
Полная версия
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 1

Леонид Карпов
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 1
Аберрация
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Элегия», придерживая мизинец над чашкой кофе так высоко, будто тот пытался улететь в стратосферу.
Его облик в старомодном пенсне и с аккуратной козлиной бородкой излучал такую густую интеллектуальную значимость, что официанты непроизвольно начинали говорить шепотом. На коленях у Платона Пантелеймоновича лежал томик Канта, которым он время от времени похлопывал по колену, словно усмиряя бушующий в нем океан смыслов.
Надо отметить, что Платон Пантелеймонович крайне болезненно относился к вульгарным смешкам в сторону своей родовой фамилии. Но у него наготове всегда была научная версия, призванная обелить его генеалогическое древо.
«Позвольте, любезный, – говаривал Похотливый, поправляя пенсне, – ваша необразованность просто режет слух! Моя фамилия происходит от старинного слова "похотень" – так в северных губерниях называли мягкую, искусно выделанную кожу. Мои предки были выдающимися мастерами, одевавшими элиту. А то, что вы слышите в этом некие физиологические позывы – лишь доказывает, что ваш собственный разум находится в плену у низменных инстинктов».
В тот день мир вокруг казался Похотливому несовершенным черновиком. Глядя в окно на серую петербургскую морось, он думал о бренности бытия и о том, как дивно гармонирует этот меланхоличный пейзаж с его внутренним аристократизмом.
– Какая, однако, досадная аберрация в атмосфере, – произнес он в пространство, заметив, как солнечный луч внезапно пробился сквозь тучи и тут же погас. – Искажение световых лучей при переходе из одной среды в другую неизбежно ведет к обману зрения. Мы видим не солнце, а лишь его жалкую, смещенную проекцию. Ах, эта вечная погрешность восприятия...
В этот момент за соседним столиком дама в фиолетовой шляпке, пытаясь достать пудреницу, случайно задела ложечкой стакан. Раздался тонкий, дребезжащий звук, и капля клубничного сиропа приземлилась на белоснежную скатерть.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его зрачки расширились. Он медленно повернул голову к пятну, и в его мозгу заскрежетали шестеренки логического спуска.
– Вы видите это? – обратился он к даме, чье лицо выражало лишь легкую досаду. – Это же классическая аберрация! Но не оптическая, голубушка, а экзистенциальная. Вы думали, что попадете ложкой в сахарницу, но траектория исказилась под весом вашей... женской природы. Аберрация – это ведь что? Это отклонение от нормы, это ложный образ, который мы принимаем за истину из-за кривизны линзы или, скажем так, кривизны души.
Он подался вперед, и его голос потерял бархатистость, приобретя неприятный маслянистый оттенок.
– Вот и с бабами так же, – вдруг хрипло добавил он, и Кант соскользнул с его колена на пол. – Ты на нее смотришь через призму этих своих идеалов, думаешь – нимфа, светлая личность, а на деле – сплошное искажение. У нее в башке такая аберрация, что она тебе вместо любви подсунет засаленный халат и скандал из-за невымытой сковородки.
Платон Пантелеймонович шумно втянул носом воздух. Благообразная маска сползла, обнажив физиономию человека, который слишком долго разглядывал изнанку забора.
– Глядишь на такую в клубе – ну чисто ангел, ноги от коренных зубов, глазки строит, аберрация полная! А присмотришься поближе, когда свет из сортира падает – там же морда в штукатурке, как стена в хрущевке, и перегар такой, что мухи на лету дохнут. И вот ты, дурак, ведешься на эту оптическую иллюзию, а она тебя потом за причинное место – цап! – и в ЗАГС тащит, чтоб ты ей шубу из облезлой кошки покупал.
Дама в шляпке побледнела и начала пятиться вместе со стулом. Но Платона Пантелеймоновича было не остановить. Он уже не пил кофе, он буквально брызгал слюной, описывая ужасы «женского искажения».
– Вся природа их – сплошной косяк линзы! Накрасят свои свистки красным, выпятят корму, и ты уже не видишь, что там внутри пусто, как в опорожненной бутылке из-под дешевого портвейна. Аберрация, мадам! Ложь! Искажение реальности! Ты ей про Канта, а она тебе – «купи прокладки с крылышками». Тьфу, срамота одна...
