
Полная версия
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 2
– Гнев у него, видите ли! Да какой там гнев. Просто чешется у парня не в том месте. Ему бы бабу такую, шоб кожа гармошкой, шоб коленки хрустели, когда она его в узлы вяжет. А он тут салфетки рвет. Я вот тоже, бывает, злюсь, но я-то знаю: это все оттого, что вчерашняя мадам была суховата, как старая вобла. А когда баба сочная, когда у нее ляжки такие, что пальцы тонут, – никакой дисфории не будет, один только голый пот и благодать. Тьфу, сопляки. Развели тут медицину, а делов-то – задрать юбку повыше да вмяться поглубже в эту липкую человеческую слякоть...
Он замер, уставившись в свою пустую чашку с видом триумфатора, который только что доказал теорему Ферма, используя вместо цифр исключительно анатомические подробности рыночных торговок. В углу кофейни повисла тяжелая, как сырое одеяло, тишина.
Диффамация
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия». Его лицо выражало ту степень интеллектуального страдания, которая обычно предшествует либо написанию трактата, либо заказу третьей порции коньяка. Он созерцал мир через пенсне, полагая, что Вселенная – это лишь черновик, присланный ему на правку.
«Мироздание глубоко дефектно в своей основе, – думал Платон Пантелеймонович, брезгливо помешивая ложечкой воздух над чашкой. – Даже облака сегодня плывут с каким-то плебейским отсутствием композиции. А ведь в этом хаосе скрыта тончайшая материя репутационных рисков».
Он как раз размышлял о том, что современное общество совершенно утратило вкус к изящной клевете, когда за соседним столиком произошло Событие. Молодой человек в нелепом худи, потянувшись за сахаром, случайно опрокинул на платье своей спутницы бокал лимонада и, покраснев, пробормотал: «Ой, извини, я такой неуклюжий, прямо как тюлень в брачный период».
Платон Пантелеймонович вздрогнул.
– Вот оно! – воскликнул он, внезапно подавшись вперед и обращаясь к опешившему юноше. – Молодой человек, вы сейчас совершили акт чистейшей диффамации! Вы понимаете, что вы натворили? Диффамация – это ведь не просто распространение сведений, порочащих честь. Это инструмент Бога! Вы публично заявили о своей схожести с ластоногим, тем самым понизив свой социальный статус до уровня обитателя прибрежных льдин.
Юноша попытался вставить слово, но Платона Пантелеймоновича уже несло по кочкам его собственного воспаленного сознания.
– Вы думаете, диффамация – это юридический термин? Ха! Это прелюдия! Вот взять, к примеру, Клавдию из третьей парадной. Позавчера я сказал дворнику, что ее манеры напоминают поведение портовой девки при виде иностранного судна. Это ли диффамация? Юридически – безусловно, ведь сведения ложны, так как девка в порту хотя бы чистит зубы. Но по сути!
Голос Похотливого стал сиплым, а интеллигентская маска начала таять, обнажая нечто подозрительно напоминающее физиономию подвыпившего сатира.
– Ведь к чему ведет любая порочащая информация? К тому, что баба, будучи припертой к стенке общественным мнением, становится податливей, как мокрый картон! Если я распущу слух, что эта Клавдия крутит шашни с половиной нашего многоквартирного дома, она, чтобы оправдаться, придет ко мне. И вот тогда, милейший, начинается самый смак. Вся эта шелуха про «диффамацию» слетает, и остается только голая, потная правда жизни.
Он задышал тяжело, его глаза маслянисто заблестели.
– Вы ей про «ущемление достоинства», а она вам – коленкой в бок! А вы ей: «Милочка, да о вас в газетах пишут, что вы в отелях с дальнобойщиками в лото на раздевание режетесь!» Она в слезы, мол, диффамация, ложь, поклеп... А сама уже пуговицу на блузке теребит. Потому что баба, когда ее в грязи вываляешь словесно, она будто роднее становится. Сразу понимает: мы с ней одного поля ягоды, оба из сточной канавы. И вот тут-то, когда ее репутация трещит по швам, как старый чепчик на толстой кухарке, наступает время для настоящего мужского разговора. Без всяких там реверансов. Хвать ее за филейные части – и какая там нахрен защита чести, когда у нее в глазах уже искры от собственного бесчестия прыгают!
