
Полная версия
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 1
Платон Пантелеймонович окончательно покраснел, расстегнул верхнюю пуговицу сорочки и с ненавистью посмотрел на пятно сиропа, в котором видел теперь не плохую физику, а торжество вселенской похоти.
Он вдруг снова выпрямился, поправил пенсне и холодно добавил:
– Стакан лимонада, будьте любезны. И протрите стол, здесь чрезвычайно неопрятно.
Аддикция
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия», скрестив ноги в безупречно отглаженных брюках. В руках он держал томик Канта, но взгляд его, исполненный трансцендентальной печали, был устремлен в окно, где осенний петербургский дождь омывал серый гранит мостовой.
«Мироздание – суть хрупкий сосуд, – размышлял Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне. – Посмотрите на эти капли: они подобны слезам падших ангелов, ищущих приюта в равнодушной материи. Социальный договор трещит по швам, инфляция пожирает дух, а человечество забыло о логосе, погрязнув в суете».
Он выглядел как последний оплот высокой культуры. Официантка, ставя перед ним чашку эрл грея, случайно задела ложечкой блюдце. Раздался тонкий, дребезжащий звон.
Этот звук пронзил Платона Пантелеймоновича, как электрический разряд. Его левый глаз едва заметно дернулся.
– Вы слышали этот резонанс, милочка? – произнес он вслух, и голос его из бархатного баритона вдруг стал напоминать скрип несмазанной телеги. – Вибрация металла о фарфор... Это же чистая метафора фрикции. Вы понимаете, к чему я клоню? Вот вы сейчас ложечку уронили, а у меня в голове сразу выстроилась логическая цепочка к девальвации рубля. А почему рубль падает? Потому что нет твердости. А где у нас нынче твердость, кроме как в штанах у подзаборного ханыги, который пялится на ваши лодыжки?
Официантка попятилась, но Платона Пантелеймоновича уже несло по наклонной плоскости его внутреннего ада.
– Это же аддикция, деточка! Чистой воды навязчивость! – Он подался вперед, пенсне съехало на кончик носа. – Я ведь как философ вижу: мир – это не воля и представление, а сплошная чесотка в паху. Вот взять хоть геополитику. Зачем им эти ракеты? Да чтобы компенсировать вялость! Все эти саммиты – просто повод обсудить, у какой секретарши филейная часть круче.
Он шумно втянул воздух, и его манеры окончательно осыпались, как старая штукатурка.
– А погода? Дождь этот ваш... Гляньте, как бабищи по лужам скачут, юбки задрав. Тьфу! Грязища, слякоть, а у них в башке только одно – как бы поудобнее пристроиться под чей-нибудь зонтик, а потом и под одеяло. Я же насквозь их вижу, падших! У них же на лбу написано: «Хочу, чтоб меня в подворотне облобызали». Это болезнь, мадам, мания! Я вот сижу, Канта читаю, а сам думаю: какая у него кухарка была? Небось, с такими дойками, что он об них все свои категорические императивы стер в кровь!
Платон Пантелеймонович сорвался на хриплый шепот, его лицо покраснело. Он перешел на специфический диалект питерских подворотен, смакуя подробности анатомии прохожих дам с такой яростью, будто обличал вселенский заговор. Его высокопарная эрудиция превратилась в липкий кисель из физиологических подробностей.
– Весь мир – это одна большая потная простыня, – подытожил он, вытирая пот со лба рукавом пиджака. – И мы все на ней корчимся. Принесите еще чаю. И не виляйте задом, а то у меня сейчас дедукция окончательно распухнет!
Официантка скрылась на кухне, а Платон Пантелеймонович снова открыл Канта, пытаясь отыскать в тексте хоть одно слово, которое не напоминало бы ему о женском колене.
Аккомодация
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, окутанный облаком собственной значимости и ароматом пережаренной арабики. Его пенсне сияло, как два маленьких солнца, отражая мир, который Платон Пантелеймонович считал лишь черновиком к своим еще не написанным мемуарам. Он созерцал толпу с той кроткой брезгливостью, с какой энтомолог взирает на копошение навозных жуков.
– Мир, – шептал он в воротничок, – есть лишь проекция нашего восприятия. Феноменология духа в условиях петербургского общепита.
