Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 4
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 4

Полная версия

Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 4

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Он тяжело задышал, глядя на пустую чашку. Студентка исчезла, оставив на столе шарф. Платон Пантелеймонович замер, глядя на брошенный в панике шерстяной трофей. Шарф лежал на стуле беспомощной кучей, сохранив изгибы шеи своей недавней владелицы, и в глазах Похотливого это была уже не просто вещь, а вопиющий случай неоконченного синтаксического акта.

– Бросила… – просипел он, и его рука, еще минуту назад изящно державшая ложечку, теперь хищно потянулась к мягкой ткани. – Типичный пример эллипсиса. Намеренное опускание элемента, без которого, однако, контекст становится еще более… порочным.

Он схватил шарф и поднес его к лицу. Тонкий аромат дешевых духов и девичьего пота ударил в голову, окончательно вышибая из нее остатки античного Логоса.

– Глядите-ка, как она его оставила! Это же не просто аксессуар, это же расширение субъекта! Она ушла, а предикат-то остался висеть в воздухе, как неприкаянный… – Платон Пантелеймонович вдруг жадно зарылся носом в шерсть, издавая звуки, средние между всхлипом и рыком. – Предикативность, значит, не дается? Да ты сама – сплошное придаточное предложение, которое так и просит, чтобы в него ворвались с главным!

Он сжал шарф в кулаке, и костяшки его пальцев побелели.

– Ткань-то какая… рыхлая, податливая. Как и вся их бабья логика. Сначала они строят из себя сложные синтаксические конструкции с двойным дном, а стоит прижать их к реальности – и все, рассыпаются на междометия. «Ой», «ах», «не надо, Платон Пантелеймонович»... А сама-то небось спит и видит, как ее, бесхозную такую, употребят во всех залогах сразу! Чтоб до самого корешка, чтоб префикс затрещал!

Официант, решившийся подойти за счетом, в ужасе застыл: почтенный господин в пенсне с тихим стоном жевал бахрому шарфа, бормоча что-то о «несогласованном определении в грубой форме».

– Что смотришь, ирод? – рявкнул Похотливый, заметив парня. – Не видишь, человек занимается морфологическим анализом? Вали отсюда, пока я тебе не приписал категорию состояния… крайне тяжелого!

Он резко встал, запихивая шарф в карман пальто так, что один конец остался торчать, словно неприличный язык.

– Пойду, – выдохнул он, и в его взгляде заплясали черти из самых грязных подворотен. – Пойду, найду эту... носительницу языка. Нужно же довести это высказывание до логического, так сказать, конца. До полной, глубокой актуализации.


Предиктор

Платон Пантелеймонович Похотливый взирал на окружающую действительность с той кроткой укоризной, с какой античный полубог мог бы смотреть на нерасторопную прислугу.

Сидя в кофейне, он изящно обмакивал бисквит в пену, и в каждом его жесте сквозила такая невыносимая эрудиция, что даже мухи на сахарнице казались существами образованными. Его мысли, чистые и холодные, как мрамор, витали в сферах высшей социологии и метафизического порядка, где нет места человеческой суете, а есть лишь строгая музыка мировых законов.

– Мир – это не просто сумма случайностей, – шептал он в пенку кофе, – мир – это структура, подчиненная Высшему Смыслу.

В этот момент официант, споткнувшись о край ковра, опрокинул поднос с минералкой прямо на свежий номер газеты «Вестник Глобализма». На передовице расплылось пятно, скрыв заголовок о кибернетике.

Платон Пантелеймонович выпрямился. Глаза его хищно блеснули.

– Вот оно! – восклицательно пробормотал он, обращаясь к испуганному юноше в фартуке. – Вы, любезный, сейчас стали инструментом Провидения. Вы продемонстрировали действие Предиктора. Вы ведь знаете, что это такое? Это не просто слово из словаря высоколобых зануд. Предиктор – это предсказатель, математическая сущность, таинственный алгоритм или даже социальный механизм, который на основе текущих данных вычисляет будущее состояние системы. Это та невидимая рука, которая знает, куда упадет капля, прежде чем она покинула стакан. Это корень управления, понимаете? Высшая форма доминирования через предвидение реакции среды!

