
Полная версия
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 4
Преференция
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне со строго поджатыми губами. Его крахмальный воротничок впивался в кадык, символизируя жесткую этическую вертикаль.
На столе лежал томик Канта, которым Платон Пантелеймонович время от времени деликатно постукивал по скатерти, подчеркивая ритм своих глубоких, как Марианская впадина, раздумий. Окружающий мир виделся ему тончайшим механизмом, где звон ложечек о фарфор рифмовался с движением небесных сфер.
– Посмотрите, – обратился он к случайному соседу по столику, – как изящно скользит солнечный луч по этой преференции света над тенью. Преференция, мой дорогой друг, есть основа мироздания. Это латинское praeferentia, предпочтение одного объекта другому в силу его исключительных качеств. В экономике это льгота, в торговле – таможенный козырь, в бытии – право первородства эстетики над хаосом. Это когда ты выбираешь лучшее, потому что достоин.
Сосед, студент с немытой головой, испуганно кивнул.
– Вот возьмем внешнюю торговлю, – продолжал Платон Пантелеймонович, чей голос приобрел маслянистую бархатистость. – Режим преференций позволяет товарам пересекать границы с минимальным трением. Трение… Слышите, как звучит? Это ведь не просто сухой термин. Это когда все идет как по маслу. И вот тут, батенька, мы подходим к сути.
В этот момент за соседним столом официантка уронила поднос с эклерами. Громкий хлопок и разлетевшийся крем заставили Платона Пантелеймоновича вздрогнуть. В его глазах вспыхнул недобрый, мутный огонек.
– Вот! – вскричал он, подаваясь вперед так, что студент почувствовал запах дешевого одеколона и вчерашних пельменей. – Типичный пример нарушения режима преференций! Преференция – это когда баба тебе дает скидку на вход в свои покои просто за то, что ты ей в уши насс... налил литров пять сладкого сиропа про «высокое». Вы посмотрите на эту официантку. Видите, как у нее колыхнулось все, когда она нагнулась? А почему? Потому что у нее в башке никакой эрудиции, одно желание, чтоб ее в подсобке оприходовали.
Стиль Платона Пантелеймоновича начал стремительно линять, как старые обои в коммуналке.
– Преференция, говоришь? Да у нее преференция одна – найти хахаля с толстым лопатником. Видал, как она задом крутит, когда крошки сметает? Это она не порядок наводит, это она сигнал подает, мол, заходи, гость дорогой, в мои закрома бесхозные. И ведь какая сука, а? Смотрит вроде как на фиалку, а в глазах – чистый блуд и нехватка витамина «хы».
Студент попытался встать, но Похотливый мертвой хваткой вцепился в его рукав.
– Сиди, салага, слушай умного человека. Все эти ваши налоги и квоты – туфта для девственников. Преференция – это ведь что? Это когда одному партнеру дают льготы, а другого выставляют на мороз с голой... душой. Настоящая преференция – это когда ты ее за загривок берешь в темном углу, а она только похрюкивает от восторга. Эта вон, с эклерами, она же так и просит: «Врежь мне по наглой морде, Платон Пантелеймонович, и потащи в кусты». Посмотри на эти лодыжки, это же не ноги, это рычаги для разврата. Тьфу, аж слюна закипела. Эй, милка! – гаркнул он на все кафе. – Иди-ка сюда, покажи свои таможенные льготы, я тебе такой импорт устрою – до утра не расплатишься!
Платон Пантелеймонович с грохотом отодвинул стул, подхватил Канта и, пошатываясь от избытка собственных истин, вышел вон, бормоча под нос что-то о «беспошлинном ввозе в особо крупных размерах».
Прецедент
Платон Пантелеймонович Похотливый восседал в кофейне с таким монументальным лицом, будто он – потерянная глава Катехизиса, а официанты – грешники, не заслужившие даже епитимьи. Его пенсне сияло с высокомерием антикварного монокля, а сам он замер в позе мыслителя, у которого из всех извилин работает только та, что отвечает за презрение к современности.
Он читал книгу так глубокомысленно, что казалось, буквы под его взглядом сами собой выстраиваются в очередь на порку. В его представлении он был не просто посетителем, а духовным ревизором Вселенной, зашедшим проверить, не слишком ли вульгарно сегодня вращается земная ось.