В этот момент за соседним столиком произошло событие ничтожное, но фатальное. Пожилой профессор в роговых очках, тщетно пытавшийся прочесть меню, внезапно замер, отодвинул листок на расстояние вытянутой руки, потом приблизил его к самому носу, сокрушенно вздохнул и принялся протирать стекла фланелькой.
– Аккомодация-с… – грустно пробормотал профессор. – Стареют цилиарные мышцы, подводит хрусталик. Не настраивается фокус.
Платон Пантелеймонович вскинулся. Слово «аккомодация» вошло в его сознание, как раскаленный гвоздь в масло.
– Аккомодация, говорите? – громко произнес он, обращаясь к испуганному профессору. – Глубоко берете, милейший. Ведь это же база, это фундамент бытия! Способность глаза приспосабливаться к рассматриванию предметов на различных расстояниях… Как тонко! Хрусталик меняет свою кривизну, чтобы мы могли видеть и далекие звезды, и вон ту пятнистую муху на сахарнице.
Он подался вперед, и его глаза заблестели недобрым, маслянистым светом.
– Но вы только вдумайтесь в метафизику процесса! Когда мышца расслаблена – мы смотрим вдаль, в идеальное. Но стоит возникнуть напряжению, стоит хрусталику стать выпуклым, как мы переходим в ближнюю зону. А что у нас в ближней зоне, а? Что требует самого пристального, самого напряженного изменения фокуса?
Платон Пантелеймонович облизнул губы, и его голос из бархатного баритона превратился в хриплое клокотание.
– Женщина, вот что! На кой мне ваша оптика, если вся эта аккомодация придумана природой только для того, чтобы я мог в деталях, до мельчайшей поры, разглядеть какую-нибудь розовощекую Феклу в расстегнутом корсете! Ты ей, значит, в глаза смотришь – это дальний фокус, чистая лирика, тьфу! А потом – раз! – мышца сжалась, хрусталик выгнулся, и ты уже четко видишь, как у нее под кружевной оборкой лямка сползла на потное плечо.
Профессор начал боком отодвигаться к выходу, но Платон Пантелеймонович уже вошел в пике.
– Это же чистая физиология, папаша! Пока ты там свою кривизну настраиваешь, чтобы буковки разобрать, нормальный самец уже аккомодировал свой прибор на самое мясистое. Вот идет бабища по Невскому – издали вроде облако в юбке, а ты глазом – жик-жик! – сфокусировался, и видишь: икры-то у нее как у ломовой лошади, а декольте такое, что туда арбуз провалится и не звякнет. И вот тут начинается самое «грязное» дело – когда фокус настроен, а дистанция сокращена до неприличия. Там уже не в хрусталике дело, там другие мышцы в пляс пускаются, такие, что никаким пенсне не удержишь!
Он хлопнул ладонью по столу, перевернув чашку.
– Аккомодация – это когда ты сквозь туман интеллигентщины видишь живую, горячую плоть, готовую к употреблению! Все остальное – оптика для евнухов! Слышь, гарсон! Неси еще десерт, да позови ту пышную, что у стойки задом крутит, я ей сейчас объясню про фокусные расстояния!
Платон Пантелеймонович откинулся на спинку стула, тяжело дыша. Его взгляд, теперь уже совершенно мутный и расфокусированный, блуждал по залу в поисках новых объектов для своей биологической линзы.
Акрибофобия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Элегия», держа мизинец так высоко, словно тот пытался катапультироваться в эмпиреи. На столе лежал томик Канта, которым Платон Пантелеймонович не без успеха придавливал круассан. Его взор, затуманенный псевдофилософской грустью, блуждал по лепнине потолка.
«Мир, – думал он, – есть лишь нагромождение неточностей. Мы тонем в океане приблизительности, в то время как истина требует хирургической остроты».
В этот момент за соседний столик присела дама. Она достала из сумочки блокнот и начала что-то записывать, но вдруг замерла, побледнела и принялась неистово тереть ластиком одно-единственное слово. Она стирала его так страстно, будто пыталась уничтожить саму молекулярную структуру бумаги.
Платон Пантелеймонович подался вперед. Его эрудиция вздыбилась.