Официант попятился, но Платон Пантелеймонович уже вошел в раж. Его голос, поначалу бархатный и лекторский, начал приобретать странные, хриплые обертоны. Высоколобая логика сделала резкий вираж.

– Ведь Предиктор – он же как... как баба, прости господи. Он же не просто так считает, он же соблазняет систему подчиниться его прогнозу. Вот вы, юноша, смотрите на этот мокрый газетный лист, а я вижу в нем Дашку из отдела маркетинга. У нее ведь тоже логика – чистый Предиктор. Она когда юбку выше колена задирает, она уже просчитала, сколько слюней выделит коллектив и на какой секунде начальник отдела потечет, как этот ваш швепс. Это же чистая кибернетика! Она входит в курилку, и все – траектория движения мужских рук уже задана этим чертовым алгоритмом ее ляжек.

Платон Пантелеймонович подался вперед, смахнув на пол ложечку. Его галстук съехал набок, а лицо приобрело оттенок перезрелого томата.

– Ты думаешь, мировая закулиса планетой правит? Хрена с два! Предиктор – это когда баба заранее знает, что ты ей заложишь квартиру ради одной ночи в Мурино. Она – субъект управления, а ты – просто дефектная переменная в ее влажном расчете. Весь космос, милок, это одна большая, потная бабища, которая манит тебя Предиктором, а в итоге оставляет в одних подштанниках на морозе истории. И вот это пятно на газете... оно же формой как декольте той вдовы с третьего этажа, которая вчера так предсказуемо манила меня своим «заходите на чай», а сама, сука, даже чекушку не открыла, пока я ей полку не прибил! Тьфу, сплошное манипулирование массами через низменные инстинкты прогнозирования!

Он тяжело задышал, глядя на мокрую газету с выражением горького вожделения, и потребовал счет, ибо Предиктор в его голове уже безошибочно вычислял, через сколько минут его попросят покинуть заведение.


Презумпция

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, поджав губы с таким видом, будто единолично нес на плечах купола Троице-Измайловского собора. Его пенсне отражало осеннюю хмарь, а мысли парили в эмпиреях высокого права.

– Презумпция, – шептал он, пробуя слово на вкус, как засахаренную фиалку. – Основание здания цивилизации. Человек невиновен, пока его вина не доказана в суде. Какое изящество юридической мысли! Какая защита личности от произвола толпы!

Он окинул зал взглядом пророка. Вокруг суетились обыватели, не сознающие, что их покой зиждется на презумпции авторства, презумпции добросовестности и, главное, презумпции невиновности. Платон Пантелеймонович поправил тугой воротничок, чувствуя себя последним бастионом законности в этом хаосе бытия.

В этот момент за соседним столиком официант неловко взмахнул подносом, и чашка эспрессо с глухим плеском обрушилась на белоснежную скатерть.

– Ой, простите! – пискнул юноша. – Я не хотел, оно само…

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его правый глаз задергался, а в голове щелкнула невидимая шестеренка.

– «Само»? – переспросил он, и голос его из бархатного баритона вдруг превратился в дребезжащий фальцет. – Невиновен, значит? Презумпция, говоришь? А ведь если вдуматься, юноша, презумпция – это же самая гнусная ширма для разврата. Вот стоит баба, на вид – чистый ангел, в белом платочке, а ты обязан считать ее порядочной, пока не застукаешь ее в нумерах с тремя гусарами и коновалом!

Он подался вперед, смахнув локтем сахарницу. Облик просветителя осыпался, как старая штукатурка.

– Это ж какая лазейка для этих… – Платон Пантелеймонович жадно облизнулся. – Идешь ты по улице, видишь – фифа хвостом крутит, юбка в обтяжку так, что каждый бугорок видать. По всем законам природы понятно: ищет, где бы пристроиться поудобнее. А закон мне в морду тычет: «Нет, Пантелеймоныч, презумпция! Считай, что она в библиотеку идет Гете читать». А у нее в глазах-то – не Гете, у нее там сплошное непотребство и желание, чтоб ее в подворотне об забор приложили!

Похотливый вскочил, опрокинув стул. Лицо его пошло красными пятнами.

