
Полная версия
Наследники Петра. Том 1. Чужое тело
Виктор проснулся задолго до рассвета — не от шума, не от стужи, а от того внутреннего, грызущего беспокойства, которое не отпускало его уже вторую неделю, с того момента, как он открыл глаза в монастырской келье и осознал, что его жизнь перестала быть его собственной. Он долго лежал, глядя в потолок, слушая, как град барабанит по стёклам, и думал о том, что сегодня ему предстоит идти в дом Голицыных — не в качестве гостя, не в качестве секретаря светлейшего, а в качестве шпиона, лазутчика, человека, который должен проникнуть в чужое гнездо и выведать то, что хозяева тщательно скрывают. И от этой мысли внутри всё сжималось в тугой, леденящий ком — не страх, а то особое, почти физическое ощущение опасности, которое бывает у зверя, когда он чует капкан.
Он встал, умылся ледяной водой, оделся в тот скромный, серый кафтан, который приготовил для него Волков, и, стараясь не шуметь, спустился в приёмную. Было ещё темно, и только кое-где в коридорах горели масляные лампы, отбрасывая на стены длинные, дрожащие тени.
II
Волков уже ждал его — на этот раз один, без слуг, без адъютантов, которые обычно сопровождали его по утрам. Секретарь светлейшего стоял у дубового стола, расхаживал взад-вперёд, и лицо его, обычно непроницаемое, холёное, сейчас выглядело озабоченным — даже встревоженным, насколько могло быть встревоженным лицо человека, привыкшего скрывать свои чувства. В руках он крутил свою неизменную печатку — массивное золотое кольцо с тёмным камнем, — и этот жест, машинальный, почти бессознательный, был единственным признаком того, что происходит у него в душе.
— Завтракали? — бросил он вместо приветствия, даже не взглянув на Виктора.
— Нет, — ответил Виктор, чувствуя, как желудок сжимается от голода, но понимая, что сейчас не до еды.
— Хорошо, — сказал Волков, и в этом «хорошо» не было ни сарказма, ни одобрения — только деловая, сухая констатация. — Поедите у Голицыных. Князь Дмитрий Михайлович, как говорят, хлебосолен, и грех отказываться от его угощения, особенно если вы хотите войти в доверие. А теперь слушайте меня внимательно, потому что от того, как вы себя сегодня покажете, зависит очень многое. Очень многое, Иван Григорьевич. Может быть, всё.
Он развернул на столе большой лист гербовой бумаги — плотной, с водяными знаками, — исписанный мелким почерком, таким мелким, что Виктору пришлось напрячь зрение, чтобы разобрать слова.
— Это родословная Голицыных, — обьяснил Волков, водя пальцем по строкам. — Основные ветви, браки, свойство, крестные отцы, кумовья, все, кто когда-либо был связан с этим родом. Светлейший сказал, что в родословных вы разбираетесь, что это ваша сильная сторона. Так вот, подтвердите это или... — Он не договорил, но и так было ясно.
Виктор пробежал глазами по бумаге, и в голове его, привыкшей к генеалогическим таблицам, к сотням имён и дат, всё встало на свои места. Род Голицыных он знал — знал не из шпаргалки Волкова, а из архивов, из диссертации, из десятков прочитанных документов, из тех долгих часов, которые он провёл в читальных залах, разбирая столбцы и описи. Князь Дмитрий Михайлович Голицын, старший в роде, действительный тайный советник, президент Камер-коллегии, один из образованнейших людей своей эпохи — человек, который читал Гроция и Пуфендорфа в подлиннике, который переписывался с Лейбницем и который, как подозревали многие, имел свои виды на престол. Его младший брат Михаил Михайлович-младший, фельдмаршал, герой Северной войны, человек, которого солдаты боготворили, а генералы — боялись. Племянник — Василий Владимирович, командир Семёновского полка, молодой, честолюбивый, опасный. Все они держались особняком от Долгоруких — не якшались с ними, не участвовали в их шумных заговорах, не ходили на их пиры, — но это не означало лояльности Меншикову. Напротив, это означало, что они готовят что-то своё, более продуманное, более основательное, более опасное.
— Я знаю эту родословную, — сказал Виктор, отрываясь от бумаги, и голос его был ровен, спокоен, как у человека, который не сомневается в своих силах. — Знаю все ветви, все браки, все поместья. Но зачем она мне сегодня? Что я должен с ней делать?
