Наследники Петра. Том 1. Чужое тело
Наследники Петра. Том 1. Чужое тело

Полная версия

Наследники Петра. Том 1. Чужое тело

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 13

Он одевался медленно, тщательно, почти ритуально, словно готовился не к очередному дню, который принесёт свои заботы и хлопоты, а к решающему сражению, в котором нельзя ошибиться, нельзя упустить ни одной детали. Тёмно-синий камзол, который он надевал на малый приём в Зимнем дворце, был аккуратно сложен на стуле, и Виктор, взяв его, встряхнул, проверил, не осталось ли пятен от вчерашнего ужина, повязал свежий шейный платок — батистовый, белый, который подал ему Волков ещё вечером. Застёгивая пуговицы — медные, с выгравированным орлом, — он мысленно повторял всё, что знал о сегодняшнем дне. По историческим источникам, которые он изучал в своей прошлой жизни, двадцать седьмого января Пётр Великий был ещё жив, хотя и находился в крайне тяжёлом, почти безнадёжном состоянии. Он исповедался в третий раз за время болезни, несколько раз терял сознание, и лекари уже не делали никаких прогнозов, только разводили руками и шептали молитвы. Во дворце, по слухам, собирались ближайшие сподвижники, те, кто ещё надеялся услышать последнюю волю императора. Меншиков почти не покидал покоев императрицы, охраняя её и свой собственный интерес. Именно в этот день, по некоторым историческим свидетельствам, Екатерина окончательно решилась бороться за престол — или, вернее, её убедили в неизбежности этой борьбы те, для кого её победа была единственным способом сохранить свои головы.

В реальной истории всё это уже случилось три столетия назад. Там, в той истории, которую Виктор знал как свои пять пальцев, события давно свершились, превратились в даты, в параграфы учебников, в предмет научных споров. Но здесь, в этой комнате, в этом доме, в этом городе, оно только начиналось. И он, Виктор Стрельцов — или уже Иван Шумилов, подканцелярист, архивариус, доверенное лицо светлейшего князя, — находился в самом центре этого начинающегося, ещё не написанного, ещё не застывшего в вечности события.

II

Он спустился в людскую, где обычно завтракали приближённые слуги и мелкие чиновники, те, кто не имел права обедать за одним столом с князем, но кто был нужен для повседневной работы. Здесь было необычно многолюдно для столь раннего часа — слуги, должно быть, тоже чувствовали напряжение этих дней и предпочитали не отходить от дел, быть на виду, быть готовыми. Повар, толстый, красномордый мужик в засаленном фартуке, хлопотал у печи, и движения его были нервными, суетливыми, не такими, как обычно. Дворецкий, пожилой немец по фамилии Шталь, важный, благообразный, с седыми бакенбардами и орлиным носом, расхаживал взад-вперёд по комнате, отдавая приказания то одному, то другому слуге, и голос его, обычно спокойный, сейчас звучал резко, почти раздражённо. Несколько офицеров в зелёных мундирах Преображенского полка, которых Виктор прежде не видел, сидели за дальним столом — длинным, дубовым, покрытым клеёнкой, — и негромко переговаривались, склонив головы друг к другу. При появлении незнакомца они замолчали и оглядели его с тем особым, цепким вниманием, какое военные проявляют к тем, кто не носит их мундира, — с вниманием, в котором не было враждебности, но была настороженность, привычка оценивать каждого, кто входит в комнату.

— Доброе утро, — произнёс Виктор, занимая свободное место на скамье у стены, и голос его прозвучал ровно, буднично, так, как и должен звучать голос человека, который здесь свой, который не привлекает к себе внимания.

Ему подвинули краюху ржаного хлеба — грубого, с отрубями, пахнущего печью, — и кружку горячего взвара, травяного, с мёдом, того самого, который он пил ещё в монастыре и который теперь казался ему вкусом этого времени, этого века. Шумилов принялся за еду медленно, размеренно, стараясь не выдать внутреннего напряжения, которое сжимало грудь, как железный обруч.

— Князь уехал затемно, — негромко сообщил Шталь, наклоняясь к его уху и понижая голос до почтительного шёпота, как о том, что не предназначено для чужих ушей. — Велел передать, что вернётся к полудню, не раньше. Вас просили дожидаться. Быть в доме на случай, если потребуетесь.