«Мир есть не что иное, как бесконечная череда интерпретаций, – думал он, поправляя пенсне. – Все в этой жизни подчинено логике прецедента. Ведь что такое прецедент? Это фундамент цивилизации! Это случай, имевший место ранее и ставший мерилом для всех последующих похожих обстоятельств. Если один раз в английском суде решили, что кот имеет право на алименты, то отныне каждый облезлый британец может претендовать на долю в наследстве. Прецедент – это костыль истины, на который опирается хромое правосудие! Без понимания прецедентной природы бытия мы лишь атомы в хаосе».
В этот момент за соседним столиком молоденькая официантка, зазевавшись, уронила поднос. Грохот фарфора разрезал тишину, и на безупречно чистые туфли Платона Пантелеймоновича выплеснулось какао.
Персонаж вздрогнул. Его ноздри расширились. Взгляд из философского стал колючим и маслянистым.
– Прецедент! – воскликнул он, обращаясь к перепуганной девушке. – Вот вы, милочка, сейчас совершили акт, который в юридической схоластике назвали бы классическим примером. Но давайте зрить в корень. Почему вы уронили поднос? Потому что вы – плоть. А плоть всегда стремится вниз, к грехопадению.
Он наклонился вперед, и его голос из бархатного баритона превратился в зловещий хрип.
– Знаете, что такое настоящий женский прецедент? Если баба, допустим, один раз дала слабину у сеновала под предлогом любования кометой Галлея – это и есть тот самый типический случай! Прецедент создан, господа! Понимаете, к чему я клоню? Она может потом хоть обложиться словарями Брокгауза, хоть в монахини записаться, но юридический-то факт налицо: спина в соломе, глаза в кучу. Это база, на которой строится все дальнейшее судопроизводство ее никчемной жизни. Вы же все одинаковые, вам бы только формы свои выпячивать под видом неуклюжести. Уронила она! Да ты специально это сделала, чтобы я на твои лодыжки посмотрел, пока ты тут корячишься, осколки собираешь. Я же вижу, как у тебя под этим передником все так и ходит, так и просит грубого словца.
Платон Пантелеймонович окончательно отбросил книгу. Его лицо покраснело, а лексика стремительно теряла лоск, превращаясь в липкую жижу.
– Че ты глазами хлопаешь, как кобыла перед случкой? Прецедент у нее! Да я таких, как ты, в каждом кабаке пачками видел. Сначала какао на ботинки, а потом в каморке за швабрами будешь мне про прецеденты втирать, пока я тебе подол задирать буду. У вас же, баб, все через это место работает – что политика, что погода. Тучи на небе? Это небо хочет, чтоб его оприходовали. Дождь пошел? Это оно затекло все от хотения. А ты стой, стой, не уходи... Ишь, хвостом крутит, прецедентная девка! Дай-ка я тебе покажу, какой «типический случай» у меня для таких грамотных припасен...
Он потянулся к ее руке, но официантка, охнув, скрылась на кухне. Платон Пантелеймонович тяжело выдохнул, обтер туфлю салфеткой и снова нацепил пенсне.
– Впрочем, – добавил он ледяным тоном, возвращаясь к книге, – если рассматривать данный казус через призму Канта, мы увидим лишь торжество чистого разума над хаосом материи.
Прецизионность
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, листая свежий номер научно-популярного вестника. Он медленно поправил пенсне, которое вечно сползало на его породистый, слегка влажный нос, и глубоко вздохнул.
«Мир – это торжество энтропии, – думал он, созерцая, как официант небрежно ставит чашку на стол. – Люди разучились ценить тонкую настройку бытия. Им неведома прецизионность – эта божественная точность, на которой зиждется гармония сфер. Ведь прецизионность, если вдуматься, есть высшая форма дисциплины материи. Это когда допуски измеряются микронами, когда деталь входит в паз с точностью до одной десятитысячной миллиметра, исключая малейший люфт, малейшее биение...»
В этот момент за соседним столом произошло досадное недоразумение: пышная дама в кричащей шляпе, пытаясь достать из сумочки зеркальце, задела ложечкой край блюдца. Раздался резкий, дребезжащий звук – крохотный металлический лязг, нарушивший тишину заведения.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его левый глаз мелко задергался.