Он резко замолчал, подхватил книгу и, не глядя на счет, пошел к выходу, бормоча под нос что-то про «кривые зеркала» и «потных бабищ в рейтузах». Официант долго смотрел ему вслед, пытаясь понять, в какой именно момент утонченный эрудит превратился в человека, которому опасно доверять даже чистку картошки.
Абстиненция
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, поджав губы с таким видом, будто лично курировал движение небесных светил. Его пенсне отражало осенний петербургский сквер, а в голове громоздились конструкции из Канта, Шопенгауэра и этического императива. Он считал себя бастионом духа в мире, погрязшем в суете.
– Взгляните на эту листву, – обратился он к случайному соседу, указывая тонким пальцем на пожелтевший клен. – Какая метафизическая покорность энтропии! Это ли не высшая форма самоограничения? Настоящий стоицизм природы.
Платон Пантелеймонович временами практиковал тотальную абстиненцию. В его понимании воздержание от вина, табака и – упаси боже – женского колена было не просто диетой, а актом духовного героизма. Он подавлял в себе все человеческое с таким остервенением, что его комплексы уже давно обрели собственное сознание и, кажется, потихоньку начали писать на него доносы в небесную канцелярию.
В этот момент официантка, пронося поднос, задела углом стола край скатерти, и полная сахарница с тихим стуком перевернулась, рассыпав белоснежные кристаллы по темному дереву.
Платон Пантелеймонович замер. В его глазах блеснул недобрый огонек.
– Вот оно, – прошипел он, и его голос из бархатного баритона превратился в скрип несмазанной телеги. – Рассыпалось. Обнажилось. Вы видите эту вопиющую беззащитность материи? Это же чистейшая провокация! Сахарница была полна, сдерживала в себе этот сладкий порок, а теперь... вы посмотрите, как эти крупицы липнут к поверхности.
Он наклонился ближе к соседу, обдав того запахом вчерашнего морковного чая.
– Это ведь как с бабами, милсдарь. Идешь ты, весь такой из себя аскет, святой человек, в узлах завязанный, а тут – раз! – и какая-нибудь Глашка юбкой крутанула. И все твое воздержание летит к чертям, как этот песок. А ведь абстиненция – это вам не баран чихнул! Это когда ты внутри кипишь, как нужник в июле, а снаружи морду держишь, будто причастился. Но стоит только дать слабину...
Платон Пантелеймонович внезапно сорвал пенсне. Его лицо покраснело, а лексика окончательно утратила петербургский лоск.
– Думаете, я зря морковку жру и на стенку лезу? Да если я хоть каплю портвейна глотну или, не приведи господь, на девку в маршрутке засмотрюсь – у меня же плотину сорвет! У меня ж там внутри не душа, а помойная яма, где похоть со змеями в десны целуется. Все эти ваши «воздержания» – просто крышка на котле с дерьмом. Чуть приоткрыл – и вонь на всю округу. Сахарница, говорите? Да это не сахар, это ж похоть в чистом виде, белая, гадская, липкая! Хочется загрести ее горстью и в рожу кому-нибудь кинуть, чтоб жизнь медом не казалась!
Он тяжело задышал, глядя на рассыпанный сахар так, будто тот предлагал ему непристойности. Сосед поспешно ретировался. Платон Пантелеймонович снова водрузил пенсне на переносицу, оправил жилет и брезгливо позвал:
– Человек! Уберите это безобразие. Здесь слишком много плотской экспрессии для приличного заведения.
Абстрагирование
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне «Амброзия», поджав губы так, словно внутри него совершалось таинство пресуществления мысли в чистый эфир. Перед ним лежал томик Канта, к которому он не прикасался, ибо истинному эрудиту достаточно лишь чувствовать вес обложки, чтобы ощущать сопричастность к вечности.
Его взгляд, полный экзистенциальной грусти, скользил по лепнине потолка. Платон Пантелеймонович размышлял об абстрагировании.