– Вижу, сударыня, вы пали жертвой акрибофобии? – пророкотал он, обдавая даму ароматом несвежего кофе и вечности. – О, не пугайтесь терминологии. Акрибофобия – это патологический страх не понять смысл прочитанного или, что еще ужаснее, допустить неточность в тексте. Это интеллектуальный зуд, когда человек боится, что фраза не передает идею с аптекарской точностью. Вы боитесь, что ваше «позвольте» звучит как «отвяжитесь», и этот зазор в смыслах сводит вас с ума, не так ли?
Дама испуганно кивнула, пытаясь отодвинуть стул. Но логика Платона Пантелеймоновича уже встала на рельсы, ведущие в бездну.
– Точность – это ведь дисциплина духа, – продолжал он, и его голос из бархатного баритона начал превращаться в маслянистый шепот. – Но давайте будем честны: к чему нам точность в буквах, когда природа создала нас для точности в соитии? Вот вы, милочка, так яростно трете бумагу... А ведь это сублимация. Вы боитесь не понять смысл предложения? А я вот вчера в пивной «У Глобуса» встретил одну мадам, так у нее с акрибофобией было все в порядке. Она точно знала, какой длины и толщины должен быть аргумент, чтобы она перестала икать.
Платон Пантелеймонович облизал губы, и его взгляд стал подозрительно напоминать взгляд голодной жабы.
– Вы вот букву подтираете, а та, из «Глобуса», подтирала только тушь со щек, когда я ей объяснял, что ее левое полушарие жаждет детерминизма, а правое – просто чтобы ее как следует отперли в подсобке между ящиками с воблой. Какая уж тут точность формулировок, когда у бабы ляжки дрожат так, что никакой акрибофоб не разберет – то ли это страх Божий, то ли просто коленки в разные стороны разъезжаются от чесотки в одном месте?
Он грузно навалился на стол, сбросив Канта на пол.
– Текст – это мусор. Главное – это чтобы баба была справная, с мясистым задом, и чтобы не слова свои в блокноте выверяла, а знала, как правильно выгнуться, когда ей в ухо дышат перегаром. Понимаете, радость моя? Какая к черту точность смысла, когда у нее под юбкой такая неточность, что туда полтора батальона влезет и не поморщится? Гы.
Дама вскочила и, забыв блокнот, вылетела из кофейни. Платон Пантелеймонович посмотрел ей вслед, вздохнул и поднял Канта.
– Опять недопонимание, – пробормотал он, возвращая мизинец в исходное положение. – А ведь я всего лишь хотел обсудить тонкости терминологии.
Аксиология
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, скрестив ноги в панталонах цвета испуганного фламинго, и с глубоким вздохом созерцал кофейную пенку. В его голове, подобно тяжелым бархатным портьерам, колыхались мысли о высоком.
– Аксиология, – шептал он, деликатно оттопырив мизинец, – вот истинная колыбель человеческого духа. Учение о ценностях, этот незримый каркас, на котором держится ветхое здание нашего бытия! Ведь что есть благо, если не иерархия смыслов, диктуемая нам трансцендентным идеалом?
Мир вокруг казался ему собранием эстетических ценностей: солнечный зайчик на сахарнице был воплощением витальности, а сутулый официант – живым упреком этическому несовершенству. Платон Пантелеймонович размышлял о том, как ценности познавательные переплетаются с религиозными, создавая симфонию, достойную небесных сфер.
В этот момент за соседним столиком произошло Событие: дама в необъятной шляпе, потянувшись за салфеткой, неловко задела ложечкой блюдце. Раздался резкий, дребезжащий звон.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его левый глаз мелко задергался.
– Вот оно! – воскликнул он, обращаясь к испуганной даме. – Вы только что продемонстрировали нам крах аксиологической вертикали! Этот звон – не просто физическое колебание воздуха, это симптом обесценивания материи. Мы говорим о ценностях, о высшем благе, а что мы видим в разрезе эмпирического опыта? Мы видим трение. Столкновение. А где трение, там, матушка, и до самого интересного недалеко.
Он наклонился вперед, его голос утратил бархатистость, приобретя неприятный маслянистый оттенок.