— Затем, — сказал Волков, и в его голосе прозвучало то напряжение, которое бывает у человека, когда он сообщает нечто важное и опасное, — что вы пойдёте к князю Дмитрию Михайловичу не как секретарь Меншикова и не как подканцелярист. Вы пойдёте под видом архивариуса, присланного из Москвы для описи книг и рукописей из собрания его покойного дяди, князя Василия Васильевича, который умер летом прошлого года и оставил после себя огромную библиотеку, до сих пор не разобранную. Князь Дмитрий уже дважды посылал в Москву за архивариусом, и вчера я перехватил его письмо. Сегодня вы явитесь к нему вместо московского архивариуса. Как будто вы и есть тот человек, которого он ждал.
— А настоящий архивариус? — спросил Виктор, хотя ответ уже знал.
— Заболел, — скупо усмехнулся Волков, и в этой усмешке было столько цинизма, что Виктору стало не по себе. — Прямо в дороге, не доезжая до Петербурга. Остановился в Новгороде, слег с температурой. Наш человек задержит его там на неделю, не меньше. Так что время у вас есть. Но не теряйте его. Потому что, как только настоящий архивариус объявится, ваша легенда рухнет.
— Как меня зовут на этот раз? — спросил Виктор, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без той дрожи, которая рвалась наружу.
— Своё имя оставьте, — ответил Волков, и в этом решении была та странная, почти издевательская логика, которая отличала Меншикова от всех прочих интриганов. — Иван Шумилов, архивариус из Разрядного приказа. Так проще: вы не запутаетесь в чужом имени, и если кто-то начнёт проверять — ваши бумаги совпадут с именем. Бумаги и одежду я подготовил. Вас ждут.
Он кивнул на свёрток, лежавший на стуле, — туго перевязанный, с сургучной печатью. Виктор развернул его и увидел скромный, но добротный кафтан серого сукна, с медными пуговицами, без всяких украшений, — такой, какой носили чиновники средней руки, не богатые, но и не бедные, те, кто привык к бумажной работе и не претендовал на большее. Рядом лежал кружевной шейный платок — поскромнее вчерашнего, из простого полотна, без вышивки, — и пара сапог, сношенных, но крепких. Ничего, что выдавало бы связь с Меншиковым, ничего, что привлекло бы лишнее внимание.
— И последнее, — добавил Волков, когда Виктор переодевался за ширмой, и голос его стал тише, почти шёпотом, как у человека, который сообщает не просто приказ, а тайну. — Князь Дмитрий — человек осторожный, старый, опытный, как лис. Он будет проверять вас. Не на документах — документы я сделал безупречно, печати подлинные, подписи настоящие, никто не отличит. Он будет проверять вас на знании книг. На знании того, что вы должны знать как архивариус. Вы ведь разбираетесь в книгах?
— Разбираюсь, — ответил Виктор, поправляя ворот и чувствуя, как сердце колотится где-то у горла. В конце концов, историк — это тот же архивариус, только зарплата меньше, а ответственность — больше.
— Тогда с Богом, — сказал Волков и перекрестил его широким, истовым крестом, как крестят уходящих в дальнюю дорогу. — Сани у крыльца. Лошади свежие, кучер надёжный. И помните: вы — не вы. Вы — московский архивариус, которого прислали разбирать библиотеку покойного князя. Никаких лишних слов, никаких лишних взглядов. И если что-то пойдёт не так — молчите. Лучше молчать, чем сказать лишнее.
III
Дом Голицыных на набережной Мойки был куда скромнее особняка Меншикова на Васильевском острове — и в этом была не бедность, а другая порода, другая стать. Двухэтажный, каменный, без колонн и лепнины, без тех пышных, барочных украшений, которыми светлейший любил окружать себя, этот дом казался суровым, почти аскетичным. Высокая голландская крыша с черепицей, большие, ясные окна, в которых отражалось серое, низкое петербургское небо, — всё здесь было устроено для работы, для мысли, а не для показной роскоши. Ни караула у входа, ни гайдуков в расшитых ливреях, ни тех надменных швейцаров, которые смотрели на каждого входящего как на просителя. Только старый привратник в поношенной ливрее, который, узнав имя, кивнул и молча, не задавая вопросов, провёл гостя в дом.