– Вы видите? – произнес он внезапно громко, обращаясь к опешившему официанту. – Вы слышите этот акустический мусор? Вот вам отсутствие прецизионности в действии! А ведь точность – это не только про станки. Это про саму суть соития... виноват, бытия.
Он подался вперед, и в его глазах зажегся нехороший, маслянистый огонек.
– Понимаете ли, голубчик, в механике прецизионность – это когда вал и втулка сопрягаются так плотно, что между ними не просунуть и волоса. И в жизни так же. Возьмем, к примеру, женское естество. Баба – она ведь как сложный калиброванный прибор. Ей нужна точность в подходе. А нынешние? Тьфу! Разболтанность одна. Никакой прецизионности в бедрах, одни люфты и зазоры, прости господи.
Платон Пантелеймонович облизал губы, и его голос приобрел хриплый, приземистый оттенок. Величественная манера стала сползать с него, как старая побелка со стены общественной бани.
– Гляньте на эту мадам с ложкой. У нее же корсет на три размера меньше, чем та завалинка, что она в него впихнула. Где тут расчет? Где допуски и посадки? Тут же сплошное трение и перегрев подшипников! А я люблю, чтоб как по чертежу. Чтоб бабенка была притертая, как клапан в моторе. Чтоб зазоры были минимальные, понимаешь? Чтоб когда ты в нее, извиняюсь, внедряешься, вакуум создавался от точности сочленения!
Он уже не шептал, а почти рычал, игнорируя испуганные взгляды посетителей.
– А эти их юбки? Это же дефект сборки! Напридумывали рюшей, чтобы скрыть износ механизмов. Настоящая прецизионная девка должна быть гладкая, как полированный шток. Чтобы я приложил к ней штангенциркуль – и ни единого отклонения в кривизне кормы! А тут что? Рыхлая штамповка, массовое производство, брак на браке. Тьфу, никакой культуры производства в этих телесах не осталось, один сплошной некондиционный жир и расхлябанность в узлах агрегата...
Платон Пантелеймонович внезапно замолчал, вытер пот со лба грязноватым платком и снова водрузил пенсне на нос. Он уже не замечал, как дама за соседним столом поспешно прячется за меню, а администратор боком подбирается к его столику. Платон Пантелеймонович видел лишь бесконечные ряды идеально подогнанных, пышущих жаром и бесстыдством механизмов, где каждый микрон кричал о неизбежном падении в грех.
Приапизм
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне со свежим номером «Вестника геополитики», а в петлице его безупречного пиджака алела гвоздика – символ не столько страсти, сколько непоколебимого гражданского достоинства.
– Взгляните, – обратился он к случайному соседу по столику, указывая холеным пальцем на заголовок о кризисе в Ормузском проливе. – Мир – это хрупкий механизм, требующий деликатной настройки. Мы, люди мысли, обязаны созерцать статику бытия, дабы не погрязнуть в хаосе вульгарного движения.
Сосед, студент с томиком стихов, вежливо кивнул. Платон Пантелеймонович расплылся в благостной улыбке, поправил пенсне и уже приготовился процитировать Канта, как вдруг случилось непоправимое.
Молодая официантка, пронося мимо поднос с лимонадом, задела краем юбки ножку стола. Стакан покачнулся, и ледяная жидкость с брызгами выплеснулась прямо на пах Платона Пантелеймоновича.
Он замер. Взгляд его, только что светившийся высшим разумом, внезапно остекленел. Благородная бледность сменилась багровым приливом.
– Вот оно, – прошипел он, и голос его из бархатного баритона превратился в скрипучий шепот. – Вот она, истинная природа мирового застоя. Вы думаете, это просто вода? Нет, молодой человек, это метафора жесткости, которая не знает пощады. Видите ли, в медицине существует такое понятие – приапизм. Это когда твой «скипетр власти» восстает против тебя и отказывается ложиться в гроб приличий часами, а то и сутками, без всякого, заметьте, греховного помысла!
Студент поперхнулся кофе. Платон Пантелеймонович подался вперед, забрызгивая стол слюной, его эрудиция начала стремительно гнить.
