Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 1
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 1

Полная версия

Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

В этот момент за соседним столом официантка уронила поднос с апельсиновым соком. Стеклянный грохот вспорол тишину, а липкая рыжая лужа потекла прямо к ботинкам Платона Пантелеймоновича.

Он посмотрел на пятно. Его глаз дернулся. Высокий лоб прорезала морщина, в которой могла бы спрятаться целая библиотека.

– Ха, – сказал он, и голос его из бархатного баритона превратился в скрип несмазанной телеги. – Вот вам и аллюзия на Данаю. Зевс сошел к ней золотым дождем, а эта дура плеснула мне на штиблеты суррогат из концентрата. Золотой дождь, понимаете? А Даная-то небось сидела в своей башне, скучала, и только и ждала, когда ей сверху что-нибудь капнет.

Платон Пантелеймонович наклонился к соседу, и его эрудиция начала стремительно линять, как дешевый ситец.

– Вот и бабы все такие. Строят из себя античные статуи, цитируют Ахматову, а чуть что – сразу в лужу. Вы посмотрите на эту официантку. Трясется, кобыла. У нее же в башке ни одной мысли про Элиота, у нее там только как бы юбку повыше задрать, чтоб чаевых больше отсыпали. Она ж как та Даная – только подставляй, куда польется.

Он брезгливо ткнул тростью в лужу сока.

– И ведь каждая мнит себя загадкой, аллюзией на вечную женственность. А на деле – обычное мясо в колготках. Вот вы, милейший, думаете, она из-за сока расстроилась? Черта с два! Она просто представила, как этот сок по ее ляжкам течет, когда ее какой-нибудь залетный грузчик в подсобке прижмет. У них же все через это... через инстинкт. Чистая физиология, обернутая в кружева. Тьфу! Вся эта ваша культура – лишь способ прикрыть тот факт, что бабе хочется, чтоб ее просто хорошенько встряхнули, как этот грязный поднос.

Платон Пантелеймонович тяжело дышал. От его недавнего изящества не осталось и следа; он сидел, расставив колени, и плотоядно разглядывал щиколотки проходящих мимо дам.

– Золотой дождь... – прохрипел он напоследок. – Все золото мира не стоит одной нормальной бабы в правильной позе. А они еще обижаются, когда им правду в лицо говоришь. Дуры... Натуральные дуры.

Он резко встал, не допив кофе, и вышел, тяжело опираясь на трость, оставляя за собой липкие следы и запах дешевого табака.


Алогизм

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, сжимая тонкими пальцами фарфоровую чашку так, словно это был пульс самой цивилизации. Над его накрахмаленным воротничком возвышалось лицо редкой интеллектуальной лепки, на котором застыло выражение бесконечной скорби по уходящей культуре. В мыслях его теснились античные портики, категорические императивы и тончайшие кружева метафизики.

«Мир, – думал Платон Пантелеймонович, меланхолично глядя на сахарницу, – есть лишь совокупность феноменов, стремящихся к упорядоченности. Мы, последние из могикан духа, обязаны блюсти чистоту логоса в этом хаосе бытия».

В этот момент за соседним столиком произошло событие ничтожное, но фатальное: грузная дама в кричащей шляпе, пытаясь достать платок, неловко задела сахарницу. Белые кубики с сухим стуком рассыпались по скатерти.

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его бровь взметнулась вверх, как испуганная птица.

– Видите? – обратился он к опешившему официанту, указывая на рассыпанный рафинад. – Вот он, чистейший алогизм в действии! Вы ведь понимаете, что такое алогизм, юноша? Это не просто отсутствие логики, это ее полное, злонамеренное отрицание. Это когда следствие не просто не вытекает из причины, а плюет ей в лицо, танцуя на руинах здравого смысла.

Официант замер, прижав поднос к груди.

– Алогизм – это фундамент нашего абсурдного существования, – продолжал Похотливый, и голос его начал терять салонную бархатистость. – Вот сахар лежит. Казалось бы – сладкий кристалл. Но в контексте этого нелепого падения он превращается в символ энтропии. А где энтропия, там и распад. А где распад – там, извольте видеть, и бабы!

Он подался вперед, и его глаза хищно блеснули.