– Мы же на этой презумпции всю мораль профукали! Если бабу нельзя сразу обвинить в том, что она шлюха, то она ею обязательно станет, пользуясь твоим доверием! Это ж стратегия такая: строить из себя недотрогу, пока ты, дурак, ей смартфон покупаешь. А под юбкой-то у нее, я извиняюсь, пожар в борделе! Презумпция – это когда она тебе говорит «голова болит», а сама в мыслях уже с соседом на сеновале кувыркается, и ты, как законник хренов, должен ей верить, пока пот с нее градом не покатится! Тьфу, срамота юридическая! Все они виновны по факту наличия первичных и вторичных признаков, и нечего тут суды разводить, когда и так понятно, на что этот товар заточен!

Он шумно высморкался в грязный платок и, не глядя на онемевшего официанта, побрел к выходу, бормоча под нос:

– Доказывать им еще… Вина у них не доказана… Да там по одной походке видно – клейма ставить негде, прости господи…


Прекариат

Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у газетного ларька, облеченный в достоинство и изрядно потертое кашемировое пальто. Взгляд его, подернутый дымкой экзистенциальной грусти, скользил по названиям журналов. Мир, по мнению Платона Пантелеймоновича, окончательно утратил метафизическую вертикаль.

«Десакрализация бытия, – думал он, поправляя пенсне на шнурке. – Мы тонем в зыбучих песках постмодерна, где ценность человеческого духа нивелирована до состояния рыночного дериватива».

Особенно его занимала концепция прекариата. Этот термин он смаковал, как дорогой херес. Прекариат – новый класс, лишенный социальных гарантий, живущий в вечном «завтра», которое может и не наступить. Люди-флюгеры, чья занятость случайна, а статус – призрачен.

Платон Пантелеймонович видел в этом высшую трагедию эпохи: отсутствие стабильного контракта с жизнью превращало современника в кочевника без крова и права на оплачиваемый отпуск души.

В этот момент мимо с грохотом пронеслась пышная девица на электросамокате. Колесо попало в выбоину, девица взвизгнула, короткая юбка взметнулась, обнажив розовое кружево и мощное бедро, прежде чем она, выровнявшись, умчалась вдаль, обдав Платона Пантелеймоновича запахом дешевого вейпа «Земляника».

Пенсне сорвалось с переносицы.

– Вот оно! – воскликнул Похотливый, и в глазах его вспыхнул недобрый, фосфорический огонь. – Наглядная диалектика неустойчивости! Она – чистый прекарий. Ни страховки, ни твердой почвы под ногами, одни лишь краткосрочные обязательства перед гравитацией.

Он огляделся, ища слушателя, и вцепился в пуговицу случайного прохожего.

– Вы видели? – зашипел он. – Это же и есть лицо современного рабочего класса! Полная прекаризация! У нее нет трудовой книжки, зато есть это розовое... это... мещанское безумие. Вы понимаете, к чему ведет отсутствие постоянного найма? К тому, что баба становится неуправляемой, как курс биткоина! Когда у женщины нет четкого графика и социального пакета, она начинает искать компенсацию в амплитуде бедер.

Прохожий попытался отстраниться, но Платон Пантелеймонович уже вошел в пике. Его слог начал стремительно терять академический лоск, обрастая липким налетом кабацкой откровенности.

– Гляньте на этих «фрилансеров жизни»! – орал он, брызжа слюной. – Раньше девка знала: за станком отпахала, соцкультбыт получила – и домой, к щам. А теперь? Прекариат, едрит его в корень! Свободный график порождает свободные нравы и тугие лосины. Она же сегодня здесь, а завтра – в другом «проекте», и ноги у нее такие же нестабильные, как ее доходы. Да у нее на физиономии написано: «работаю по ГПХ, даю за лайки».

Он перешел на хриплый шепот, придвинувшись к уху остолбеневшего соседа.

– Какая там классовая борьба... Там сплошной куннилингус в коворкингах! Они ж все – временные. Понимаешь? Временные! А раз временно – значит, можно во все тяжкие. Эта кобыла на самокате – она же символ! Сверху – претензия на независимость, а под юбкой – полная незащищенность тылов, которую так и хочется... гм... проинспектировать на предмет нарушения трудового кодекса. Прекариат – это когда у бабы нет профсоюза, который запретил бы ей так бесстыдно вилять задом перед лицом вечности! Эх, в былые времена за такую «гибкую занятость» в приличных домах канделябром по темени... а нынче – демократия, фриланс и голые коленки в мазуте!

