто шуршали по битому бетону: шорк-шорк-шорк.
И ещё Саша заметил: они шли не в ногу. Обычно, когда они гуляли в парке по воскресеньям, они всегда попадали в ногу, папа подстраивался под мамин шаг, или мама под папин. А теперь вразнобой, как два чужих человека, которых случайно поставили рядом.
Саша стоял и смотрел им вслед. Внутри у него росло что-то холодное и липкое, как будто он проглотил кусок льда и тот застрял в горле.
Они не услышали. Они сказали «хорошо-хорошо» просто так, чтобы отвязаться. Так мама иногда говорила, когда Саша просил купить новую машинку в магазине: «Да-да, в следующий раз». И «следующего раза» никогда не случалось. Так папа говорил, когда Саша просил научить его забивать гвозди: «Потом, сынок, потом». И это «потом» откладывалось на недели. А теперь это «хорошо-хорошо» означало: «Отстань, нам не до тебя».
— Тётя Люда, — тихо сказал Саша, не оборачиваясь, — они не возьмут, да?
Тётя Люда подошла и встала рядом. Её рука легла на Сашино плечо.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что папа так сказал. «Хорошо-хорошо». Это значит «нет». Я знаю.
— Может, и возьмут. Может, они сейчас зайдут в квартиру и сразу увидят твой ранец. Он же на видном месте лежал?
— В коридоре. А совёнок на подушке.
— Ну вот. Увидят и возьмут. Не переживай раньше времени.
Саша хотел поверить. Очень хотел. Но внутри него сидело холодное липкое чувство, и оно говорило: «Не возьмут. У них другие дела. Ты видел мамины глаза? Она даже не смотрит по сторонам. А папа думает только о том, как бы не наступить на пятку. Им не до ранца».
Он смотрел, как родители уходят. Вот они подошли к подъезду. Вернее, к тому, что осталось от подъезда. Дверь была сорвана с петель и лежала рядом, покорёженная, как консервная банка, которую открыли гигантским ножом. В проёме стоял спасатель в каске, что-то говорил папе, показывал рукой наверх. Папа кивал. Мама стояла рядом, безучастная, как памятник.
— Тётя Люда, а почему мама такая?
— Какая «такая»?
— Как будто спит.
Тётя Люда вздохнула. Она присела перед Сашей на корточки, и её малиновый халат лёг в пыль. Она взяла Сашу за обе руки, и её ладони были всё такими же горячими.
— Твоя мама сейчас очень напугана, Саш. И ей очень больно. Не здесь, — она коснулась Сашиной груди, там, где сердце, — а здесь. Внутри. Иногда, когда человеку очень страшно, он как будто выключается. Как утюг, когда перегреется, он сам отключается, чтобы не сгореть. Понимаешь?
— Как утюг, — повторил Саша.
Он представил маму-утюг. Большой, тяжёлый, с витым шнуром. Он стоит на гладильной доске, и вдруг «щёлк!» и лампочка гаснет. И утюг остывает. Медленно, градус за градусом.
— А когда она включится обратно?
— Не знаю, золотце. Может, завтра. Может, через неделю. Но ты не бойся. Она включится. Она сильная.
— Она песни пела, — сказал Саша. — Вчера. И оладьи пекла. А теперь сидит и молчит.
— Будет ещё и петь, и печь. Дай ей время. Ей сейчас нужно время.
Саша кивнул. Он не совсем понял, что значит «время», но решил, что это как лекарство. Горькое, но нужное. Как микстура от кашля, которую мама давала ему зимой. Он её ненавидел, но пил, потому что мама говорила: «Надо, сынок, чтобы выздороветь». Может, маме сейчас тоже надо выпить своё лекарство. Только оно не в бутылочке. Оно внутри.
Родители скрылись в подъезде. Последнее, что увидел Саша, — это папину спину, сгорбленную, в мятой майке, и его руку, держащуюся за стену.