– Ведь женщина – это и есть ходячий алогизм в юбке, понимаешь ты, любезный? Вот эта корова уронила сахар, а у меня в башке уже крутится, как вчерашняя Верка из четвертой парадной... Она же как этот рафинад – снаружи белая, а начнешь лизать – сплошной диабет и никакой логики. Ты ей про Канта, а она тебе – «купи сапоги». Алогизм! Полный разрыв причинно-следственных связей между ее куриным мозгом и моими возвышенными порывами.

Платон Пантелеймонович тяжело задышал, его воротничок помялся.

– И вот ты стоишь, смотришь на эти кубики, а видишь ее ляжки, такие же рыхлые и рассыпчатые. И понимаешь, что все в мире – от падения курса рубля до дождя за окном – ведет к одному: к тому, как эта халда задирает подол в темном коридоре. Весь этот ваш алогизм – просто ширма для того, чтобы прикрыть похоть, которая прет из каждой щели, как деготь из дырявой бочки! Тьфу!

Он грохнул чашкой о блюдце, обрызгав скатерть коричневыми каплями, и добавил уже совсем хрипло:

– Сахар она рассыпала... Дура ты, баба, и логика у тебя – между ног, такая же кривая и потная. Понарожали алогизмов, теперь порядочному человеку и кофе выпить не с кем, чтоб не вспомнить, как Верка в подворотне...

Платон Пантелеймонович резко встал, поправил внезапно ставший тесным пиджак и, не глядя на онемевшую публику, вылетел вон, волоча за собой шлейф невидимого, но густого амбре из высшей философии и низменных инстинктов.


Амбассадор

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Экзистенция», скрестив ноги в безупречно отутюженных брюках. Его взор, подернутый дымкой философской печали, скользил по лепнине потолка. В голове Платона Пантелеймоновича в этот момент совершался сложный алхимический процесс: он сопоставлял хрупкость бытия с матовым блеском фарфоровой чашки.

«Мир, – думал он, поправляя пенсне, – есть лишь совокупность смыслов, которые мы, избранные, транслируем в вечность. Мы – носители культурного кода, хранители логоса».

Его внимание привлекла афиша на стене: «Наш бренд ищет амбассадора».

Платон Пантелеймонович шевельнул ноздрями. Слово «амбассадор» отозвалось в нем чем-то государственным, латинским, почти имперским.

– Извольте видеть, – обратился он к юноше за соседним столиком, который неосторожно уронил ложку. – Вот вы, молодой человек, вероятно, полагаете, что амбассадор – это просто рекламный манекен? О, святая простота! Это же концепция высшего порядка. Происходит от латинского ambactus, что значит «слуга» или «вестник». В высоком смысле – это лицо бренда, его живое воплощение, тот, кто несет идею в массы не через сухую букву закона, а через личное обаяние и, если позволите, через плоть и кровь.

Юноша кивнул, пытаясь ретироваться, но Платон Пантелеймонович уже оседлал своего любимого конька.

– Амбассадор – это мост между идеальным миром идей и грубой материей потребителя. Он должен... как бы это выразиться... обладать магнетизмом. Вот возьмем, к примеру, амбассадора парфюмерного дома. Что он делает? Он соблазняет. А соблазн, мой юный друг, всегда пахнет не только фиалками, но и чем-то более приземленным.

Глаза Платона Пантелеймоновича вдруг масляно блеснули, а голос утратил бархатистую интеллигентность.

– Ведь если вдуматься, любая баба – она по сути своей амбассадор. Только не швейцарских часов, а природного блуда. Взять хоть вон ту, в красном, что у стойки жопой крутит. Она же транслирует чистый месседж: «Посмотрите на мои лодыжки, я готова представлять интересы грехопадения в любом подвале».

Он подался вперед, обдав собеседника запахом дешевого коньяка и застарелого вожделения.

– Ты посмотри, как она чашку держит. Это же не эстетика, это чистый призыв к акту! Амбассадорша, мать ее. Ей бы не духи рекламировать, а курсы по скоростному снятию панталон. Весь этот их «имидж» и «представительство» – просто вуаль на потной роже похоти. Я вот давеча в метро одну такую амбассадоршу видел: сидит, книжку читает, а сама ногу на ногу перекинула так, что у меня в кармане ключи расплавились. Ишь, просветительница! Знаем мы, какую ты истину в массы несешь, курва подзаборная, небось вся спина в занозах от амбарных дверей...