Прохожий наконец вырвался, оставив в руке Похотливого оторванную пуговицу. Платон Пантелеймонович поправил пальто, вытер пот со лба и снова стал величественен.

– Дикари, – вздохнул он, глядя вслед убегающему человеку. – Совершенно не понимают трагедии класса, лишенного устойчивой идентичности.


Препуций

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия», дегустируя остывшее латте. На нем был вельветовый пиджак цвета глубокой меланхолии и пенсне, которое он протирал шелковым платком с такой тщательностью, словно очищал зеркало русской души.

Его взгляд, холодный и отполированный до блеска, скользил по лицам посетителей, не находя на них ни малейшего отпечатка интеллекта. Он сидел, прямой и несгибаемый, как истина в последней инстанции, и только едва заметное вздрагивание козлиной бородки выдавало его брезгливое отношение к немытому хаосу бытия.

– Посмотрите, – обратился он к случайному соседу по столику, указывая на окно, где уличный торговец безуспешно пытался натянуть брезент на лоток с овощами. – Какая метафизическая незавершенность! Мир – это плохо прикрытая нагота, ждущая своего демиурга. Природа, милейший, всегда стремится к сокрытию сакрального под слоем вульгарной материи.

Сосед, студент с учебником биологии, вежливо кивнул. В этот момент на улице торговец дернул за край брезента, тот с характерным чавкающим звуком соскользнул с мокрой перекладины, обнажив кучу сморщенных баклажанов.

Глаза Платона Пантелеймоновича внезапно сузились. В них блеснул недобрый огонек фавна, застрявшего в очереди в МФЦ.

– Вот! – воскликнул он, подаваясь вперед. – Вы видели это движение? Это же чистейший символизм! Брезент соскользнул, обнажив суть. Знаете, молодой человек, современная цивилизация гибнет от избытка кожи. Мы все зашорены, мы все под чехлом. А ведь если вдуматься, вся мировая политика, все эти санкции и договоры – это просто попытка натянуть препуций на глобус.

Студент поперхнулся кофе. Платон Пантелеймонович уже не смотрел на него, его несло в бездну.

– Вы вот сидите, учитесь, а небось и не знаете, что препуций – это не просто крайняя плоть, это венец творения и одновременно его проклятие. С точки зрения гигиены и эстетики – это же складка разврата! Там, под этим нежным кожным капюшоном, копится смегма – творожистый осадок наших грехов и немытых помыслов. Если его не оттянуть вовремя, как тот брезент, начинается застой, сравнимый лишь с застоем в эпоху позднего застоя. Там ведь, пардон за мой французский, целый биом! Бактерии устраивают оргии, пока вы обсуждаете Канта.

Он перешел на заговорщический шепот, и его изысканный слог начал стремительно осыпаться, как старая штукатурка, обнажая серый кирпич подворотни.

– Вот взять бабу. Она же как этот самый карман. С виду – приличие, а внутри – вечная сырость и желание спрятать концы в воду. Женщины, они ведь тоже своего рода препуций для мужского духа – обволакивают, сопли разводят, пока ты там внутри киснешь. А ты попробуй, оголи головку вопроса! Суть-то она в чем? В том, чтоб все было гладко и блестело, а не вот эти кожные складки, где всякая дрянь заводится. Я вчера в трамвае видел одну – в шарф замоталась, одни глаза торчат. Тьфу! Чистый фимоз души. Никакого прохода для истинного наслаждения, одна тугая кожа и раздражение.

Платон Пантелеймонович откинулся на спинку стула, тяжело дыша. На губе у него выступила капелька пота.

– Если не промывать регулярно – и мысли, и этот самый орган – то все, пиши пропало. Зарастет все наглухо, как совесть у чиновника. Будешь ходить, мучиться, а девки будут нос воротить, потому что от тебя несет не философией, а несвежим телом и застарелым похотливым ожиданием. Вот тебе и весь катарсис, малец. Натянул – и ты эстет в галстуке, стянул – и вот она, мякоть бытия, склизкая, красная, живая.