«Абстрагирование, – нашептывал он внутренним голосом, ласкающим слух, – есть высший пилотаж человеческого духа. Это способность отсекать лишнюю шелуху бытия, дабы обнажить костяк идеи. Когда мы абстрагируемся от частностей – от этого несносного шума кофемашины, от липкого стола, – мы выходим в поле чистых сущностей. Это как снять кожуру с апельсина, чтобы увидеть его геометрию, а не просто рыжую пупырчатость».
Он чувствовал себя почти прозрачным от собственной утонченности. Казалось, еще минута – и он воспарит над бренным миром, оставив на стуле лишь поношенный пиджак и облако интеллектуального превосходства.
В этот момент за соседним столиком грузная дама в шляпке-пирожке неловко взмахнула рукой и уронила на пол эклер. Пирожное шмякнулось кремом вниз, издав звук, подозрительно напоминающий пощечину.
Мир Платона Пантелеймоновича качнулся. Тонкая нить абстракции натянулась и лопнула.
– Вот оно! – вдруг громко произнес он, оборачивая к испуганной даме свою козлиную бородку, скрывавшую отсутствие волевого подбородка. – Вы видите? Это и есть момент истины. Вы сейчас совершили акт непроизвольного абстрагирования материи от формы. Содержание, так сказать, вывалилось наружу.
Дама начала бормотать извинения, но Платона Пантелеймоновича, почуявшего свободные уши, было уже не остановить. Его глаза заблестели нездоровым, маслянистым блеском, а слог начал стремительно терять свою дворянскую выправку.
– Ведь что такое этот ваш эклер? – продолжал он, подаваясь вперед и обдавая собеседницу запахом дешевого табака. – Это же аллегория. Вот он лежал, весь такой в глазури, недоступный, как министерская дочка в корсете. А теперь? Гляньте-ка, крем-то вылез! Желтый, жирный, липкий... Прямо как ляжки Алевтины из третьей парадной, когда она чулки снимает в прихожей, отдуваясь после смены в гастрономе.
Платон Пантелеймонович облизал губы, и в его голосе прорезалась хрипотца подворотни.
– Вы думаете, я про десерт? Нет, милочка, я про суть бабскую. Все вы такие – сверху присыпаны пудрой интеллектуального абстрагирования, а копни поглубже, урони тебя на пол – и потечет наружу все это... натуральное. Сплошная физиология и бесстыдство. Вот я вчера на политическую карту смотрел, абстрагировался от границ. И что я там увидел? Контуры, мадам, контуры! Изгибы, впадины, бугры. Гляжу на Бразилию – и вижу задок Зинки-почтальонши, такой же необъятный и жаркий, в одних розовых панталонах с начесом.
Дама, побледнев, схватила сумочку и боком-боком двинулась к выходу. Платон Пантелеймонович, уже не замечая Канта, кричал ей вслед, размахивая руками:
– Чего бежите? От правды не абстрагируешься! Жизнь-то она не в книжках, она в потных складках! Сама природа – это одна большая бабища, которая только и ждет, чтоб задрать подол облаков и показать нам свою неприкрытую, мясистую...
Эспрессо-философ замолчал, тяжело дыша, и посмотрел на пятно от эклера. Ему казалось, что крем подмигивает ему с пола, приглашая к дальнейшим, еще более глубоким философским изысканиям.
Похотливый жадно допил остывший кофе, вытер губы засаленной салфеткой и, продолжая тяжело дышать, уставился на испуганных посетителей.
– Ну, чего замерли? Поняли теперь, что такое истинная суть вещей, когда от них все лишнее отсекаешь?
Абулия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, поджав губы с тем выражением скорбного достоинства, которое обычно свойственно античным бюстам или старым бухгалтерам в день выдачи жалованья. В руках он держал томик Шопенгауэра, на страницах которого лениво покоилась муха. Платон Пантелеймонович размышлял о судьбах цивилизации.
– Взгляните на этот мир, – шептал он в пустоту, поправляя пенсне. – Все сущее ныне пребывает в состоянии онтологического оцепенения. Мы свидетели великого паралича духа.
Событие, послужившее началом конца приличий, было пустяковым. Официант, юноша с лицом испуганной лани, застыл у соседнего столика. Он просто стоял, глядя на пустую чашку, и не предпринимал никаких попыток ее убрать. Он не моргал и не двигался, словно его внутренний мотор внезапно лишился искры.