Платон Пантелеймонович смачно сплюнул на кафельный пол и, внезапно вернув лицу выражение скорбного величия, добавил:

– Вот таков он, мой друг, тернистый путь репрезентации смыслов в нашем эфемерном мире.


Амбивалентность

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, поджав губы с таким видом, будто лично курировал поставку смыслов в это бренное заведение. Перед ним остывал раф, а в уме кипела работа: он препарировал мироздание.

– Амбивалентность, – прошептал он в пространство, пробуя слово на вкус, как редкий трюфель. – Вот истинный нерв бытия. Двойственность чувств, господа, когда объект одновременно внушает и восторг, и содрогание. Как у Эйзенштейна в монтаже, как у Гегеля в диалектике! Мир – это слоеный пирог из противоречий, где «да» всегда беременна своим «нет».

Он поправил пенсне. Вокруг царила благопристойность. Старушка ела эклер, юноша листал томик стихов. Платон Пантелеймонович чувствовал себя атлантом, держащим на плечах купол интеллектуальной мысли.

В этот момент за соседним столиком официант неловко взмахнул подносом, и капля клубничного сиропа сочно шлепнулась на белоснежную скатерть.

Платон Пантелеймонович замер. В его глазах сверкнула опасная искра.

– Видите? – обратился он к опешившему юноше со стихами. – Чистейшая иллюстрация! Это пятно – оно ведь амбивалентно. Оно – и рана на теле чистоты, и манящий плод. Это как… как бабы, понимаешь? Вот идет она, вся такая в кружевах, фифа фифой, амбивалентность из нее так и прет: морда ангельская, а в мыслях – как бы у тебя кошелек выпотрошить да на шею влезть.

Он подался вперед, голос его утратил бархатистость и приобрел тембр несмазанной телеги.

– Ты на нее глядишь – и вроде прибить охота за стервозность, и в то же время тянет прижать к косяку в темном коридоре. Вот она, двойственность! Сверху – духи «Шанель», а копни глубже – там же дикий зверь, жаждущий непотребства. Понимаешь, о чем я? Любая девка – это ходячий конфликт интересов. Она тебе улыбается, а сама прикидывает, хватит ли у тебя силенок донести ее до кровати и не опозориться.

Платон Пантелеймонович уже не шептал. Он почти рычал, и его эрудиция окончательно капитулировала перед физиологией.

– Взять хоть ту же Зинку из четвертой парадной. Интеллектуалка, говорит, в библиотеке пашет. Амбивалентность в полный рост: днем – книжный червь, а ночью, как юбку задерет, так там такие бездны открываются, что никакой Гегель не вывезет! Одна сплошная похоть и ни капли приличия. Грязища, брат, натуральная биологическая грязища, в которой мы все барахтаемся, прикрываясь высокими словами. Тьфу!

Он резко встал, опрокинув чашку. Коричневая жижа потекла по столу.

– Вот вам и диалектика, – буркнул он, вытирая руки засаленным платком. – Все в итоге сводится к тому, чтобы затащить кого-нибудь за гаражи и предаться там самому низменному дуализму.

Платон Пантелеймонович вышел на улицу, гордо неся свою одержимость мимо остолбеневших посетителей, уверенный, что только что преподал им лучший урок философии в их жизни.


Амбидекстер

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия», поджав губы так, словно только что проглотил томик Канта и теперь мучительно пытался его переварить. Его пенсне, казалось, само по себе излучало свет высшего знания, а крахмальный воротничок подпирал подбородок с такой силой, что любая мысль, ниже философской, была обязана задохнуться на взлете.

– Взгляните на этот мир, – цедил он в пространство, обращаясь к испуганному официанту. – Все сущее – лишь бледная тень идей. Гармония космоса зиждется на дуализме. Левое и правое, свет и тьма, субстанция и акциденция…

Официант, стараясь не дышать, поставил на стол чашку. В этот момент дверь распахнулась, и в зал вошел господин в экстравагантном пальто. Он на ходу достал из кармана две ручки и начал одновременно подписывать два разных документа, разложенных на стойке.