– Вы вот ложечкой звякнули, а у меня в голове сразу выстроилась логическая цепочка. Аксиология учит нас: ценность объекта определяется субъективным влечением. А к чему влечет нормального мужика, когда он видит такую… динамику? Вот вы, мадам, шляпу нацепили, а под ней-то небось мыслишки те еще. Гляжу я на этот ваш натюрморт и понимаю: вся эта аксиология – тьфу, обертка! Ценность-то она где? Она в телесном низу, как говаривал один умный человек, пока его не погнали за аморалку.
Платон Пантелеймонович вытер вспотевший лоб салфеткой и перешел на хриплый шепот.
– Что нам теология, когда у Зинки из гастронома такие арбузы, что никакая иерархия благ не устоит? Вы мне про эстетику, а я вам про то, как у нее халат на груди трещит, когда она колбасу режет. Вот это – ценность! Это, блин, высший идеал, к которому тянется все мое естество. И плевать мне на гносеологию, когда в подворотне такие «ценности» в коротких юбках бегают, что аж в паху свербит. Вся ваша культура – это просто длинная прелюдия к тому, чтобы затащить какую-нибудь кралю за сарай и показать ей там настоящую «пирамиду потребностей».
Он жадно облизал губы, глядя на онемевшую женщину.
– Так что вы, мадам, ложечкой-то погромче звякайте. В этом звуке я слышу не музыку сфер, а скрип старой кровати в зачуханном отеле. Вот она, истинная аксиология жизни: все, что не ведет к бабе – пустой звон и интеллектуальное самолюбование!
Платон Пантелеймонович победно откинулся на спинку стула, тяжело дыша и расплываясь в сальной улыбке, совершенно уверенный, что только что преподал обществу урок высшей философии.
Акциденция
Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна кофейни, заложив руки за спину с видом государственного мужа, застигнутого за размышлениями о судьбах Отечества. Его пенсне, казалось, фокусировало в себе всю мудрость веков, а накрахмаленный воротничок подпирал подбородок с такой античной строгостью, что случайные прохожие невольно поправляли галстуки.
– Мироздание, – шептал он, глядя на тающий в лужах снег, – есть не что иное, как великая акциденция.
Это слово он особенно любил, смакуя каждый слог. Для непосвященных поясним: в строгой философии акциденция – это свойство вещи, которое не составляет ее сущности. Например, то, что вы сегодня надели синий пиджак, – акциденция. Вы могли бы надеть и желтый, и полосатый, и при этом остались бы тем же самым Иваном Ивановичем. Акциденция изменчива, случайна, она – лишь временная краска на вечном холсте субстанции. Субстанция яблока – его «яблочность», а то, что оно червивое или розовое – это все акциденции, шелуха бытия.
В этот момент официантка, зазевавшись, задела подносом край стола, и фарфоровая чашка с грохотом разлетелась на куски, обрызгав туфли Платона Пантелеймоновича гущей.
Пантелеймонович вздрогнул. Его взор, еще секунду назад блуждавший в эмпиреях, хищно сузился.
– Вот она, – возгласил он, указывая дрожащим пальцем на лужу, – классическая акциденция! Случайное происшествие, не меняющее сути фарфора, но радикально меняющее состояние моих штиблет. Но постойте... разве вся наша жизнь не состоит из таких внезапных впрысков хаоса?
Он перевел взгляд на официантку, которая испуганно собирала осколки. Его голос из академического баритона вдруг перешел в вязкое, маслянистое пришепетывание.
– Вот и девки нынче... – начал он, и в глазах его вспыхнул недобрый огонек. – Идут они, понимаешь, субстанции эдакие, грудь вперед, а на мордах – сплошная акциденция. Штукатурки навалят, губы надуют, будто их пчелы покусали в темном переулке. Это ж все наносное, милочка! Ты ее за эту акциденцию хвать, а там – пшик. Случайный признак. А сущность-то у них одна – пошире ноги расставить да в карман залезть.
Он подошел ближе к девушке, обдав ее запахом дешевого табака и застарелого философского пыла.