— Хорошо, — сказал Виктор, откусывая хлеб и старательно пережёвывая, чтобы выиграть время. — Что слышно из дворца? Что говорят слуги?

Шталь пожал плечами — тем особенным, многозначительным пожатием, которое бывает у людей, знающих больше, чем говорят, и умеющих хранить тайны. Но в этом движении было больше знания, чем он хотел показать, и Виктор уловил это.

— Говорят, государю хуже, — сказал Шталь, и голос его стал ещё тише, почти неразличимым за треском поленьев в печи. — Говорят, с ночи кровь пошла горлом. Лекарь Блюментрост, что при государе состоит, не отходит от постели уже вторые сутки, и спать не ложился. Государыня никого не принимает, кроме самых близких. Даже князя светлейшего не сразу впустили.

Он помедлил, оглянулся на офицеров — те снова заговорили, не обращая на них внимания, — и добавил совсем тихо, почти одними губами:

— Говорят, государь исповедался перед архиепископом. Тайно, ночью. Это, батюшка Иван Григорьевич, очень плохой знак. Очень плохой.

За дальним столом офицеры снова заговорили громче, и Виктор, оставив Шталя, напряг слух, стараясь уловить обрывки фраз. Они обсуждали не столько здоровье государя — о нём, видно, говорить вслух было не принято, — сколько возможные последствия его смерти. Полк, кажется, готовился к выступлению. Один из офицеров — молодой, румяный, с бакенбардами — упоминал, что гвардия получила приказ быть в полной боевой готовности, не снимать мундиров и не выпускать из рук оружия. Другой — постарше, с сединой в усах — сетовал на нехватку патронов, на то, что цейхгауз не успел пополнить запасы, и что в случае чего солдатам придётся полагаться на штыки, а не на пули. Третий — с жёстким, изрезанным морщинами лицом — говорил о том, что преображенцев могут послать к Зимнему дворцу в любой час, и что тогда уже никто не будет спрашивать, есть ли патроны или нет.

«Значит, уже началось, — подумал Виктор, жуя хлеб и чувствуя, как он застревает в горле. — Сейчас, в эти самые минуты, невидимые нити натягиваются между дворцами и казармами, между кабинетами вельмож и солдатскими койками. И скоро, очень скоро, эти нити зазвенят, как струны, и начнётся то, что историки назовут дворцовым переворотом, а люди, которые будут в нём участвовать, — просто борьбой за власть».

Доев хлеб и допив взвар, он поднялся к себе в комнату — маленькую, тесную, но уже ставшую привычной, почти родной, — и провёл следующие несколько часов за чтением бумаг. Точнее, он делал вид, что читает, перелистывая страницы какого-то скучного отчёта по провиантским делам, который Волков сунул ему ещё вчера и который он откладывал уже много раз. На самом деле мысли его были далеко. Он обдумывал ситуацию, сопоставлял факты, искал ответы на вопросы, которых никто, кроме него, даже не мог сформулировать.

За прошедшие дни он многое узнал. Долгорукие — эта шумная, самоуверенная, богатая фамилия — подкупают солдат и готовят аресты, рассчитывая захватить власть в первые же часы после смерти Петра. Голицыны — старые, умные, осторожные — разрабатывают конституционный проект, мечтают ограничить самодержавие и тоже связаны с недовольными в гвардии, но действуют тоньше, незаметнее, не раздавая деньги на каждом углу, а втираясь в доверие к тем, кто колеблется. Человек в капюшоне — неуловимая, загадочная фигура — координирует действия заговорщиков, связывает воедино разрозненные нити заговора, и, кажется, знает больше, чем кто-либо из них. Щепотьев — сержант, говоривший о «порядке» и «России», — возможно, двойной агент, а возможно, просто человек, который пытается выжить в этой борьбе, не теряя лица. Козлов — поручик, допрашивавший его на гауптвахте, — вероятный враг, умный, спокойный, опасный, тот, кто никогда не скажет лишнего и никогда не сделает неверного шага. И на всём этом фоне — смертельно больной император, чьё дыхание с каждым часом становится всё слабее, император, который за тридцать лет своего правления перевернул страну, построил флот, прорубил окно в Европу, — и который не оставил наследника, не назначил преемника, не написал завещания.