Платон Пантелеймонович окончательно расхристался, галстук съехал набок, а из угла рта вытекла тонкая струйка слюны.
– Так что лей, парень, лимонад! Ори, что ты тюлень! Глядишь, и она в ответ признается, что она старая выдра. А там, в этой звериной возне, и до дела дойдет. Главное – побольше грязи на вентилятор, чтоб воняло на весь квартал, тогда и девки будут сговорчивее, и жизнь заиграет сочными красками питерской подворотни!
Он замолчал, тяжело отдуваясь. Молодая пара, охваченная тихим ужасом, стремительно ретировалась. Похотливый обвел зал победным взглядом, поправил пенсне и снова стал приличным членом общества.
– Диффамация, – прошептал он нежно, – это лучший афродизиак, придуманный юриспруденцией.
Дифференциация
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, подперев подбородок сухой ладонью, и с видом византийского летописца созерцал суету петербургского перекрестка. Его пенсне отражало осеннее небо, а в уме роились конструкции столь возвышенные, что обыватель непременно почувствовал бы себя букашкой.
«Мир есть упорядоченное целое, – размышлял он, поправляя крахмальный воротничок. – Но красота его – в вечном дроблении. В умении различать оттенки бытия там, где невежда видит лишь серую массу».
В этот момент за соседним столом официант, неловко взмахнув подносом, уронил блюдце. Фарфор разлетелся на дюжину острых фрагментов. Платон Пантелеймонович вздрогнул, и в его глазах вспыхнул странный, лихорадочный огонек.
– Вот она! – провозгласил он, обращаясь к испуганному юноше в фартуке. – Чистейшая дифференциация! Вы только вдумайтесь, молодой человек, в масштаб произошедшего. Дифференциация – это не просто деление целого на части по определенному признаку. Это фундамент эволюции. Когда единая клетка распадается на специализированные ткани, когда абстрактное благо делится на конкретные добродетели – это триумф порядка над хаосом!
Он подался вперед, понизив голос до заговорщицкого шепота, и его благообразный облик начал стремительно плыть, как дешевый грим бродячего актера.
– Ведь и в жизни, знаете ли, все так. Нельзя просто сказать «женщина». Это дилетантство! Нужно дифференцировать их по функциональному признаку, по, так сказать, качеству отделки. Вот возьмем, к примеру, Люську из пятой парадной. У нее же эта самая дифференциация на морде написана: левый глаз косит на бутылку, а правый – на чей-нибудь гульфик.
Платон Пантелеймонович шумно втянул носом воздух, его галстук съехал набок.
– Тут ведь какой признак разделения? Плотский! Одна баба – для парада, чтобы духами воняла на всю залу, а другая – чисто для употребления в темном углу, как рваная калоша. Разделяй и властвуй, как говорили древние! Глядишь на нее, вроде целое существо, а начнешь дифференцировать: тут у нее филе, там – вымя, а вместо души – сплошная чесотка и желание стрясти с тебя на чекушку.
Он уже почти кричал, брызгая слюной на скатерть. От прежнего эрудита не осталось и следа – за столом сидел помятый тип с сальными глазами.
– И погода ваша – тоже дрянь дифференцированная! Дождь каплет, как из прохудившегося крана в борделе. Разделили небо на тучи, а тучи – на помои. Тьфу! А Люську я все равно разделаю по косточкам, такая уж у меня научная база под это подведена...
Платон Пантелеймонович икнул, схватил со стола осколок блюдца и принялся ковырять им в зубах, окончательно погрузившись в пучину своих железобетонных, но крайне дурно пахнущих умозаключений.
Диффузия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, сжимая тонкими пальцами фарфоровую чашку так, словно это был пульс самой истории. Его лоб, испещренный морщинами высокого интеллектуального достоинства, отражал свет люстры. Вокруг колыхалась петербургская суета: дамы в джинсах, господа со смартфонами – копошение белковых тел, не подозревающих о движении мирового духа.
«Как жалка эта предсказуемость бытия, – думал Платон Пантелеймонович, глядя на прохожих сквозь пенсне. – Все в мире подчинено невидимым токам, великому закону всеобщего проникновения. Мы лишь атомы в хаосе, стремящиеся к равновесию».