– Это вам не гусарская удаль, это чертова стагнация крови в кавернозных телах! – рявкнул он, и гвоздика в петлице поникла. – Кровь заходит в это кожаное стойло, а выхода нет! Словно блокировка Ормуза, понимаете? Тромбоз, ишемия, адская боль! Если не откачать эту дрянь шприцем, ткани сгниют к чертям собачьим, и останется у вас между ног бесполезный баклажан, пригодный разве что для компоста.
Официантка попятилась, а Платон Пантелеймонович уже вошел в раж. Его речь, некогда изящная, теперь напоминала брань извозчика в публичном доме.
– И бабы, эти сосуды скудоумия, думают: «О, какой гигант!» А гигант-то подыхает! У него там давление, как в паровом котле, и если не пустить юшку, наступит полный некроз и финита ля комедия. Ты сидишь, как столб, а в штанах у тебя – монумент собственной глупости, который даже баба, будь она хоть трижды блудницей, не согнет. Это кара, юноша! Наказание за то, что мы пытаемся казаться тверже, чем мы есть на самом деле!
Он вскочил, опрокинув стул. Мокрое пятно на его панталонах в лучах солнца выглядело зловеще.
– Приапизм – это и есть лицо нашей политики! – вопил он на все кафе. – Стоим колом, гнием заживо, а виду подаем, будто так и надо! Шприц мне! Несите шприц, или я сам вскрою эту плотину!
Когда полицейский выводил Платона Пантелеймоновича под белы рученьки, тот все еще пытался объяснить толпе, что истинная трагедия эрекции заключается в невозможности деторождения при полном сохранении непотребного вида.
Примогенитура
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, прикрывшись свежим номером «Вестника монархиста», и всем своим видом излучал благородную меланхолию. Его крахмальный воротничок впивался в кадык с такой неумолимостью, с какой совесть впивается в грешника, но Платон Пантелеймонович терпел. Он размышлял о судьбах цивилизации, переводя взор с облака, похожего на античную руину, на свой остывающий глясе.
«Мир держится на иерархии, – наставительно думал он, поправляя пенсне. – Без преемственности мы лишь пыль на сапогах истории. Основа основ, корень государственности – это, безусловно, примогенитура. Право первородства! О, этот божественный порядок, когда старший сын наследует все: поместья, титулы, долги и родовое проклятие, оставляя младших братьев на попечение армии или церкви. Чистота линии, неделимость домена... Как это величественно, как...»
В этот момент за соседним столиком официант, неловко взмахнув салфеткой, опрокинул на скатерть вазочку с жирными, сочащимися сиропом профитролями. Одна пироженка, описав кокетливую дугу, шлепнулась прямо на ботинок Платона Пантелеймоновича.
Он вздрогнул. Его правый глаз задергался.
– Вы видите это? – обратился он к сидевшей рядом даме со смартфоном, указывая на кремовое пятно. – Это и есть крах системы. Нарушение порядка. А ведь все начинается с пренебрежения к примогенитуре! Если бы этот юноша-официант понимал, что такое право первенца, он бы не разбрасывался добром. Ведь примогенитура, милостивая государыня, бывает разная. Есть агнатическая, где женщины вообще не в счет – их будто и не рожали, пустое место, дырка от бублика в генеалогическом древе! Есть когнатическая, где барышням позволяют присесть на трон, только если все мужики в роду передохли от подагры или дуэлей.
Платон Пантелеймонович подался вперед, его голос из бархатного баритона превратился в хриплый шепот, а пенсне опасно накренилось.
– А ведь в этом и суть, мадам. Первородство – это же чистая физиология. Кто первый вылез, тот и пан. Но вы только представьте себе эту агнатическую систему в действии... Это же какая суровая мужская дисциплина! Никаких бабских капризов у кормила власти. А сейчас? Посмотрите на эти профитроли. Они же как бабы в дешевом кабаке – мягкие, скользкие, внутри одна пустота и взбитые сливки.
Он облизнулся, и его взгляд окончательно потерял интеллектуальный блеск, наполнившись мутным маслянистым восторгом.