История, которую Виктор изучал по книгам, по архивным документам, по диссертациям и монографиям, была готова повториться. Те же самые интриги, те же самые заговоры, те же самые силы — только лица другие, только имена те же, но живые, дышащие, говорящие. Но теперь он был не зрителем, сидящим в тишине читального зала и перебирающим пожелтевшие бумаги. Теперь он мог вмешаться. Вопрос был в том, как именно нужно вмешаться, чтобы не навредить, чтобы не погубить то, ради чего он сюда попал, чтобы не стать пешкой в чужой игре, которая давно уже шла без него.

Он достал из потайного отделения шкафа — маленькой ниши, которую обнаружил случайно, когда перекладывал вещи настоящего Шумилова, — свой дневник, кожаную тетрадь, в которой записывал всё, что казалось ему важным, и, раскрыв на чистой странице, вывел несколько строк, которые пришли ему в голову:

«27 января 1725 года. Утро.

Государю хуже. Слухи о кровотечении, о том, что соборовали. Меншиков при дворе, почти не выходит из Зимнего. Я в доме, жду приказаний. Тишина такая, что слышно, как падают снежинки за окном.

Что я знаю наверняка, из того, что знаю я один? Завтра, 28 января, Пётр умрёт. Послезавтра начнётся схватка за престол. В реальной истории Меншиков победит в этой схватке — временно, на два года, — но через два года падёт, и падение его будет таким же стремительным, как и взлёт. Как избежать этого? Как переиграть не только врагов, но и саму историю? Как использовать знание будущего, не став при этом рабом этого знания?»

Он перечитал написанное и подчеркнул последнюю фразу — «переиграть историю». Вот в чём была его задача, его предназначение, его проклятие. Но для этого нужно было не просто знать, что случится завтра. Нужно было быть умнее, чем он был до сих пор. Нужно было видеть не на один шаг вперёд, а на два, на три, на десять. Нужно было понимать не только людей, но и те невидимые силы, которые движут ими: страх, жадность, честолюбие, любовь, ненависть. И нужно было уметь выбирать — выбирать, кому верить, а кому нет, кого спасать, а кого оставить тонуть.

III

К полудню в особняке наконец послышалось движение — то особенное, нервное движение, которое бывает в доме, когда возвращается хозяин и все бросают свои дела, чтобы встретить его. За окнами, выходившими во двор, застучали копыта — сначала далеко, потом всё ближе, ближе, — заскрипели полозья саней по утоптанному снегу. Слуги забегали, поправляя ливреи, приглаживая волосы, принимая те почтительные, застывшие позы, которые положены при встрече светлейшего. Иван Григорьевич выглянул в окно и увидел, как из просторных, обитых медвежьими полстями саней грузно выбирается Меншиков — в тяжёлой бобровой шубе, накинутой поверх домашнего камзола, с лицом, серым от усталости, с глазами, ввалившимися и красными от бессонницы. Князь не оглянулся по сторонам, не бросил привычного резкого слова слугам, не спросил, всё ли в порядке, — он просто прошёл в дом тяжёлой, размашистой походкой, такой походкой ходят люди, которые не спали если не всю ночь, то большую её часть, и которые привыкли не показывать своей усталости, но не могут её скрыть.

Через несколько минут — минуты эти показались Виктору бесконечными — в дверь его комнаты постучали. Три коротких, сухих удара, какие всегда стучал Волков, когда приносил новые поручения или звал к князю.

— Князь зовёт, — сказал секретарь, даже не войдя в комнату. — Немедленно. Дела не терпят отлагательств.

В кабинете Меншикова было полутемно — темнее, чем обычно, темнее, чем могло быть в полдень. Шторы на окнах были зачем-то задёрнуты, и только в углу, на столе, горели две свечи, отбрасывая на стены длинные, зыбкие тени. Сам светлейший стоял у окна, спиной к вошедшему, и, казалось, даже не обернулся, когда дверь отворилась. В этой неподвижности, в этой тишине было что-то пугающее.

— Дверь, — бросил он глухо, не оборачиваясь.

Виктор притворил за собой тяжёлую дубовую створку, щёлкнул медной защёлкой и остался у порога, ожидая. Сердце его колотилось где-то у горла, но он заставил себя дышать ровно, не выказывая страха.