Он схватил чашку, допил холодную жижу и, подмигнув ошарашенному студенту, добавил:

– Суть бытия – в своевременном обрезании лишнего пафоса. Если вовремя не оголить реальность, под кожей ваших фантазий скопится такая склизкая каша из вранья и разочарований, что девки учуют гниль вашего достоинства за версту, так и не дав вам шанса его обнажить.


Прерогатива

В кофейном угаре дня Платон Пантелеймонович Похотливый казался скалой, о которую разбивались брызги житейской пошлости. Его внутренний взор был устремлен в эмпиреи, где в строгом танце сходились параграфы и догмы.

Он ощущал себя верховным жрецом чистого разума, способным разглядеть за обыденным движением облаков и пара из чашки великую механику управления народами – ту самую незыблемую логику, что держит на плаву здание цивилизации.

– Мир, – размышлял Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне, – есть не что иное, как система делегированных полномочий. Гармония сфер держится на строгой иерархии прав.

Внимание его было поглощено понятием прерогативы. Это слово он смаковал, как выдержанный коньяк. В юриспруденции и государственном управлении прерогатива – это исключительное право, принадлежащее исключительно главе государства или высшему органу власти, не подлежащее обсуждению и стоящее выше общих правил.

Это высшая форма суверенитета: когда монарх может объявить войну или помиловать преступника не потому, что это логично, а потому что такова его священная воля.

«Как это чисто! – восторгался он. – Прерогатива – это купол, под которым скрыта сама суть власти. Это право вето бога над хаосом бытия».

В этот момент за соседний столик присела дама в излишне облегающем платье. Она неловко взмахнула рукой, подзывая официанта, и случайно задела сумочкой сахарницу. Сахар рассыпался по скатерти белыми кристаллами.

Глаза Платона Пантелеймоновича сузились. В его голове выстроилась логическая цепочка, стремительная, как падение в бездну.

– Вот вам и наглядная иллюстрация, – пробормотал он, чувствуя, как возвышенная нега сменяется лихорадочным блеском в глазах. – Прерогатива... Ведь право распоряжаться порядком вещей – это, по сути, право на хаос. А кто у нас главный агент хаоса? Женщина. Посмотрите на эту мадам. Она считает своей прерогативой вторгаться в пространство, трясти своими формами, вызывая у приличного интеллектуала немедленный прилив крови не к голове, а к областям куда более приземленным.

Он подался вперед, шепотом обращаясь к ни в чем не повинному фикусу:

– Вы думаете, король имеет право на помилование? Ерунда! Настоящая прерогатива – это когда такая вот пышная кобылица решает, дать тебе сегодня или заставить три часа слушать ее нытье про мигрень. Это ее исключительное право на насилие над мужским рассудком! Она ведь специально так села, чтобы кружево на чулке было видно – это же чистой воды узурпация власти.

Стиль Платона Пантелеймоновича окончательно утратил петербургский лоск.

– Расфуфырилась, понимаешь, пришла тут ляжками своими прерогативу наводить. Сидит, сахар раскидала, как будто это не стол, а ее личный будуар, где она, сволочь такая, правит бал. И ведь понимает, стерва, что я сейчас смотрю не на прерогативу парламента, а на то, как у нее вырез на спине до самого копчика гуляет. Тьфу! Вся мировая политика – это просто попытка мужиков отвоевать хоть кусочек права у этих баб, которые своим естеством любую государственность в кабак превратят. Нацепила юбку по самые гланды и думает, что ей теперь все можно – и вето наложить, и войну объявить, и меня, старого дурака, до инфаркта довести своими сочными... прерогативами!

Платон Пантелеймонович вскочил, путаясь в полах собственного пальто, как в сетях вражеской разведки.