Внутри пахло книгами. Этим особенным, ни с чем не сравнимым запахом — сухим, чуть сладковатым, с лёгкой, едва уловимой горчинкой старого кожаного переплёта, восковых свечей, которыми освещали библиотеки по вечерам, и той благородной, почти осязаемой плесенью, какая бывает в домах, где поколениями собирают книжные сокровища и где время течёт иначе, чем на улице. Стены прихожей были увешаны картами и гравюрами: «План Москвы» с церквями и монастырями, «Осада Нарвы» с дымом сражений и бегущими шведами, портрет Петра в латах — тот, который висел во многих дворянских домах как знак верности новому порядку. В углу стоял дубовый шкаф с рядами фолиантов за стеклом — таких толстых, таких внушительных, что они казались не книгами, а крепостными стенами, возведёнными против невежества. У лестницы, на мраморной подставке, высился бюст какого-то античного философа с высоким, изрезанным морщинами лбом и глубоко посаженными глазами. Виктор не сразу опознал в нём Сенеку — и опознал только по лысине и характерному складку тоги: каменный лоб мыслителя был заляпан воском от свечи, которая, видно, стояла здесь каждый вечер, освещая путь вверх по лестнице.
— Господин Шумилов? — раздался голос из боковой дверцы, и Виктор, обернувшись, увидел человека лет сорока пяти, сухощавого, с высоким, чуть выступающим лбом и небольшими, глубоко посаженными глазами, которые смотрели изучающе, пристально, но без той враждебности, которую он ожидал встретить в доме врага. Одет этот человек был по-домашнему: в простой суконный камзол без шитья, тёмно-коричневый, почти чёрный, и белый шейный платок, повязанный небрежно, по-учёному, так, как повязывают люди, привыкшие думать о другом, а не о моде. Виктор сразу догадался: это не дворецкий и не слуга, это кто-то из своих, приближённый, которому князь доверяет.
— Матвей Иванович, секретарь его сиятельства, — представился тот, чуть поклонившись, и в поклоне этом было не подобострастие, а спокойное, ровное достоинство человека, знающего своё место. — Князь ждёт вас в библиотеке. Прошу за мной. Он не любит, когда заставляют ждать.
Они поднялись на второй этаж по широкой, пологой лестнице, миновали коридор, увешанный портретами Голицыных разных поколений — от бородатых бояр в тяжёлых шубах до бритых вельмож в европейских кафтанах, — и Виктор успел заметить семейное сходство, которое тянулось через века: те же высокие лбы, те же тонкие, решительно сжатые губы, те же глубоко посаженные глаза, смотревшие с портретов настороженно, с той особой, старинной печалью, которая бывает у людей, переживших много потерь. Потом Матвей Иванович отворил высокую, резную дверь, и они вошли в двусветный зал.
Библиотека Голицыных была огромна — такой огромной, что Виктор, привыкший к архивным хранилищам и университетским книгохранилищам, на мгновение замер на пороге, поражённый. Два яруса книг, уходящих к высокому, сводчатому потолку, как уходят в небо крепостные стены. Узкие галереи с деревянными перилами, по которым можно было ходить, доставая книги с верхних полок. Шкафы тёмного, почти чёрного дуба с медными, тускло блестевшими застёжками, за которыми, казалось, спали века. Приставные лесенки на колёсиках, чтобы можно было переезжать от одной стены к другой, не слезая на пол. И два больших стола, заваленных бумагами, картами, свитками и раскрытыми книгами, — на одном, поменьше, чернильница и свечи, на другом, огромном, разложены какие-то чертежи и планы. Свет, серый, петербургский, лился из высоких окон, смягчённый лёгкой, почти невесомой кисеёй, и этот свет был таким ровным, таким спокойным, что, казалось, сама тишина поселилась здесь навсегда.
И в этом свете, у дальнего стола, стоял князь Дмитрий Михайлович Голицын собственной персоной.