– О! – Платон Пантелеймонович воздел палец. – Зрелище для посвященных! Перед нами редчайший экземпляр – амбидекстер. Это индивид, в равной степени владеющий обеими руками. Никакой асимметрии полушарий, никакой доминанты левого над правым. Это высшая форма биологического равноправия, когда правая десница не знает, что делает шуйца, но обе делают это с одинаковым изяществом.

Он подался вперед, и его взгляд внезапно подернулся маслянистой пленкой.

– Но вы только вдумайтесь, какая за этим кроется бездна... Какое коварство природы! Ведь если человек амбидекстер, то он, по сути, универсальный инструмент порока. Вот представьте себе какую-нибудь Катьку из номеров. Обычный человек ее обнимет – и рука затекла. А этот? Этот же может щипать ее за левое полупопие и одновременно выводить каллиграфическим почерком непристойности у нее на лопатке!

Голос Платона Пантелеймоновича внезапно охрип, приобретая тембр несмазанной телеги.

– Это же какая экономия времени для разврата! Обычный мужик пока расстегнет лифчик – вспотеет, а амбидекстер – р-раз! – и обеими клешнями вцепился в девичьи стати, как краб в дохлую рыбу. Ему все равно, с какого боку подкатывать. Он же, подлец, может одной рукой водку в глотку заливать, а другой в это время под юбкой у бабы инспекцию проводить, и ни одна деталь от него не ускользнет!

Он смачно сплюнул на паркет, забыв о Канте.

– Я их за версту чую, этих двуруких выродков. Идут такие, морды постные, а в голове – сплошной амбидекстризм. Это ж какая сноровка: левой за сиську мацает, а правой уже у нее в ридикюле шарит, чтоб на утро было на что опохмелиться. Тьфу! Двустволки похотливые! Вся их одаренность – это чтоб удобнее было баб по углам зажимать, используя обе конечности с максимальным коэффициентом полезного трения. Официант! Гнида! Тащи еще кофию, а то у меня от этих мыслей в паху чешется, как у плешивого кобеля!

Платон Пантелеймонович поправил пенсне, которое теперь сидело криво, и хищно уставился на проходившую мимо даму, прикидывая, какой рукой он бы ее схватил, будь он чуть менее философом и чуть более амбидекстером.


Амикошонство

Платон Пантелеймонович Похотливый пил кофе в «Элегии». Его мизинец парил над чашкой на высоте птичьего полета, демонстрируя аристократизм 80-го уровня. Лицо его выражало глубокую скорбь о судьбах человечества, хотя на самом деле он просто пытался в уме умножить 15 на 4. Из-за столика веяло элитным табаком, копеечным высокомерием и отчетливым желанием уйти, не заплатив.

«Взгляните на этот мир, – думал Платон Пантелеймонович, озирая залу через монокль, который постоянно выпадал, поскольку глазное яблоко персонажа было слишком выпуклым от постоянного возбуждения. – Всеобщее падение нравов! Мы забыли об иерархии, о дистанции, о сакральном трепете перед авторитетом».

В этот момент к соседнему столику подошел молодой человек в мятом пиджаке. Он хлопнул своего собеседника – седого профессора – по плечу и зычно хохотнул: «Ну что, старик, как делишки? Опять маешься со своими манускриптами?»

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его лицо пошло пятнами цвета перезревшей свеклы.

– Амикошонство! – выдохнул он, и это слово вылетело из его уст, как ядовитая жаба. – Чистейшее, беспримесное амикошонство.

Он повернулся к случайному соседу справа, который просто хотел доесть свой круассан, и вцепился в его пуговицу.

– Вы видите это бесстыдство, милостивый государь? Само слово происходит от французского ami – друг и cochon – свинья. «Друг-свинья»! Это фамильярность, переходящая границы приличия, это отсутствие субординации, когда ничтожный червь воображает себя равным титану. Но вы вдумайтесь, сударь, вдумайтесь глубже! Почему этот юнец так беспардонно хлопает старца? Потому что в основе любого амикошонства лежит подавленная тяга к плотскому смешению!

Голос Похотливого стал тише и хриплее, а глаза подозрительно заблестели.