– Вот вы, мадам, небось, тоже не первородная? Сидите тут, финтифлюшки свои поправляете. А примогенитура учит нас: кто первый успел, того и тапки. В любви-с, знаете ли, та же механика. Пока какой-нибудь старший наследник со своей агнатической спесью рассуждает о чистоте крови, шустрый младший брат уже вовсю пользует горничную в сеновале. Потому что у него из наследства – только зуд в штанах и умение вовремя шмыгнуть под юбку.
Платон Пантелеймонович вплотную придвинулся к оторопевшей даме, обдав ее запахом табака и кофейного перегара.
– Ведь что такое наследная масса? Это же тело, мадам! Мясистое, податливое тело державы. И владеть им должен один. А не так, как у этих паршивых германцев с их разделом имущества между всеми отпрысками. Разделишь так бабу на части – и что получишь? Одной ногу, другой ухо? Нет-с, мне подавай майорат! Чтобы вся целиком, со всеми угодьями и низинами, досталась одному господину. И чтоб домен был неделим, понимаете? Чтоб я зашел в эти владения, как истинный монарх, и никакой младший брат в замочную скважину не подглядывал, как я там свои регалии полирую. Эх, распустили вы, девки, примогенитуру... Раньше за право первого тисканья войны затевали, а теперь – тьфу, сплошной демократический разврат и профитроли на штиблетах!
Дама вскочила и, не дослушав лекцию о преимуществах салической правды, пулей вылетела из кофейни. Платон Пантелеймонович тяжело вздохнул, вытер пальцем крем с ботинка и, не стесняясь, облизал его, глядя вслед уходящим лодыжкам.
Пробабилизм
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия», подпирая подбородок сухой ладонью и с глубокой скорбью взирая на мир сквозь пенсне. В его осанке угадывался не то отставной сенатор, не то непризнанный гений метафизики. В этот час он размышлял о судьбах цивилизации, сравнивая суету официантов с броуновским движением атомов в остывающей Вселенной.
– Ах, – шептал он, поправляя крахмальный воротничок, – как печально осознавать, что большинство современников барахтается в болоте догматизма, не понимая изящества вероятностных структур...
В этот момент официантка, проносившая мимо поднос, задела край стола, и чайная ложечка с мелодичным звоном упала на паркет.
Платон Пантелеймонович встрепенулся. В его глазах зажегся недобрый, фосфоресцирующий огонек.
– Вот оно! – воскликнул он, обращаясь к испуганной девушке. – Классический пример для иллюстрации теории пробабилизма! Вы ведь знаете, милочка, что такое пробабилизм? Это великое учение иезуитских моралистов XVII века. Оно гласит: если в вопросе греха или долга нет полной ясности, человек волен следовать «вероятному» мнению, даже если противоположное кажется более верным. Мы живем в мире допущений! Нет абсолютной истины, есть лишь степень вероятности того, что вы сейчас не специально уронили этот столовый прибор, чтобы привлечь мое внимание к своим щиколоткам.
Он подался вперед, и его тон из академического стал вкрадчивым, с неприятной хрипотцой.
– Ведь пробабилизм, если вдуматься, это ключ к любой юбке. Возьмем, к примеру, вашу... э-э... моральную устойчивость. С точки зрения строгого тутиоризма, вы – честная дева. Но пробабилизм шепчет нам: существует хотя бы один авторитетный источник – скажем, подвыпивший почтальон или я в три часа ночи – который считает, что ваша честность под большим вопросом. А раз мнение авторитетно, значит, оно вероятно. А раз оно вероятно, то я имею полное право действовать, исходя из этой грязной, сладкой возможности!
Платон Пантелеймонович облизнул пересохшие губы. Его крахмальный воротничок окончательно обмяк.
– Понимаешь, шкура, – просипел он, переходя на доверительный бас, – все в этом мире – пробабилизм. Ты вот стоишь, глазками хлопаешь, а по теории вероятности ты уже в каморке у шеф-повара на старом тулупе кувыркаешься. И это логично! Если есть шанс один на миллион, что ты не прочь за сто рублей показать коленки, значит, я уже могу планировать, как буду зажимать тебя у черного хода. Потому что истина – это скука для попов, а для нас, знатоков, важна лазейка! Вся эта мировая гармония – просто куча баб, которые «хайли лайкли» хотят, чтобы их потискали в подворотне. Ложка упала – значит, космос подает сигнал: пора переходить к делу, пока вероятность не обнулилась...