IV
Князь был выше, чем представлял себе Виктор по гравюрам и портретам, которые видел в своём времени. Выше и худее — таким сухим, поджарым, с длинным, чуть лошадиным лицом и седыми, густыми волосами, собранными в простую мужскую косу, которую носили в те времена не парики, а свои волосы, и это была дань простоте, а не моде. Он выглядел не как царедворец, не как вельможа, привыкший к поклонению и лести, а как профессор старой школы — такой, каких можно было встретить в Гёттингене или Лейдене, но не в Петербурге, при дворе. Одет он был в тёмно-зелёный камзол, без орденов, без лент, без тех знаков отличия, которые носили даже на домашних приёмах, — только маленькая, почти незаметная пряжка на вороте и запонки из тёмного камня. В руке он держал раскрытую книгу в потемневшем, потёртом переплёте, и палец его лежал на странице, как будто он только что прервал чтение, услышав шаги. Рядом на столе стоял серебряный поднос с двумя чашками и кофейником — видно, князь ждал гостя и приготовил угощение.
— Иван Григорьевич Шумилов, — произнёс он, откладывая книгу, и голос у него оказался мягким, даже ласковым, с тем особым, московским выговором, который растягивал гласные и делал речь неторопливой, почти сонной. — Из Москвы, стало быть? Из Разрядного приказа?
— Так точно, ваше сиятельство, — ответил Виктор, кланяясь, и в поклоне его было ровно столько почтительности, сколько требовалось для архивариуса, представшего перед тайным советником, — и ни на волос больше. — Прислан по распоряжению начальства для разбора книжного собрания покойного князя Василия Васильевича. Велено составить подробную опись и отделить книги, которые по завещанию отходят Академии наук, от тех, что остаются в роду.
— Долго же вас ждали! — сказал Голицын, и в этих словах не было упрёка, а было то спокойное, ровное любопытство, которое бывает у людей, привыкших ждать и не привыкших торопить. — Я уж думал, московские архивариусы все повымерли или разбежались, оставив книги гнить в одиночестве. Слава богу, вы объявились.
— Не повымерли, ваше сиятельство, — ответил Виктор, стараясь, чтобы голос звучал ровно и даже с лёгкой, едва уловимой усмешкой, какую мог позволить себе человек, знающий цену своей профессии. — Но срочные дела задерживают. После смерти государевой сестры царевны Натальи Алексеевны библиотека её перешла в казну, и нас, архивариусов, теперь рвут на части — каждому вельможе подавай опись, каждому приказу нужны книги, каждому монастырю — рукописи. А нас — раз, два и обчёлся.
Это была чистейшая правда — реальная, историческая, хорошо известная Виктору по документам, которые он изучал в своей прошлой жизни. Царевна Наталья Алексеевна, любимая сестра Петра, женщина умная и образованная, умерла в 1716 году, и её обширное книжное собрание, которое она завещала брату, действительно поступило в казну и частично — в Академию наук. И князь Дмитрий, знаток и любитель книг, не мог не знать об этом — более того, он, должно быть, сам пользовался этой библиотекой.
И точно, Голицын одобрительно кивнул, и в глазах его, до того настороженных, мелькнуло что-то похожее на уважение.
— Понимаю, — сказал он. — Царевна была великой любительницей чтения. Я имел честь беседовать с нею несколько раз — удивительный ум, удивительная память. Её библиотека — сокровище, каких мало в Европе. Надеюсь, вы с нею обращались достойно? Не растеряли, не перепутали, не заложили в ломбард?
— Старались, ваше сиятельство, — ответил Виктор, и в этом ответе была та спокойная уверенность, которая бывает у людей, привыкших к ответственности. — Книги — они не терпят неуважения. Каждая книга — это человек, который говорит с тобой через века. Нельзя перебивать его на полуслове.
Голицын посмотрел на него долгим, внимательным взглядом — таким взглядом, каким смотрят на человека, чьи слова либо принимают, либо отвергают, но не оставляют без внимания. Потом чуть заметно улыбнулся и обвёл рукой зал, как бы представляя всё это великолепие.
— Что ж, поглядим, как вы обращаетесь с нашим собранием, — произнёс он. — Здесь, как видите, книги моего дяди, князя Василия Васильевича, и мои собственные. Увы, за долгие годы они смешались — кто что принёс, кто что читал, кто что забыл вернуть. Надобно отделить одно от другого, составить полную опись и выяснить, что из собрания дяди достойно передачи в Академию наук, а что останется здесь, в семье. Справитесь? Или мне прислать ещё кого-нибудь в помощь?
— Постараюсь, ваше сиятельство, — ответил Виктор, и в этом «постараюсь» была та твёрдость, которая не допускала сомнений.