– Ведь что такое «свинья»? Это существо грязное, копошащееся в навозе. Амикошонство – это когда ты хочешь залезть в чужую душу без мыла, так же, как вчерашняя девка из кабаре «Красный фонарь» лезет тебе в карман своими липкими лапками. Эта рыжая, Беатриса… или как там ее, со стертыми каблуками и чесночным выхлопом. Она ведь тоже амикошонит! Называет тебя «пупсиком», а сама только и ждет, чтоб ты расстегнул портмоне, пока она обтирает своими потными ляжками твои панталоны.

Сосед попытался отодвинуться, но Платон Пантелеймонович уже вошел в пике. Его эрудиция окончательно капитулировала перед физиологией.

– Это все одно, батенька! Что политика, что этот хам с профессором. Весь мир – одна большая засаленная постель. Вот вы думаете, министр иностранных дел руку жмет коллеге просто так? Черта с два! Это амикошонство, прелюдия к тому, чтоб нагнуть соседа и вдуть ему по самые санкции. Как та хабалка с рынка, Верка, что грудями на прилавок ложится: «Возьми, милок, огурчик, сладкий, как грех». А сама стоит, почесывается под подолом, и глаза такие похотливые, коровьи… Весь этот этикет – просто ширма для того, чтобы в итоге все свелось к одному: кто кого завалит в солому и чьи панталоны полетят в угол первыми. Жизнь – это когда тебе тыкают, чтобы поскорее добраться до твоего срамного места, и никакое французское слово эту вонь не закрасит!

Платон Пантелеймонович тяжело задышал, вытирая пот с залысины салфеткой, на которой остались следы крема. Он снова стал похож на приличного члена общества, лишь по его лицу пробегала судорожная усмешка человека, который только что увидел весь мир голым и очень немытым.


Амок

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Ампир», придерживая мизинец над чашкой так высоко, будто тот пытался подать сигнал о помощи. Его взгляд, подернутый дымкой экзистенциальной грусти, скользил по колоннам. Платон Пантелеймонович размышлял о судьбах цивилизации. Он видел себя атлантом, удерживающим небесный свод культуры в этом мире пластиковых стаканчиков и суеты.

– Посмотрите на этот закат, – обратился он к официанту, который просто хотел забрать счет. – Разве это не пурпур древнеримских тог? Разве не в таком освещении рождались величайшие философские трактаты о бренности сущего?

Официант кивнул и попятился. Платон Пантелеймонович вздохнул. Его эрудиция была тяжким бременем, золотым панцирем, под которым билось сердце тонкого ценителя... чего-нибудь эдакого.

В этот момент за соседним столиком молодая пара бурно обсуждала статью в журнале. Девушка, всплеснув руками, воскликнула:

– Представляешь, в новостях пишут: на островах опять случился случай амока! Человек просто схватил мачете и побежал...

Глаза Платона Пантелеймоновича внезапно сузились. Он подался вперед, и его лицо приобрело выражение голодной гиены, увидевшей раненую антилопу.

– Простите, юная леди, – вклинился он, и его голос из бархатного баритона стал превращаться в маслянистый шепот. – Я не мог не услышать. Амок! Слово малайского происхождения. Состояние исступления, когда субъект, подавленный социальными нормами или личной неудачей, внезапно впадает в кровавую ярость. Он бежит, сметая все на своем пути, не разбирая лиц, пока его не остановят... или пока он не испустит дух.

Пара замолчала, завороженная напором. Платон Пантелеймонович облизал губы.

– Но знаете ли вы, – продолжил он, и в его глазах зажегся нездоровый огонек, – что корень амока всегда в одном? В неудовлетворенности. В той самой первобытной тяге, которую мы, люди света, маскируем под галстуки-бабочки. Вот бежит этот малайский дикарь с ножом – а ведь он, по сути, бежит к бабе! Да-да, не делайте такие глаза. Весь этот психологический взрыв – это просто застоявшийся сок мужского естества.

Его тон начал стремительно падать, как рубль в девяностые.

– Вот и я сейчас чувствую этот самый амок. Гляжу я на вашу спутницу, молодой человек, и понимаю: если я сейчас не потрогаю ее за локоток, у меня начнется такое исступление, что никакое мачете не поможет. Это же чистая физиология! Амок – это когда у тебя в штанах революция, а в голове – туман от того, что Лизка из третьей парадной вчера не дала даже за коленку подержаться.