– О! – воскликнул Платон Пантелеймонович, и в его глазах зажегся недобрый огонек. – Вот она, классическая, рафинированная абулия! Видите ли вы, молодой человек, этот патологический дефект воли? Абулия – это не просто лень, это полная неспособность принять решение или совершить действие при сохранении осознания его необходимости. Человек хочет хотеть, но не может захотеть! Это бездна, в которую проваливается всякая инициатива.
Он подался вперед, и его голос из академического тенора начал переходить в хриплый баритон.
– Абулия, милостивые государи, – это когда психика говорит «надо», а конечности отвечают «плевать мы хотели». Это высшая форма духовной импотенции. Но позвольте, откуда она берется? Я вам скажу. Все дело в избытке нерастраченной, грязной энергии, которую мы пытаемся подавить этикетом!
Платон Пантелеймонович облизал губы, и пенсне сползло на кончик носа. Его мысли, сделав изящный пируэт над пропастью психиатрии, привычно рухнули в выгребную яму его истинных интересов.
– Вот этот малый стоит как вкопанный, потому что у него в башке не Кант, а рыжая Клавка из хлебного отдела! У него абулия, потому что он всю ночь воображал, как эта кобыла в кружевных панталонах, которые трещат на ее необъятном заду, заставляет его лизать крошки с прилавка. Да-с! Он перегорел, бедняга. Когда баба такая мощная, что у нее ляжки как два тугих окорока, у любого воля атрофируется.
Он хлопнул ладонью по столу, распугав мух и эстетов.
– Вы думаете, политика – это борьба идей? Нет! Это коллективная абулия, вызванная тем, что министры мечтают не о реформах, а о том, как бы зажать в темном углу какую-нибудь потную судомойку и задрать ей подол до самых ушей, чтоб она визжала, как недорезанная свинья, пока они ее за бока мацают своими липкими лапами. Воля парализована похотью, господа! Мы не строим заводы, потому что у нас перед глазами колышутся сиськи размером с арбузы, обтянутые дешевым ситцем, который так и хочется рвануть зубами!
Платон Пантелеймонович тяжело задышал, вытирая вспотевшую залысину обрывком салфетки. Официант вздрогнул и, наконец, забрал чашку, поспешно скрываясь на кухне.
– Видали? – торжествующе прохрипел Похотливый. – Стоило мне упомянуть сочные женские телеса, как абулия отступила. Страх перед истинным развратом – единственный двигатель прогресса. А вы говорите – Шопенгауэр… Тьфу! Да он просто нормальной бабы в расстегнутых джинсах сроду не видел.
Аверсия
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, подперев челюсть с козлиной бородкой указательным пальцем – жестом, который, по его мнению, придавал лицу сходство с бюстом античного мыслителя. Перед ним лежал свежий номер газеты. Взгляд его, исполненный вселенской грусти, скользил по заголовкам о котировках криптовалют и дипломатических миссиях.
«О, как измельчал дух человеческий! – думал Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне. – Все суета, все тлен и экономический детерминизм. Мы забыли о метафизике бытия, о той высшей форме отрицания, которую мудрецы именуют аверсией».
Он на мгновение зажмурился, наслаждаясь звучностью термина. В его голове аверсия представлялась величественной богиней, отворачивающей лик от несовершенства мира. Это ведь не просто брезгливость или отвращение, нет! Это глубокий, почти экзистенциальный механизм психики, когда организм или душа говорит решительное «фу» какому-либо стимулу. В психологии это формирование стойкой неприязни – например, когда человека тошнит от одного запаха того, что раньше казалось милым.
– Мир болен, – шептал он, – и спасение лишь в аверсии. Нужно уметь отталкивать, нужно взращивать в себе этот благородный рвотный рефлекс на пошлость бытия...
В этот момент официантка, круглолицая девушка с тугой косой, неловко задела подносом край соседнего столика. Пустая чашка с дребезгом покатилась по полу, и капля недопитого слизистого кофе шлепнулась прямо на лакированный туфель Платона Пантелеймоновича.
Он вздрогнул. Маска античного мудреца треснула.