— Не постарайтесь — сделайте, — поправил его Голицын, и в этом «сделайте» прозвучало то самое спокойное, но не терпящее возражений вельможное превосходство, которое отличало старую аристократию от новых выскочек. — Матвей Иванович покажет вам каталоги — те, что сохранились, и те, что придётся составлять заново. Если будут вопросы — я здесь, не стесняйтесь. Обедать будем вместе, в малой столовой, часа в два. — Он чуть помедлил, как будто вспомнил о чём-то, и добавил, глядя прямо в глаза Виктору: — И вот что... Вы ведь, кажется, из новгородских дворян, я правильно помню? Мне так сказали.
Виктор напрягся, и напряжение это было таким сильным, что, казалось, каждая мышца его тела застыла в ожидании удара. Откуда Голицын знает происхождение Шумилова? Неужели навёл справки так быстро, за одну ночь? Или Волков что-то напутал в бумагах, оставил след, который привёл старого лиса прямо к истине? Или — что было страшнее всего — Голицын просто проверяет, наугад, и ждёт реакции?
— Так и есть, ваше сиятельство, — ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно, спокойно, даже с лёгкой ноткой удивления — как будто его поразило, что князь помнит такие подробности. — Из новгородских. Отец мой служил в Новгородской губернской канцелярии, был подканцеляристом. Мать — из духовного звания.
— Я помню одного Шумилова, — задумчиво произнёс Голицын, и в голосе его появилась та особая, старческая задумчивость, когда человек вспоминает что-то давнее, почти забытое. — Служил при воеводе в Старой Руссе ещё в девяностых годах прошлого века. Не ваш ли батюшка?
Виктора пронзил озноб. Это была ловушка — или случайность? Настоящий Шумилов, тот, чьё тело он занимал, мог что-то знать о своём отце, мог помнить, служил ли тот в Старой Руссе или нет. Но Виктор не знал ничего. В документах, которые он успел просмотреть, не было никаких упоминаний о Старой Руссе, о воеводе, о каких-то девяностых годах. Он понятия не имел, был ли отец Шумилова воеводским чиновником или всю жизнь просидел в Новгороде, переписывая бумаги.
— Мой отец служил в Новгородской губернской канцелярии, — ответил он осторожно, выбирая слова, как сапёр выбирает шаги на минном поле. — Был подканцеляристом. Воеводы Старорусского я не застал — мал был, да и отец, кажется, не упоминал о том. Возможно, это был кто-то из родственников, однофамилец. Шумиловых в Новгородской земле много.
Голицын смотрел на него несколько мгновений — так долго, так пристально, что Виктору показалось, будто сердце его остановилось, а время замерло, как замерзает река в сильный мороз. Потом князь кивнул — медленно, задумчиво, и в глазах его, до того острых и цепких, появилось что-то похожее на удовлетворение.
— Хорошо, — сказал он. — Бывает. Память — не архив, она любит путать. Приступайте, Иван Григорьевич. Матвей Иванович, покажите господину Шумилову каталоги. И принесите ещё кофе — гость, кажется, в нём нуждается.
Виктор перевёл дыхание. Первый рубеж был взят. Но сколько их ещё впереди?
V
Работа в библиотеке заняла следующие три часа. Матвей Иванович, оказавшийся толковым, немногословным и совершенно незаменимым помощником — таким, какие бывают у людей, которые долго живут с книгами и привыкают к их порядку, — принёс стопку старых каталогов, писанных на голландской бумаге, в кожаных переплётах с медными застёжками, и, показав, где что лежит, оставил Виктора одного. Тот принялся за разбор, и вскоре его захватило то привычное, почти сладостное чувство исследовательского азарта, которое он знал по своей прошлой жизни — когда сидел в архиве, перебирая пожелтевшие документы, и чувствовал, как прошлое оживает под его пальцами.