— Пойдём, — сказала тётя Люда, поднимаясь и отряхивая халат. — Нам ещё бабушку проведать.
Она снова взяла Сашу за руку, и они пошли к арке, ведущей в соседний двор. Саша переставлял ноги, но голова его всё время поворачивалась назад. Туда, где скрылись родители. Он всё ещё надеялся, что папа выглянет из подъезда и крикнет: «Сашка! Я ранец взял! Не переживай!» Но папа не выглядывал. Подъезд стоял тёмный, молчаливый, как нора.
— Тётя Люда, они точно ранец принесут?
— Принесут, Саш, принесут. Пойдём.
— И совёнка?
— И совёнка. Пойдём, нам ещё бабушку проведать. Ты же хочешь узнать, как там бабушка?
— Хочу. Только мне страшно.
— Чего ты боишься?
— Что бабушка тоже… как утюг. Выключилась.
Тётя Люда ничего не ответила. Она только сжала его руку крепче, и они пошли дальше — через арку, мимо разбитой клумбы, мимо покорёженного велосипеда, который кто-то забыл во дворе и теперь он лежал на боку с погнутым колесом.
Они прошли мимо скамейки, на которой ещё вчера сидел человек в серой кепке. Саша вдруг вспомнил: человек в кепке! Тот самый, которого боялась Лена! Он смотрел на Ленин подъезд и возился с замком белого фургона. Саша остановился как вкопанный, и рука его выскользнула из тёти-Людиной ладони.
— Тётя Люда!
— Что? — она обернулась резко, встревоженная его тоном.
— Там человек был. В кепке. Вчера. Он у фургона стоял. Лена его боялась. Сказала — он смотрит на её подъезд. Я видел его!
Тётя Люда побледнела. Её лицо стало цвета простокваши. Она схватила Сашу за плечо, чуть крепче, чем собиралась, и он почувствовал, как её пальцы сжались.
— Где ты его видел?
— Вот тут. — Саша показал пальцем на то место, где вчера стоял фургон. Теперь там была только вмятина в асфальте да масляное пятно с радужными разводами. — У фургона. Он стоял и возился с дверью. А потом у арки. Он шёл и оглядывался.
— Когда? Когда ты его видел?
— Вчера днём. До обеда. Мы с бабушкой гуляли. А потом я Лену встретил, и он опять там был. У фургона. И бензином пахло. Сильно-сильно. Как на заправке.
Тётя Люда выпрямилась и быстро оглядела двор. Её взгляд заметался по сторонам, по разбитым окнам, по покорёженным машинам, по кучкам людей, стоявших у штабной палатки. Она искала кого-то. И, видимо, нашла.
— Вон, видишь? — она кивнула в сторону мужчины в синей форме, который разговаривал с двумя женщинами у подъезда. — Это милиционер. Сейчас мы с ним поговорим.
— Милиционер? — Саша сразу напрягся. Милиционеров он видел только по телевизору и однажды на улице, когда у магазина поймали воришку. Милиционеры были строгие, с громкими голосами, и Саша их немного побаивался. — А зачем?
— Надо, Саш. Ты расскажешь ему то, что мне рассказал. Это очень важно. Очень-очень. Понимаешь?
Саша не совсем понимал, но кивнул. Тётя Люда решительно, всё так же держа его за руку, направилась к милиционеру. Её шаги стали быстрее, и Саше приходилось почти бежать, чтобы не отставать.
Милиционер стоял, наклонившись к женщинам, и что-то записывал в маленький блокнот. Он был немолодой, с седыми висками и глубокими складками у рта. Фуражка сидела чуть набекрень, а китель был расстёгнут на одну пуговицу, видимо, от жары или от спешки. От него пахло табаком. У пояса висела кобура, и Саша не мог отвести от неё глаз. Она была коричневая, потёртая, с блестящей кнопкой. Ему казалось, что внутри кобуры спит что-то опасное, как змея в норе.