— Был у государя, — сказал Меншиков, наконец поворачиваясь, и Виктор увидел его лицо. Лицо осунулось за одну ночь — осунулось так, как будто он постарел на десять лет. Под глазами залегли глубокие, синие тени, щёки впали, а кожа, обычно смуглая, здоровая, приобрела тот сероватый, землистый оттенок, какой бывает у людей, не спавших несколько суток и видевших то, что не хотел бы видеть никто. Но глаза остались прежними — цепкими, живыми, волчьими, теми глазами, которые когда-то разглядели в сыне пирожника будущего генералиссимуса. — Соборовали сегодня ночью. Архиепископ сам причащал. Кровь горлом шла — едва остановили, думали, задохнётся. Государь в сознании, но слаб, слаб, как младенец. Блюментрост говорит — отёк лёгких, может, до завтра не дотянет. Может, и меньше.

Он замолчал и прошёлся по комнате — медленно, тяжело, как ходят люди, у которых болит каждая кость, каждая мышца. Скрип половиц под его каблуками был единственным звуком в тишине, и этот скрип казался громче, чем обычно.

— Спрашивал я у государя о наследнике, — продолжил он глухо, почти шёпотом, как будто боялся, что стены имеют уши. — Молчит. То ли не в силах слова вымолвить, то ли не решил до конца, то ли... то ли решил, да не нам, червям, объявлять. На столе у него бумага лежала, чистая, белая, как снег. Перо в чернильнице, чернила свежие, не засохли. А надписи нет. Так и лежит, смотрит на нас пустым, белым пятном.

Он остановился и упёрся взглядом в Виктора — тем самым волчьим, тяжёлым взглядом, который, казалось, давил на плечи физической тяжестью.

— Ты понимаешь, что это значит, Шумилов? Понимаешь, что это означает для всех нас?

— Понимаю, — ответил Виктор, и в голосе его не было ни страха, ни торжества, ни той фальшивой уверенности, которая бывает у людей, пытающихся казаться умнее, чем они есть. — Если государь не назначит наследника, если не напишет завещания, начнётся борьба между теми, кто претендует на престол и теми, кто хочет править от имени претендента. И победит не тот, кто прав по закону, а тот, у кого больше силы. Кто сумеет захватить власть раньше, чем другие.

— Именно, — сказал Меншиков, и в этом «именно» прозвучало то мрачное, тяжёлое удовлетворение, которое бывает у человека, когда собеседник понимает его с полуслова. — Именно так. У Долгоруких уже готовы списки тех, кого арестовать в первую же ночь после смерти государя. У Голицыных — их проклятые «кондиции», проект, который они хотят навязать Совету в первые же часы, пока все растеряны и не знают, на чью сторону встать. У Толстого и Апраксина — свои расчёты, свои планы, свои выгоды. Толстой — он за Екатерину, это я знаю точно, но ждёт, ждёт у моря погоды, выжидает, чем кончится. Апраксин колеблется, старый моряк, и может уйти к той стороне, которая покажется ему сильнее. А у меня — только гвардия. Да ещё — ты.

Он замолчал и, подойдя вплотную, положил тяжёлую руку на плечо Виктора.

— Ты зачем вчера был у Голицыных? Напомни, я запамятовал, — спросил Меншиков, и в этом вопросе было не незнание, а проверка — проверка того, помнит ли его человек то, что должен помнить.

— Как вы приказали, ваша светлость, — ответил Виктор, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно. — Работал в библиотеке, разбирал книги. Узнал, что князь Дмитрий Михайлович готовит «кондиции» — проект ограничения самодержавной власти. Пять пунктов: объявление войны и заключение мира, введение новых податей, назначение высших чинов, суд над дворянами и престолонаследие — всё это должно перейти в ведение Верховного Тайного Совета. Проект, как говорят, должен быть представлен завтра, сразу после... после того, как станет известно о смерти государя. Я докладывал вам об этом вчера вечером.

— Это я знаю, — сказал Меншиков и досадливо поморщился — так морщатся люди, когда вспоминают о том, что хотели бы забыть. — Забыл за всей этой суетой, за этими бессонными ночами. Напомни, что ещё ты там услышал? Что ещё ты увидел?

— Я там услышал разговор князя Дмитрия с человеком в чёрном плаще, — продолжил Виктор, — тем, который допрашивал меня в Преображенской слободе, на гауптвахте. Они обсуждали завтрашний день. Голицын сказал, что завтра, как только станет известно о смерти государя, он немедленно представит проект Совету. Что он уже заручился голосами — не всеми, но достаточными, чтобы провести решение. И что Меншиков будет занят смутой в полку и не успеет вмешаться.