– Глянь на себя, – прохрипел он, уже не заботясь о манерах. – Ты ж сейчас думаешь, как бы эту юбчонку повыше задрать, чтоб чаевых отвалили. Акциденция у нее, видишь ли, разбилась. Да вы все, бабищи, как те чашки: снаружи разрисованные, а внутри – одна пустота и гнилая жижа. Любая из вас за пятак готова такую «акциденцию» изобразить, что у приличного философа штаны треснут. Чистое мясо, прикрытое случайным лоском. Тьфу! Только и ждете, чтоб какой-нибудь боров вам эту субстанцию в коленках расшатал.
Платон Пантелеймонович вытер вспотевший лоб грязным платком и, не заплатив за кофе, вывалился на улицу, оставив после себя тяжелый дух интеллектуального распада.
Алертность
Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна кофейни, сложив руки за спиной с видом римского сенатора, созерцающего закат империи. Его пенсне отражало серый петербургский полдень, а в уме роились конструкции небывалой стройности. Он размышлял о судьбах цивилизации, о том, как измельчал современный дух, утративший античную тягу к совершенству.
– Взгляните, – обратился он к случайному соседу по столику, несчастному студенту с учебником логики. – Мир пребывает в состоянии прискорбной летаргии. А ведь спасение человечества – в алертности. Вы понимаете, о чем я? Это не просто бдительность часового, это состояние максимальной когнитивной готовности, интеллектуальный тонус, позволяющий мгновенно реагировать на любые стимулы среды. Это, если хотите, эрекция разума перед лицом бытия!
Студент кивнул, надеясь, что на этом лекция закончится. Но тут произошло Событие.
Мимо окна, пошатываясь под порывом ветра, прошла дородная дама в ярко-алом пальто. Внезапно она поскользнулась на арбузной корке, нелепо взмахнула ридикюлем и, издав короткий вскрик, приземлилась прямо в неглубокую, но выразительную лужу.
Глаза Платона Пантелеймоновича вспыхнули недобрым, маслянистым блеском. Его плечи расправились, а голос из академического тенора перешел в хриплый баритон.
– Вот! – вскричал он, тыча пальцем в стекло. – Наглядная иллюстрация отсутствия алертности! Бедная женщина пала жертвой собственной расслабленности. А ведь если бы ее внутренний радар был настроен на прием, она бы считала траекторию этой корки за милю. Но нет, она шла, погруженная в мещанский кисель своих мыслей. А знаете, почему у дам сейчас такая низкая алертность?
Он придвинулся к студенту так близко, что тот почувствовал запах дешевого табака и мятных леденцов.
– Потому что вся их алертность теперь уходит в задницу, милейший! Да-да, не делайте такое лицо. Раньше баба как – она была начеку, она чуяла мужика за версту, как кобыла жеребца. У нее каждый нерв дрожал: не зажмет ли кто в подворотне, не потащит ли на сеновал. Это держало их в форме! А сейчас что? Распустились, кобылы... Тьфу!
Платон Пантелеймонович плотоядно облизал губы, и его взгляд окончательно затуманился чем-то нечистым.
– Эта вон, в красном... упала, и юбка-то задралась. Видали? Колготки в сеточку, а ляжки – как у доброй свиньи, рыхлые. Это от чего? От недостатка духовного напряжения! Какая там алертность, когда у нее в башке только как бы пожрать да чтоб какой-нибудь боров ее погладил по жирному боку. А ведь если ее сейчас, в этой луже, прижать как следует, так она сразу «алертной» станет, заверещит, как резаная, задергается... Им же, бабам, только того и надо – чтоб их встряхнули хорошенько, чтоб почуяли они грубую силу над своим бабьим естеством.
Он шумно втянул носом воздух, и пенсне его окончательно запотело.
– Мировая политика, говорите? Глобализация? Чепуха! Все сводится к одному: либо ты алертен и берешь бабу за загривок, пока она не шлепнулась, либо ты смотришь, как эти сочные туши валяются в грязи, и думаешь – а не пристроиться ли рядом? Ибо нет ничего более истинного в этом лживом мире, чем запах потной бабы в красном пальто, которая только что осознала свою полную беззащитность перед лицом гравитации и мужского аппетита...
Студент, не допив кофе, пулей вылетел из кофейни. Платон Пантелеймонович проводил его презрительным взглядом, вытер испарину со лба и прошептал в пустоту:
– Совсем молодежь не держит интеллектуальный удар. Никакой готовности. Никакой... алертности.