В этот момент за соседним столиком неловкий официант задел поднос, и капля густого вишневого сиропа упала в стакан с водой, стоявший перед невзрачной дамой. Платон Пантелеймонович замер. Красное облако медленно, лениво стало расползаться в прозрачной среде, меняя структуру жидкости.
– Взгляните! – воскликнул он вдруг, обращаясь к оторопевшей даме. – Вы созерцаете триумф диффузии! Это же чистая поэзия физики: процесс взаимного проникновения молекул одного вещества между молекулами другого. Заметьте, без всякого внешнего воздействия, лишь за счет теплового движения частиц! Концентрация стремится к однородности по всему объему. Это как энтропия, мадам, как неизбежность!
Дама испуганно кивнула, пытаясь отодвинуться, но Платона Пантелеймоновича уже несло по крутым склонам его воспаленной логики. Голос его стал тише, а в глазах зажегся нехороший, масляный блеск.
– И ведь так во всем, – пробормотал он, наклоняясь к ее уху. – Диффузия – она ведь не только в стакане. Она в самой сути межчеловеческого трения. Вот вы сидите, такая вся из себя дистиллированная, а частицы окружающего смрада уже лезут в ваши поры. Это же чистая физиология, милочка. Сначала мы говорим о градиенте концентрации, а потом – бац! – и ты уже чувствуешь, как в твое личное пространство диффундирует какой-нибудь потный мужик в трамвае.
Он облизнул губы, и его лексикон начал стремительно осыпаться, как старая штукатурка.
– Бабы – это же идеальная среда для проникновения. У них же вся натура заточена под то, чтоб в них что-то растворялось. Сидит такая кошелка, строит из себя недотрогу, а внутри у нее молекулы уже так и прыгают, так и чешутся, чтоб с кем-нибудь перемешаться. Это же закон природы, дура! Чем выше температура, тем быстрее диффузия. Разгорячилась в танце – и все, считай, плотность упала, поры раскрылись, принимай гостей.
Платон Пантелеймонович уже почти шипел, брызгая слюной на кружевной воротничок соседки:
– Ты думаешь, ты духами надушилась для запаха? Нет, ты создала зону высокой концентрации, чтоб заманивать самцов на молекулярном уровне. А потом происходит диффузия тел в темной парадной, где все это ваше «высокое» превращается в обычное хлюпанье и перемешивание жидкостей. Взаимное, так сказать, проникновение в антисанитарных условиях. Природа не терпит пустоты, она хочет, чтоб я в тебя диффундировал прямо здесь, на этом липком столе...
Дама с визгом вскочила и бросилась к выходу. Платон Пантелеймонович проводил ее мутным взором, поправил пенсне и брезгливо вытер рот платком.
– Невежество, – вздохнул он. – Совершенное непонимание фундаментальных законов физики.
Дихотомия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Элегия», придерживая мизинец над чашкой глясе так высоко, будто надеялся зацепить им пролетающее мимо облако возвышенных смыслов. Его крахмальный воротничок резал подбородок, но Платон Пантелеймонович терпел – за приличие всегда нужно платить дискомфортом.
Взгляд его, затуманенный метафизической грустью, покоился на витрине.
«Мир, – думал он, – есть не что иное, как великая дихотомия. Вечное разделение на субъект и объект, на дух и плоть, на "А" и "не-А". Посмотрите на этот сахар: он бел, как невинность, но сладок, как грех. Вот она, дуалистическая природа бытия! Мы зажаты между Сциллой формы и Харибдой содержания. Дихотомия – это не просто развилка, это кость в горле мироздания, заставляющая нас вечно выбирать между правым и левым, между небом и...»
В этот момент за соседним столиком официант, неловко взмахнув подносом, уронил на пол фарфоровую сахарницу. Белый песок рассыпался по грязному кафелю, а крышечка, издав жалобный звон, укатилась под ботинок Платона Пантелеймоновича.
Он вздрогнул. Брови его поползли вверх, к залысине, а в глазах блеснул нехороший, желтоватый огонек.
– Извольте видеть! – громко произнес он, обращаясь к испуганному юноше в фартуке. – Типичный пример распада единства. Дихотомия в действии! Сахар был в сосуде, теперь он вне его. Это же чистая онтология: разделение на внутреннее и внешнее. А ведь всякая женщина, милейший, устроена точно так же. Она – сосуд, но с двойным дном и протекающей крышей.