– Вот она, наглядная аверсия! – воскликнул он, глядя на пятно, и голос его из бархатного баритона вдруг превратился в скрипучий фальцет. – Вы видели? Это же метафора! Природа сама отвергает это непотребство. Хотя... если вдуматься в природу отторжения...
Он уставился на лодыжки официантки, и в его глазах зажегся нехороший, маслянистый огонек.
– Ведь что такое аверсия в сущности? – продолжал он уже громче, обращаясь к опешившей девушке. – Это когда тебя воротит от того, что должно бы манить. Вот ты, милочка, стоишь тут, юбкой шуршишь, а у меня внутри – философский конфликт. Ты ж думаешь, я сейчас про высокие материи? А я вижу, как у тебя чепец на затылок сполз, и сразу вспоминаю вдову Аграфену из третьей парадной. У той тоже была такая... аверсия.
Платон Пантелеймонович подался вперед, обдавая официантку запахом дешевого табака и несвежего ментола. Его «интеллектуальный» стиль начал стремительно линять, как старые обои.
– Она, стерва, тоже все из себя недотрогу строила, – прошипел он, и его лексикон вдруг обогатился звучными низовыми оборотами. – Все ей, понимаешь, «аверсия» была на мои подмигивания. Носом крутила, мол, пахнет от меня как от козла в случной период. А сама, подстилка привокзальная, только и ждала, чтоб ее за углом к забору прижали. Эта ваша психология – сплошное кувыркание в грязных простынях. Аверсия у нее, ишь! Это просто такой способ набить цену своей облезлой шкуре.
Официантка попятилась, а Платон Пантелеймонович уже разошелся не на шутку. Он вскочил, размахивая газетой, на которой теперь красовался жирный след от ботинка.
– Вся политика ваша – это как баба в течке! Сначала «аверсия», «ой, не трогайте мои суверенные границы», а как учует запах хрустящих ассигнаций, так сразу все запоры с петель долой! Все вы одинаковые, кобылы необъезженные. Сначала в рожу плюете, вызываете, значит, это самое отвращение для интриги, а потом в кабак проситесь, чтоб там до соплей нализаться и в нужнике обниматься! Тьфу, срамота...
Он тяжело дышал, глядя на пятно на туфле, которое теперь казалось ему центром мироздания.
– Аверсия... – буркнул он напоследок, вытирая губы тыльной стороной ладони. – Это когда девка говорит «нет», а в глазах у нее – коровье желание, чтоб ее хорошенько выдрали за сараем. Весь мир – один большой грязный нужник, прикрытый кружевной салфеточкой.
Он бросил на стол мятую сторублевку и вышел из кофейни, тяжело переваливаясь с боку на бок и продолжая бормотать под нос что-то о строении женского таза и его фатальном влиянии на курс валют.
Автономная сенсорная меридиональная реакция, ASMR
Платон Пантелеймонович Похотливый пребывал в том возвышенном состоянии духа, когда окружающая действительность кажется лишь досадной опечаткой в превосходно изданном томе бытия.
Он сидел в кофейне, подперев щеку холеной рукой, и взирал на суету улицы с печалью падшего ангела, который точно знает, что приличному человеку в этом мире и поговорить-то не с кем, кроме как с собственным отражением в витрине. В его позе угадывалась монументальность античной статуи, волей судеб облаченной в добротный чесучовый пиджак.
«Мир, – думал он, поправляя пенсне, – есть лишь совокупность вибраций. Гармония сфер, о которой твердил Пифагор, сегодня попрана грубыми подошвами обывателей. Мы утратили чуткость к тонким эфирным токам, к деликатному шороху бытия...»
В этот момент за соседним столиком произошло событие ничтожное, но фатальное. Юная особа в огромных наушниках достала из сумочки пакетик с мармеладом. Она медленно, с каким-то сосредоточенным упоением, провела ногтем по пластиковой зазубрине. Раздался долгий, сухой, щекочущий звук: ш-ш-ш-р-р-ык.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его левое веко предательски дернулось.