— Смутой? — переспросил Меншиков, и усмешка его была недоброй, жёсткой, такой усмешкой усмехаются люди, которые слышат о своих врагах то, что уже знают. — Это они так называют своих подкупленных крикунов, которые завтра, по их приказу, начнут горланить на плацу? Хорошо. Пусть думают, что я буду занят. Смотрю, они и день моей смерти уже определили... А я буду занят совсем другим. Совсем другим, Иван Григорьевич.

— Ещё, — сказал Виктор, чувствуя, что сейчас или никогда, — ваш сержант Щепотьев. Он, оказывается, тоже причастен к заговору. Человек в капюшоне упомянул его имя и сказал, что он сейчас на Адмиралтейской стороне, встречается с кем-то из Долгоруких. Готовит что-то.

Меншиков нахмурился, и морщины на его лбу стали глубже.

— Щепотьев? — переспросил он, и в голосе его прозвучало что-то похожее на сожаление. — Значит, он всё-таки с ними. Жаль. Я думал его дальше использовать, думал, что он колеблется, что его можно перетянуть на нашу сторону. А он, выходит, уже выбрал. Жаль, очень жаль.

Он помолчал, потом резким, отрывистым движением провёл рукой по лицу, как будто снимая маску усталости.

— Ладно, это меняет дело. Я велю Бутурлину проверить Щепотьева. Если подтвердится — уберём его тихо, без шума. А ты сегодня снова пойдёшь к Голицыным. У тебя есть предлог — ты у них архивариусом числишься, книги разбираешь. Иди, работай, смотри, слушай. Узнай, где завтра будет князь Дмитрий и его люди. Мне нужно знать их главные точки — где они будут сидеть, где будут держать своих сторонников, куда привезут бумаги. Завтра, Иван Григорьевич, может всё решиться. Завтра, может быть, будет уже поздно что-либо менять.

— А если не узнаю, ваша светлость? — спросил Виктор, и в этом вопросе была не трусость, а трезвая, ледяная оценка своих возможностей.

— Узнаешь, — сказал Меншиков, и в этом «узнаешь» прозвучала такая уверенность, что Виктору стало не по себе. — Ты, Шумилов, за эти дни столько всего узнал, что я начинаю думать: тебе либо везёт, как никому на свете, либо ты что-то знаешь заранее. То, чего не знают другие. То, что даёт тебе преимущество.

Виктора пронзил озноб, но он не отвёл взгляда. Он стоял прямо, не опуская глаз, и чувствовал, как липкий пот выступает на спине, под тёплым сукном камзола.

— Мне везёт, ваша светлость, — сказал он, и в этом «везёт» было столько спокойной, почти наглой уверенности, что Меншиков чуть заметно усмехнулся. — И ещё я умею слушать. Умею смотреть. Умею запоминать то, на что другие не обращают внимания.

— Тогда слушай дальше, — сказал Меншиков, — и смотри. Но будь осторожен! Если Голицын заподозрит тебя, если поймёт, кто ты на самом деле и зачем пришёл, — ты оттуда не выйдешь. По крайней мере, не выйдешь целым. У Дмитрия Михайловича руки длинные, даже в моём доме.

— Я понимаю, ваша светлость, — сказал Виктор, и в этом «понимаю» была та твёрдая, спокойная решимость, которая бывает у людей, принявших свою судьбу.

— И ещё одно, — добавил Меншиков, уже мягче, почти по-родственному, и Виктор заметил, как изменился его голос. — Моя свояченица, Варвара Михайловна, просила тебя навестить сегодня вечером. Сразу после того, как закончишь у Голицыных. У неё есть для тебя кое-что важное. Что именно — не сказала, но велела передать, что ждёт.

При этих словах Виктор снова почувствовал то странное, непонятное стеснение в груди, которое возникало всякий раз, когда речь заходила об Арсеньевой. Не страх. И не влюблённость — по крайней мере, он убеждал себя, что не влюблённость. А скорее — предчувствие, что встреча с ней всегда оборачивается чем-то важным, чем-то, что может изменить его жизнь так же необратимо, как тот чёрный джип на Большой Пироговской.

— Слушаюсь, — ответил он и, поклонившись, вышел из кабинета.