Платон Пантелеймонович наклонился вперед, и его крахмальный воротничок наконец предательски хрустнул. Голос стал тише и приобрел вязкость пережаренного сиропа.
– Ты думаешь, это просто сахар? Нет, это метафора распущенности. Вот так и бабы: снаружи напудрятся, финтифлюшек нацепят, строят из себя недотрог – дихотомия, мать ее! А копни глубже, под этот их «фарфор» – так там такая сырость и труха, что хоть святых выноси. Разделение на «да» и «нет» у них чисто номинальное, как на заборе написано.
Он огляделся, убеждаясь, что дама за соседним столиком слышит каждое слово. Его лицо пошло багровыми пятнами.
– Взять хоть погоду. Сегодня солнце, завтра дождь. Дихотомия? Хрена с два! Это бабья натура. Сначала она тебе улыбается, зубы свои виниловые скалит, а через пять минут уже воет, как сука на помойке, потому что ты ей туфли не того оттенка навоза купил. Они же все внутри как этот рассыпанный сахар – липкие, противные, и хрен ты их обратно в пачку соберешь. Каждая мнит себя королевой, а на деле – только и ждут, чтоб какой-нибудь хмырь их за углом об колено...
Платон Пантелеймонович смачно сплюнул на пол, прямо в сахарную кучу, и вытер рот засаленным обшлагом пиджака, окончательно позабыв о мизинце и «Элегии».
– Дихотомия у них, видишь ли... Одна половина бабы хочет в церковь, а вторая – чтоб ее в кабаке за вихры таскали. И обе половины, заметь, одинаково воняют дешевыми духами и селедкой. Тьфу, срамота!
Официант поспешно отступил, а Платон Пантелеймонович, тяжело дыша, уставился в свою чашку, где в талом мороженом плавала какая-то подозрительная муха, идеально дополняя описанную им картину мира.
Доктрина
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, скрестив ноги с той изысканной небрежностью, которая свойственна лишь людям, чья библиотека превышает три тысячи томов. Его пенсне отражало осеннее петербургское солнце, а в мыслях царила стройная симфония метафизики. Он смотрел на мир как на сложную систему эманаций, где каждый лист, упавший на мокрый асфальт, был лишь бледной тенью Идеи.
– Посмотрите, душа моя, – обратился он к официанту, едва коснувшись пальцем фарфора, – как природа стремится к упорядоченности. Это ведь чистый логос!
Событие, погубившее этот оазис духа, было ничтожным: у соседнего столика дама в строгом сером костюме уронила на пол брошюру, в заголовке которой мелькнуло слово «доктрина».
Платон Пантелеймонович встрепенулся. Его взгляд, еще секунду назад блуждавший в эмпиреях, хищно зацепился за этот термин.
– Ах, доктрина! – воскликнул он, и голос его приобрел ту вкрадчивую хрипотцу, от которой у филологических дев обычно случается мигрень. – Это есть руководящий теоретический или политический принцип, учение, научная или философская теория. Возьмем, скажем, «Доктрину Монро». Знаете ли вы, друзья мои, что этот документ 1823 года – вершина политического кокетства? «Америка для американцев!» – провозгласил Джеймс Монро. Он выставил вокруг своего континента забор, заявив Европе: «Руки прочь, старые греховодники, здесь мы будем хозяйничать сами». Это же чистейшей воды изоляционизм, возведенный в ранг государственной религии.
Он наклонился вперед, и его пенсне зловеще блеснуло.
– Но всмотритесь в суть! Что такое эта доктрина, как не инстинкт старого ревнивца, который запер молодую жену в спальне и заколотил окна досками? «Не смейте вмешиваться в наши дела в Западном полушарии!» – кричит он. А сам-то? Сам-то Монро прикрывался благочестием, а в это время его доктрина медленно расстегивала пуговицы на юбках соседних республик. Это ведь, господа, самый настоящий политический абьюз. Сначала он говорит: «Я защищу тебя от этих грязных испанских конкистадоров», а сам уже тянет свои лапы к Панамскому перешейку.