Аллегория
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, подперев челюсть указательным пальцем, как и подобает человеку, несущему на плечах тяжкое бремя европейской образованности. В его глазах отражалась не суета петербургской улицы, а вековые пласты культуры. Он созерцал окружающее через призму эстетики, видя в каждом прохожем не просто обывателя, а живой символ.
«Мир есть текст, – благостно размышлял Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне. – И в этом тексте нам крайне важна аллегория. Ведь что это такое, если говорить языком просвещенным? Это иносказание, когда за конкретным образом, как за тонкой вуалью, прячется отвлеченное понятие. Справедливость мы видим в женщине с повязкой на глазах и весами, истину – в нагом теле, выходящем из колодца. Без аллегории жизнь – лишь груда костей, лишенная духа».
В этот момент за соседним столиком случилось досадное: официант, неловко взмахнув подносом, уронил на пол тарелку с эклером. Пирожное шлепнулось в пыль, брызнув кремом на ботинок Платона Пантелеймоновича.
Он вздрогнул. Его взор, еще секунду назад блуждавший в эмпиреях, сфокусировался на белой лужице у туфли.
– Вот вам и аллегория, господа, – произнес он вслух, обращаясь к опешившему официанту. – Глядите глубже! Этот эклер – не просто десерт. Это аллегория судьбы, когда нежное нутро выставлено на поругание грубой мостовой. И ведь как точно подмечено! Вы только посмотрите на эту форму. Она же подозрительно напоминает мне... хм... определенные изгибы.
Он подался вперед, и его голос приобрел неприятную хрипотцу.
– Вы думаете, я о кулинарии? Нет, голубчик. Аллегория – штука честная. Вот эта сливочная начинка, которая так бесстыдно вылезла наружу... Знаете, кого она мне напоминает? Вдову одну, Аграфену Саввишну. Она, когда корсет расшнурует, так же из платья вываливается – пышно, липко и с претензией на сладость.
Платон Пантелеймонович вытер пятно платком и жадно его обнюхал.
– И ведь логика железная! Погода нынче сырая, а сырость – это что? Это предрасположенность к соитию в подворотнях. Гляньте на ту тучу – она же развалилась на небе, как девка на сеновале, раскинула ноги-молнии и ждет, когда ее громом по хребтине огреет. А вы мне – «простите, я тарелку разбил». Какое там «разбил»! Ты мне, подлец, прямо в морду сунул напоминание о том, как бабы текут, стоит им только засаленную пятихатку показать.
Он тяжело задышал, а его пенсне опасно перекосилось.
– У этой твоей аллегории, парень, рожа немытая и юбка задрана. Все в мире сводится к одному: либо ты ее, либо она тебя за пуговицу держит и на водку клянчит. Мировая политика? Да та же потаскуха, только в бриллиантах. Жаждет, чтоб ее пожестче прижали, да в ухо шепнули гадость какую. Тьфу, слюни одни... Эклер он уронил! Посмотри на этот крем, он же как...
Платон Пантелеймонович перешел на свистящий шепот, употребляя слова, от которых у буфетчицы за стойкой пунцово вспыхнули уши. Просвещенный муж окончательно исчез, оставив на стуле дергающегося сатира, который видел в небесах не вечность, а гигантское непотребство.
Аллюзия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Элегия», придерживая мизинец над чашкой так высоко, будто тот пытался подать сигнал SOS небесам. Его лицо выражало глубочайшую скорбь по поводу несовершенства бытия. Он размышлял о прерафаэлитах и о том, как нынешняя весна беспардонно наступает на пятки классицизму.
– Взгляните на этот свет, – прошептал он случайному соседу, – это же абсолютная аллюзия. Как у Т. С. Элиота в «Бесплодной земле». Апрель – самый жестокий месяц, он смешивает память и желание, заставляя корни тянуться сквозь мертвую землю. Вы ведь понимаете, что аллюзия – это не просто намек, это мост, перекинутый из одной культуры в другую, тончайшая нить, связывающая нас с Античностью без прямого цитирования?
Сосед, пытавшийся просто доесть свой эклер, испуганно кивнул.