IV

День клонился к вечеру — тому раннему, февральскому вечеру, который наступает в Петербурге уже в третьем часу, когда солнце, если оно вообще появлялось, прячется за крыши, и город погружается в сумерки, густые, синие, почти осязаемые, — когда Виктор подъехал к дому Голицыных на набережной. Погода испортилась окончательно: с залива потянуло той особенной, промозглой сыростью, которая проникает в кости и, кажется, никогда не отпустит, небо затянуло сплошной, однообразной пеленой, а на город начал опускаться густой, почти осязаемый туман, такой густой, что в нескольких шагах уже ничего не было видно. В этом тумане звуки становились глуше, приглушённее, расстояния — обманчивее, а привычные очертания зданий — зыбкими, словно весь Петербург, этот город, построенный на болоте, погружался в некое промежуточное состояние между явью и сном, между жизнью и смертью, между той историей, которая уже случилась, и той, которая только начиналась.

У крыльца дома Голицыных Шумилова встретил всё тот же старый привратник, в поношенной, но чистой ливрее, с лицом, изрезанным морщинами, который молча, привычным жестом, провёл его в дом. Внутри пахло всё теми же книгами и воском — тем особенным, успокаивающим запахом, который Виктор полюбил за эти дни, — но теперь к этим запахам примешивалось что-то ещё: едва уловимый, горьковатый аромат лекарственных трав, доносившийся из дальних комнат. Кажется, в доме кто-то болел. Или кто-то готовился к болезни.

Матвей Иванович, секретарь князя, вышел навстречу с обычной своей вежливой, чуть настороженной улыбкой — той улыбкой, которая ровно ничего не значила и ровно ничего не выражала.

— Иван Григорьевич, рад вас видеть, — сказал он, пожимая руку Виктору. — Сегодня у нас небольшой переполох: князь уехал по делам, вернётся поздно, к ночи, наверное. Но библиотека в вашем полном распоряжении. Работы много, вчера вы едва начали нижний ярус с латинскими авторами.

— Я как раз на это и рассчитывал, — ответил Виктор, стараясь, чтобы голос звучал буднично, без той нервной нотки, которая рвалась наружу. — Хочу сегодня разобрать хотя бы часть латинских авторов. Цицерон, Сенека, Тацит — они у вас, кажется, в беспорядке.

— Прекрасно. Я провожу вас.

Они поднялись по лестнице на второй этаж. В коридорах было пустынно — непривычно пустынно, даже для этого дома, где всегда царила тишина, но не такая, не давящая. Только в дальнем конце галереи, у окна, промелькнула чья-то тень — высокая, сутулая, быстро исчезнувшая за углом. Виктор успел заметить, что это был тот немецкий законник Беккер, который сновал по дому с озабоченным, почти испуганным видом, как будто знал что-то, чего не знали другие, и боялся этого знания. Виктор проводил его взглядом и отметил про себя: немец здесь, значит, работа над «кондициями» продолжается, значит, проект ещё не готов, или, наоборот, уже готов и обсуждается в последний раз.

В библиотеке было тихо — тихо так, что слышно было, как тикают где-то в углу напольные часы, отмеряя секунды, которые приближали конец. Высокие, сводчатые окна уже потемнели, и Матвей Иванович собственноручно зажёг несколько свечей в медных подсвечниках, расставив их по столам так, чтобы свет падал на книжные полки. Виктор уселся за свой обычный стол — тот, что стоял у окна, — разложил бумаги, раскрыл каталог и принялся за работу, делая вид, что целиком поглощён переписыванием шифров и названий. Но мысли его были далеко от книг — настолько далеко, что он переписал одну и ту же строку трижды, прежде чем заметил ошибку.

Где князь Дмитрий? Куда он поехал в такой день, когда решается судьба империи? С кем встречается, о чём говорит, какие обещания даёт и какие получает? Если узнать это сейчас — можно будет доложить Меншикову точные сведения, и тогда, быть может, завтрашний день сложится иначе. Но как узнать? Дом почти пуст, слуги молчаливы, как рыбы, а те, кто здесь остался, явно не настроены откровенничать с чужим архивариусом, которого приютили из милости.

Прошёл около часа — часа бесплодных размышлений, часа притворной работы, — когда в коридоре послышались шаги. Шаги были тяжёлыми, уверенными, неспешными — не такими, как у Матвея Ивановича, который ходил тихо, почти бесшумно. Виктор поднял голову, отложил перо и прислушался. Шаги приближались, и вскоре дверь библиотеки отворилась без стука, без предупреждения, и на пороге появился человек в чёрном плаще.

На страницу:
9 из 13