Тон Платона Пантелеймоновича начал стремительно терять светский лоск. Эрудиция сменилась чем-то липким и тяжелым.
– Ведь доктрина эта – она как баба в корсете. С виду – неприступная скала, демократия, свобода, высокие идеалы. А на деле – залезь ей под подол, и там найдешь только желание, чтоб ее пожестче экспансировали. Все эти зоны влияния – это же просто прелюдия! Монро хотел единоличного права лапать эти Карибы, пока они визжат от восторга. Европа-то облизывалась, а он им – шиш! Мол, это мой кусок мяса, я его буду мариновать.
Официант попятился. Платон Пантелеймонович уже не шептал – он почти рычал, и слюна в углу его рта окончательно разрушила образ ценителя высоких литературных жанров.
– И вот они все такие, эти доктрины. Строят из себя девственниц в закрытых пансионатах, а сами только и ждут, когда придет какой-нибудь Тедди Рузвельт с большой дубиной. Да любая баба, как и эта ваша Америка, мечтает, чтоб ее обнесли забором и начали жестко доминировать в рамках отдельно взятого полушария. Им же не политика нужна, им нужен крепкий геополитический захват за ляжки, чтоб аж кости хрустели, и никакой посторонний глаз в эту спальню не заглядывал...
Он замолчал, тяжело дыша. На столике остывал кофе, а дама в сером костюме спешно покидала кофейню, забыв зонтик. Платон Пантелеймонович посмотрел ей вслед и добавил совсем тихо, по-хозяйски:
– Ишь, пошла... Изоляционистка. Тоже, поди, ждет своей аннексии.
Доктрина Срамного Детерминизма
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия», поджав губы так сильно, словно удерживал ими рухнувший фронт мировой интеллигентности. Его пенсне, казалось, само по себе излучало скепсис в отношении пролетающих мимо воробьев и общей неустроенности бытия. В руках он держал свежий номер «Вестника Метафизики», а в голове – грандиозный план по спасению человечества от пошлости через осознание Высшего Порядка.
– Взгляните на этот закат, – прошептал он своему отражению в витрине. – Какая чистота линий! Какая строгая, почти монашеская аскетичность в распределении охры и ультрамарина. Мир – это геометрическая теорема, требующая лишь достойного доказательства.
В этот момент за соседним столиком произошло событие библейского масштаба: полная дама в кричащем пунцовом капоре, потянувшись за эклером, неловко задела чашку. Коричневая жижа с чавкающим звуком выплеснулась на белую скатерть, образовав бесформенное, неприличное пятно.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его левый глаз мелко задергался.
– Ха, – выдохнул он, и голос его из бархатного баритона превратился в сухой шелест. – Вот оно. Детерминация в действии. Вы видите это пятно? Вы думаете, это просто неосторожность? О нет, друзья мои, это проявление моей великой и непоколебимой Доктрины Срамного Детерминизма.
Он подался вперед, впиваясь взглядом в случайного соседа по столику.
– Суть Доктрины проста, как грех, и фатальна, как алименты. Она гласит: любая макроструктура Вселенной, будь то парад планет или падение курса юаня, неумолимо стремится к образу и подобию низменного соития. Все в мире – лишь прелюдия к тому, чтобы кто-то кого-то употребил в темном углу. Это фундаментальный закон природы: энергия не исчезает, она просто трансформируется в чесотку между ног.
Платон Пантелеймонович сорвал пенсне. Его лицо покраснело, а эрудиция начала стремительно осыпаться, обнажая нечто серое и липкое.
– Посмотрите на этот кофе на скатерти! Это же аллегория. Темная, горячая субстанция внедряется в девственную белизну ткани. Вы скажете – неопрятность? Не смешите мои седые фаберже! Это вожделение! Даже погода, черт бы ее драл... Вы думаете, почему дождь идет? Это тучи трутся друг о друга в небесном экстазе, пока не спустят влагу нам на лысины. Мировая политика? Да бросьте вы свои байки про геополитику. Все эти саммиты – просто куча мужиков в дорогих костюмах, которые меряются длиной своих... амбиций, чтобы в итоге завалить какую-нибудь практикантку в Овальном кабинете.
Он перешел на хриплый полушепот, брызгая слюной на скатерть.