Собрание действительно было великолепным — таким великолепным, что у любого книголюба, любого историка, любого, кто знал цену старым книгам, захватило бы дух. Труды по истории, юриспруденции, философии — всё, что было написано лучшими умами Европы за последние два века. Латинские авторы в старинных, тиснёных золотом переплётах. Французские энциклопедисты, которых в России ещё не переводили, но уже читали в подлиннике. Немецкие правоведы — Пуфендорф, Лейбниц и Локк, Бэкон и Монтень. Книги на греческом и древнееврейском, которые, должно быть, мог читать только сам князь, ибо в России тех времён знатоков древних языков можно было пересчитать по пальцам. Рукописи — византийские хроники в переводах, русские летописи, богословские трактаты, какие-то толстые, в кожу, тетради с непонятными шифрами. Здесь была целая стена, посвящённая государственному праву, — и именно на эту стену, как заметил Виктор, чаще всего падал взгляд хозяина библиотеки, когда тот входил в зал. Хозяин дома, князь Дмитрий Михайлович, активно, пристально, почти болезненно интересовался законами.
Он работал быстро, обладая тем навыком, который дают годы архивных изысканий: книга за книгой, шифр за шифром, пометка в описи, ещё одна пометка, ещё одна. Но при этом он не забывал слушать и смотреть — слушать каждый шорох, каждый скрип половиц, каждый шёпот за дверью, смотреть в щёлочку между книгами, в отражение стекла, в то, что происходило на другом конце зала. В библиотеку то и дело заходили люди — не только Матвей Иванович, приносивший кофе и новые каталоги, но и другие, которых Виктор не знал. Один раз заглянул молодой человек в мундире Семёновского полка, с усиками, с надменным, красивым лицом — племянник князя, Василий Владимирович, — но, увидев чужого, тут же вышел и плотно закрыл за собой дверь, не проронив ни слова. Ещё через час, когда Виктор разбирал нижний ярус у окна, дверь отворилась снова, и на пороге появился незнакомец, ради которого, как чуял Виктор всей своей исторической интуицией, он сюда и был послан.
VI
Человек лет пятидесяти, с бледным, невыразительным лицом, на котором трудно было прочесть какие-либо чувства, в тёмном, немецкого покроя платье — без парика, с редкими, зачёсанными набок волосами, открывавшими высокий, лысеющий лоб. Под мышкой он держал кожаный портфель, поношенный, но добротный, и выражение его лица — если только можно было назвать выражением эту застывшую маску — Виктор определил бы как «профессорское неодобрение». Именно таким он и представлял себе немецкого законника Беккера, о котором говорил Меншиков, — человека, который привык к порядку, к точности, к тому, что каждое слово имеет своё значение, и который терпеть не мог русской небрежности, русской бесшабашности, русского «авось».
Незнакомец осмотрел зал быстрым, взглядом, заметил Виктора, чуть нахмурился — но ничего не сказал, не спросил, кто это, не потребовал объяснений. Видимо, князь уже предупредил его о приезде архивариуса. Он прошёл в дальний угол, туда, где стоял большой стол, заваленный бумагами, и, сев на стул, раскрыл портфель, вынул несколько листов — исписанных мелким, аккуратным, немецким почерком, — и принялся что-то писать, изредка поднимая глаза к потолку, как будто искал вдохновение на потолочных балках.
Виктор, оставаясь на своём месте, не сводил с него осторожного, пристального взгляда, стараясь не оборачиваться слишком резко, не задерживать взгляд слишком долго. Он делал вид, что изучает какой-то древний фолиант — кажется, это было Евангелие XVI века в серебряном окладе, — но все его чувства, все его мысли были направлены на немца, на его бумаги, на то, что он пишет.
Прошло около четверти часа. Тишина в библиотеке стояла такая, что слышно было, как потрескивают поленья в камине и как за окном, на улице, изредка проезжают сани. И в этой тишине дверь отворилась в третий раз, и вошёл сам князь Дмитрий Михайлович.
Он направился сразу к немцу, не глядя в сторону Виктора, и заговорил — естественно, по-немецки, на том чистом, почти без акцента языке, который выдавал в нём человека, получившего европейское образование. Говорили они негромко, но в тишине библиотеки, где звуки разносились как по воде, каждое слово было слышно, если уметь слушать. А Виктор умел.
— ...проект почти готов, — говорил Беккер, раскладывая перед собой листы и поправляя очки на носу. — Я изложил основные положения так, как мы обсуждали в прошлый четверг. Власть монарха ограничивается в трёх пунктах. Первое: объявление войны и заключение мира. Второе: введение новых податей и налогов. Третье: назначение высших чинов — канцлера, фельдмаршалов, президентов коллегий. Всё это переходит к Совету.