Платон Пантелеймонович окончательно растерял свой «Ампир». Он навалился на стол, смахнув ложечку.

– Все эти ваши малайцы просто перегрелись без качественного кувыркания в сене. У них там, небось, жара, пот течет по филейным частям, юбки эти короткие... И вот он бежит, бедолага, потому что хочет всадить свое орудие не в соседа, а в какую-нибудь сочную малайку, чтоб аж искры из глаз. Вся мировая история – это один большой амок из-за нехватки регулярного порева. Я вот тоже, чувствую, сейчас побегу по Невскому, буду задирать подолы каждой встречной шалаве, потому что весна, господа, и мой личный амок уже бьет в колокола!

Он икнул и жадно уставился на коленку девушки. Пара поспешно ретировалась, оставив недопитый кофе. Платон Пантелеймонович посмотрел им вслед, вытер вспотевший лоб и снова поднял мизинец.

– Дикари-с, – пробормотал он. – Совершенно не понимают глубинных связей между этнографией и основным инстинктом.


Анабасис

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Ампир», придерживая мизинец над чашкой глясе так, словно это был скипетр. Его лоб, изборожденный морщинами мнимых государственных забот, выражал крайнюю степень интеллектуального благородства. Вокруг чинно прогуливались дамы под зонтиками, а воздух был пропитан запахом ванили и приличия.

– Взгляните, – обратился он к случайному соседу по столику, указывая на газетный заголовок о перемещении войск, – какая монументальная драма! Перед нами не просто маневры, а истинный «Анабасис».

Сосед испуганно кивнул. Платон Пантелеймонович приосанился, переходя на лекторский тон:

– Вы ведь помните Ксенофонта? 401-й год до нашей эры. Десять тысяч греческих наемников, оставшись без предводителя посреди враждебной Персии, совершают свой великий «поход вверх». Это и есть анабасис – путь из глубины чужой, ощетинившейся штыками территории к родному морю. Тысячи верст по выжженной земле, среди варваров, без провизии, когда каждый куст дышит ненавистью, а каждая гора кажется надгробием. Это триумф воли над враждебным пространством!

В этот момент за соседним столиком официант неловко взбил сливки, и капля белой субстанции шлепнулась на туфлю Платона Пантелеймоновича. Он замер. Глаз его хищно дернулся, а благородная осанка вдруг обмякла, превращаясь в нечто скользкое.

– Вот так и в жизни, – просипел он, и голос его внезапно потерял академическую звонкость, став сальным и тяжелым. – Анабасис, понимаете ли… Идешь ты, значит, по вражеским тылам, кругом сплошная недружественность, климат лютый, а в штанах-то свербит. Греки те, небось, тоже не о Зевсе думали, когда по персидским пескам тащились.

Он наклонился к соседу, обдав того запахом дешевого коньяка и несвежих мыслей.

– Ты представь, какая там у них была «враждебная территория». Идешь ты по Кардухии, а из-за каждого угла на тебя зыркает какая-нибудь зачуханная местная баба с глазами-маслинами. И вроде как враг, и вроде как заколоть ее надо, а у тебя внутри все дыбом, потому как поход-то долгий, а бабы эти персидские – они ж как кобылицы, горячие, немытые, пахнут козьим сыром и грехом.

Платон Пантелеймонович окончательно утратил облик эрудита. Он сглотнул, вытирая туфлю салфеткой с каким-то сладострастным остервенением.

– Какое там «море, море», о котором они орали! Врали все. Они бабу хотели. Чтобы такая грудастая, потная, в монистах, повалила тебя в палатке, и чтоб ты в ней, как в болоте, захлебнулся после марш-броска. Весь этот их «путь вверх» – это же чистая сублимация, батенька. Гнали их через горы, а они представляли, как ляжки раздвигают. Вот и я сейчас смотрю на эту официантку... Идет, кобыла, задом крутит, чисто твоя Персия. Завоевал бы я ее территорию, ох, прошелся бы маршем по всем ее «враждебным» низинам, чтоб она от моего анабасиса до утра икать не перестала. Тьфу, принесите еще водки, никакой культуры в этом городе не осталось!

На страницу:
4 из 6