Официантка, не дослушав лекцию о моральном релятивизме, стремительно ретировалась. Платон Пантелеймонович снова поправил пенсне, тяжело вздохнул и записал в блокноте: «Интеллектуальный уровень общества ничтожен. Не готовы к восприятию сложных логических конструкций».
Пробанд
Платон Пантелеймонович Похотливый восседал в кофейне с таким видом, будто лично принимал роды у мировой гармонии. Его лицо выражало крайнюю степень духовного запора, свойственную лишь тем, кто считает чтение этикеток от освежителя воздуха «глубоким погружением в герменевтику».
Надменно вздернутый нос Платона Пантелеймоновича, казалось, пытался унюхать грехопадение в соседнем районе Санкт-Петербурга, а его пенсне держалось на честном слове и высокомерии, рискуя в любую секунду совершить суицидальный прыжок в чашку с цикорием.
«Ах, это броуновское движение толпы, – мыслил он, глядя в окно. – Эти экзистенциальные пустоты в глазах прохожих! Только разум, этот чистый кристалл логоса, способен структурировать хаос бытия».
В этот момент к соседнему столику подошла молодая пара. Юноша, путаясь в терминах и длинном шарфе, начал с жаром объяснять спутнице основы генетики.
– Видишь ли, дорогая, – воодушевленно произнес он, – если мы хотим понять наследственность, нам нужен пробанд. Это лицо, с которого начинается сбор родословной, тот самый «нулевой пациент» в генеалогическом древе...
Глаза Платона Пантелеймоновича внезапно остекленели. Слово «пробанд» ударило его в темя, точно кирпич, обернутый в бархат.
– Пробанд? – прошептал он, и его голос из академического тенора сорвался в хриплый баритон. – Пробанд, говорите? О, юноша, вы даже не представляете, какую бездну вы разверзли перед моим взором. Ведь что есть пробанд в своей метафизической наготе?
Он медленно повернулся к паре, и его лицо начало странным образом оплывать, теряя черты рафинированного интеллигента.
– Вы мыслите узко, как лаборант в засаленном халате! – выкрикнул Похотливый, подаваясь вперед. – Пробанд – это не просто кружочек или квадратик в вашей сраной схеме. Это же начало всех начал, та самая отправная точка, та девка, с которой все и завертелось! Понимаете? Вот представьте: стоит она, эта ваша первородная самка, эта пробандиха, прости господи, и от нее во все стороны прут гены, как метастазы.
Он шумно втянул носом воздух, и его галстук-бабочка съехал набок.
– Мы же зачем этого пробанда ищем? Чтобы понять, откуда у внуков кривые ноги или тяга к портвейну! Мы лезем в ее белье, в ее анамнез, в ее темное прошлое. Мы смотрим на эту кобылу и гадаем: с кем она там терлась в пятом колене, что у правнука теперь уши торчат, как у осла? Это же чистая, незамутненная похоть, облеченная в форму медицинской анкеты!
Юноша побледнел и попытался отодвинуть стул, но Платон Пантелеймонович уже вцепился в край их стола грязноватым ногтем.
– Генетика – это просто способ легально подглядывать в чужие спальни через лупу! Вы говорите «доминантный признак», а я вижу альфа-самца с потными подмышками! Вы говорите «рецессивный ген», а я вижу хилую девку, которая поддалась под забором за чекушку! Весь ваш мир – это огромная, вонючая куча тел, где один пробанд стоит в центре и манит всех своим доминантным седалищем. Да любая баба в этом зале – потенциальный пробанд, если к ней присмотреться с нужным градусом цинизма. Вон та, в розовом, думаете, она кофе пьет? Нет, она транслирует свои Х-хромосомы, ищет, кому бы впрыснуть свою наследственную заразу, чтобы через сто лет какой-нибудь очкарик изучал ее родословную и плевался!
Платон Пантелеймонович окончательно сорвался на крик. Слюна брызнула на скатерть.
– Пробанд – это сука судьбы! Это мясо, давшее ростки! И не надо мне тут про науку, когда у нас у всех между ног генетический код пульсирует, как бешеный пес!