– Вся история – это история не вымытых вовремя простыней. Наполеон шел на Россию, потому что ему в Париже недодали, и он решил отодрать всю Европу разом. И эта баба с эклером... Видите, как она его в рот пихает? Это же чистый срам! Вся ее жизнь, весь ее «детерминизм» – в этом заглатывании крема, потому что в башке у нее – одна только похоть и мечта о пьяном матросе в портовом кабаке. Весь космос – это одна большая, потная, копошащаяся куча, где звезды – лишь прыщи на заднице мироздания!
Платон Пантелеймонович замолчал, тяжело дыша. На губе у него закипела белая пена. Дама в пунцовом капоре поспешно ретировалась, оставив недоеденный эклер, который в глазах Похотливого выглядел теперь как неоспоримое доказательство конца света.
– Официант! – гаркнул он, окончательно теряя человеческий облик. – Убери эту срамную жижу со стола. Глядеть тошно, как она тут разлеглась, манит...
Достоевизм, достоевщина
Осенний Санкт-Петербург исходил мелкой, въедливой хворью. Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна пельменной «FM», благородно скрестив пальцы на набалдашнике трости. В его мыслях царил строгий, почти монастырский порядок. Он созерцал прохожих сквозь призму высшего гуманизма, размышляя о фатуме, очищении страданием и метафизическом надломе русской души.
– Настоящая достоевщина, – прошептал Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне. – Весь этот город – клиника духовного непокоя. Какое глубокое, трагическое явление этот достоевизм. Это ведь не просто сюжеты. Это обнажение подполья человеческой психики. Человек Достоевского всегда стоит на краю бездны. Он упивается своим падением. Бунт против рацио, вечный поиск Бога через самую темную, глухую греховность. Преступление как единственный способ проверить границы личной свободы. И следом – неизбежное, сладострастное самобичевание. Какая великая диалектика духа! Как тонко Николай Гаврилович... виноват, Федор Михайлович уловил этот надрыв! Либо ты тварь дрожащая, либо право имеешь. Третьего пути славянская ментальность не предполагает.
В этот момент пухлая буфетчица Зинаида, проносившая мимо поднос с чаем, круто повернулась. Сдобный, горячий ватрушечный бок Зинаиды случайно задел плечо погруженного в думы мыслителя.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Взгляд его мгновенно остекленел, а высокопарная бледность сменилась багровым румянцем.
– Вот! Вот оно, живое подтверждение! – завел он, сперва тихо, но быстро набирая обороты на весь зал. – Произошло столкновение миров. Зинаида, вы сейчас совершили акт чистейшей достоевщины. Ведь что есть этот ваш внезапный толчок бедром? Это классический надрыв! Вы, Зинаида, в данный момент являете собой образ Сонечки Мармеладовой. Вы тоже пошли по желтому билету бытия, продавая этот суррогатный кофе ради пропитания своих пьющих родственников. Но подсознательно вы жаждете падения. Ваша плоть бунтует против метафизического застоя. Вы толкнули меня, потому что ваша раскольниковская натура ищет топора. А топор в контексте современной половой диалектики – это жесткий, бескомпромиссный блуд.
Посетители кофейни побросали ложки. Платон Пантелеймонович сорвал пенсне и пошел на буфетчицу грудью, активно жестикулируя.
– Логика тут железная, господа! Посмотрите на эти тугие, налитые грехом формы. Это же Настасья Филипповна в момент катарсиса. Она хочет, чтобы ее бросили в камин вместе с пачкой стотысячных купюр. Вся эта ваша достоевщина сводится к одной простой, шкурной истине. Русская душа тоскует по хорошей, ядреной порке в номерах. Все эти мытарства, Раскольниковы, Карамазовы – просто сублимация. Митенька Карамазов почему страдал? Да потому что Грушенька крутила перед ним задом, а у него бабок не хватало на нормальный, скотский разгул с цыганами и бабами! Весь этот питерский сплин – от обычного недотраха. Погода шепчет, грязь хлюпает, бабы юбками шуршат. Какое там право имеешь? Ты пойди, Сонька, задери подол-то, покажи свое истинное подполье! Хватит ломаться, как Мармеладов перед чаркой. Давай сюда свои карамазовские страсти, Зинка, тащи корыто, будем тонуть в блуде, как шведы под Полтавой!