– Вот оно! – воскликнул он вдруг, обращаясь к испуганному официанту. – Вы слышали? Это же чистейшая автономная сенсорная меридиональная реакция! Наша публика, невежественная и сирая, называет это «мурашками», не понимая, что в этот миг по затылку пробегает электрический ток самой вечности. АСМР – это, милейший, когда шепот или легкое постукивание по дереву вызывает у человека состояние, близкое к нирване. Это тончайшая настройка нервных окончаний!
Официант попытался боком уйти к стойке, но Платон Пантелеймонович уже вцепился в его рукав. Глаза его заблестели недобрым, лихорадочным огнем.
– Но вы только вдумайтесь, – голос Похотливого из академического баритона вдруг перешел в вкрадчивый, сиплый полушепот. – Ведь этот шелест пакетика – он же точь-в-точь как шорох кружевных панталон, которые стягивает с себя бабища в дешевом номере на окраине Питера. Понимаете, к чему я клоню? Все эти ваши «меридиональные реакции» – просто прикрытие для чесотки в паху!
Он подался вперед, обдав официанта запахом кофе и старых библиотек.
– Природа хитра. Она подсовывает нам это щекотание в ушах, чтобы мы не забывали о главном – о потной, тяжелой плоти. Вот эта девица... она же не просто мармелад ест. Она же, сучка, звуки издает такие, будто губами по небритой щеке елозит. Чвякает, понимаешь? И у меня внутри все так и зудит. Этот ваш АСМР – это когда какая-нибудь халда тебе в самое ухо дышит, сопит, как плечевая на стоянке, и когтями по столу скребет, чтоб ты, дурак, сразу понял: сейчас начнется непотребство.
Платон Пантелеймонович тяжело задышал, ослабил галстук. Его эрудиция окончательно капитулировала перед внутренним рогатым сатиром.
– Какая там «гармония сфер»? Обычный блуд! Когда она ногтями по расческе водит в этих своих интернетах – это же она тебя, милок, за самое нутро щиплет. Хочет, чтоб ты слюну пустил, как кобель при виде течной суки. Гляди, как зашлась... сейчас еще шептать начнет, сволочь, про «расслабление», а у самой в глазах – только койка и грязные простыни. Тьфу!
Он резко встал, опрокинув чашку. Коричневая лужица медленно поползла по скатерти, издавая едва слышное кап-кап-кап.
– Слышишь? – прошипел Похотливый, указывая пальцем на пятно. – Капает... Совсем как в том притоне, где я в девяносто шестом...
Не договорив, он стремительно вышел, оставив после себя запах нафталина и густое, липкое недоумение.
Автотрофность
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, поджав губы так, будто сдерживал внутри себя всю мудрость Александрийской библиотеки. Его пенсне отражало осеннее питерское небо, а в мыслях царила стерильная чистота высокого интеллекта. Он размышлял о судьбах цивилизации, о том, как дух человеческий медленно отряхивает прах материализма.
В руках он держал научно-популярный вестник. Статья на развороте была посвящена автотрофам – существам, способным синтезировать органические вещества из неорганических.
«Какое величие замысла! – думал Платон Пантелеймонович. – Автотрофность – это же высшая форма независимости. Представьте: растениям не нужно никого пожирать. Они берут солнечный свет, углекислый газ, воду и – вуаля! – созидают жизнь из ничего. Это ли не идеал целомудрия? Никакой суеты, никаких плотских аппетитов, только фотосинтез и хемосинтез. Чистая энергия космоса, преобразующаяся в материю без греховного участия зубов и желудков».
В этот момент за соседний столик приземлилась пышная дама в ярко-красном берете. Она с аппетитом вонзила ложечку в эклер, и капля жирного крема предательски повисла на ее нижней губе.
Платон Пантелеймонович дернулся. Искра просвещения в его глазу сменилась мутным, липким блеском.
– Вот посмотрите, мадам, на этот ваш эклер, – внезапно произнес он вслух, подаваясь вперед. – Вы же типичный гетеротроф. Вы потребляете готовое, вы хищница в кружевах! А ведь природа дала нам пример автотрофов. Растения, мадам, они не суетятся. Им не нужны калории, чтобы поддерживать... кхм... объем. Они питаются светом. Но вы понимаете, к чему это ведет?
Дама замерла с открытым ртом.