– Прерогатива у нее! Слыхали? – гаркнул он на онемевшего официанта. – Это не баба, это передвижной штаб по уничтожению морали! Сидит, ляжкой полирует стул, а у меня в штанах уже чрезвычайное положение введено и комендантский час отменен! Какое там право помилования, она же меня без ножа режет своими этими... полушариями! Все, баста! Мир катится в тартарары, потому что у монарха – корона, а у этой рыжей бестии – грудь пятого размера, и это, доложу я вам, прерогатива посильнее любой конституции! Пользуется иммунитетом, гадина! Нацепила чулки и думает: «Я – королева, мне и вето в руки». Да я бы на это вето наложил свое... эх... полномочий не хватает! Совсем мужика зажали, никакой свободы воли, одна сплошная бабья диктатура под юбкой!


Прескриптивизм

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, поджав губы так сильно, словно удерживал ими рушащееся здание европейской цивилизации. Перед ним лежал свежий номер газеты. Вид опечатки в заголовке причинял ему почти физическую боль – сравнимую разве что с мучениями от тесного корсета для утягивания живота и боков.

«Прескриптивизм, – думал он, поправляя пенсне, – вот единственная плотина против хаоса. Язык – это храм, где каждое слово должно стоять на своем законном месте, освященном веками. Мы, прескриптивисты, – последние хранители нормы. Мы диктуем, как должно быть, ибо знаем, что "звОнит" с ударением на первый слог – это первый шаг к каннибализму».

Он с наслаждением обкатывал в уме строгость правил. Прескриптивизм не терпит вольностей: если словарь говорит «твОрог», значит, всякий, кто говорит иначе, – лингвистический еретик. Нужно предписывать, указывать, карать и ограничивать. Порядок – это всегда жесткая вертикаль.

В этот момент за соседний столик присела барышня в неприлично легком платье. Она уронила сумочку, и из нее, кокетливо звякнув, выкатилась губная помада.

– Ах, извиняюся! – пискнула девица, одарив Платона Пантелеймоновича мимолетным взглядом.

Глаз Похотливого дернулся.

– «Извиняюся»? – прошептал он, и в его голосе прорезался хриплый обертон. – Вы, сударыня, изволили употребить возвратную частицу «-ся», что буквально означает действие, направленное на самого себя. Вы сами себя извинили? Какое вопиющее самообслуживание... А ведь язык, если вдуматься, это как женское естество. Его нельзя просто так «употреблять», его надо принуждать к послушанию.

Он подался вперед, и его пенсне угрожающе блеснуло.

– Вот вы, милочка, стоите на позициях дескриптивизма – мол, как пипл хавает, так и правильно? Хрен там плавал! Язык – это баба, которую надо держать в ежовых рукавицах прескрипции. Если ей не вдолбить в голову, где ставить запятую, она ж тебе на шею сядет и ноги свесит. Она ж, сука, текучая – то ей сленг подавай, то заимствования... А норма? Норма – это как строгий ошейник.

Платон Пантелеймонович уже не шептал, он по-хозяйски оглядывал декольте собеседницы, и его эрудиция окончательно приобрела багровый оттенок.

– Вы думаете, лингвистика – это про буковки? Нет, это про власть! Когда я говорю, что правильно «в аэропорту», а не «в аэропорте», я чувствую, как железный прут моей воли входит в плоть этого дряблого мира. Правила – это те же чулки со стрелками: чуть ослабил натяжение, и вся конструкция плывет к чертям собачьим. Язык должен быть тугим, как ляжка молодки, и застегнутым на все пуговицы академического словаря.

Девица в ужасе прижала сумочку к груди.

– Да что вы такое несете... – пробормотала она.

– Я несу свет просвещения в твои темные дебри! – рявкнул Похотливый, тяжело дыша и облизывая пересохшие губы. – Ты у меня заговоришь по Ожегову, ты у меня будешь склонять каждое числительное до седьмого пота, пока не взмокнешь от напряжения! Прескриптивизм – это не просто наука, это, мать твою за ногу через дедушкино сито, искусство обладания! Я надену на твой говор намордник из исключений и буду смотреть, как ты задыхаешься в тисках безупречного синтаксиса...

Барышня вскочила и бросилась к выходу. Платон Пантелеймонович остался сидеть, возбужденно потирая колено. Он снова посмотрел на газету. Опечатка больше не раздражала его. Она казалась ему многообещающей дырой в заборе, через которую так приятно подглядывать за бесчинствами живой речи.


На страницу:
3 из 6